35897.fb2 Четыре года в Сибири - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 4

Четыре года в Сибири - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 4

Шлиссельбург

Рычаг газа спортивного автомобиля уже не может вдавиться ниже в тело двигателя. Машина несется со всей дикостью, которую человек своей силой воли может придать ей. Стрелка спидометра едва заметно колеблется, показывая максимальную скорость разгоряченного материала.

Встающие на дыбы лошади, проклинающие, кричащие люди, в безумном темпе мелькающие телеграфные столбы, деревья, дома, луга и леса. Оставляя за собой длинный шлейф пыли, машина проглатывает километры.

Ничто не может задержать убийственный темп машины, ни кривые повороты, ни плохая брусчатка мостовой.

Нечистый дух едет в преисподнюю!

Низко пригнувшись, время от времени бросая для проверки взгляд на стрелки приборов на панели, я с такой силой хочу избежать своей судьбы.

Рука на руле не дрожит.

Вот..., наконец... шлагбаум, преграждающий дорогу... знакомые бело-сине-красные цвета, обозначающие границу... финско-российскую границу близ Белоострова...

Машущие, матерящиеся, кричащие, стреляющие солдаты. Машина грубо едет между людьми, ударяется в шлагбаум, разбивает его. Чьи-то руки поспешно хватаются за руль, поднимается густая пыль... пугающие доли секунды... передо мной снова лежит шоссе.

Как рой гудящих мух мимо проносятся пули... новый рой... еще один...

Машина несется с безумной скоростью!

Скорчившись, я едва ли могу видеть дорогу, мой взгляд скользит над машиной. Радиатор вдавлен в блок двигателя, фары вырваны, крылья и часть кузова отсутствуют. Напряженно гляжу я на бензиномер: Стрелка! Она медленно падает. В бак попали!... Сквозная пробоина!

Но машина пока еще едет. Я точно знаю местность, перекрестки не вводят меня в заблуждение. Я еду по финским лесам... Наконец, видны несколько хижин. Я резко останавливаю машину перед вокзалом Уусикиркко. Три одинаковых звонка, затем свисток машиниста, долгий гудок маленького паровоза. В один скачок я выпрыгиваю из машины, хватаю мой маленький кожаный чемодан, бегу за поездом и вскарабкиваюсь на подножку последнего вагона.

Еще один взгляд на мою машину – и катящийся поезд объезжает мрачный лес Финляндии.

В Торнеа-Хапаранде, городке у границы между Финляндией и Швецией, я провожу весь день незаметно в гостиничном номере. На календаре 10 августа 1914 года.

После обильного ужина я ложусь. Я пытаюсь собраться, но мной овладевает никогда мне прежде не знакомое напряжение. С беспокойством я снова и снова замечаю, как будто бы мне это уже давно не было известно, как светлы ночи на севере, как мало это подходит для бегства. Все в комнате беспокоит меня. Я кладу деньги на стол, покидаю маленький отель и добираюсь, наконец, до долгожданного леса; там я прячусь в кустарнике. Я все время поглядываю на часы; но, похоже, сумерки так и не собираются сгущаться. Я точно знаю, где проходит линия границы. Теперь с самой большой осторожностью я пробираюсь через лес к границе. Наконец, я добрался до лесной опушки.

Все кажется спокойным, ничего не шевелится. Несколько сверчков стрекочут в траве. Тут и там слышится сонное щебетание маленьких лесных птиц; нежно вибрируют звуки. Над пейзажем лежит тончайшая полоса тумана. В удаленной дали, между едва ли светящимися стволами берез, мои глаза, кажется, видят белые пограничные знаки Швеции – свободу. Это были миражи...

Еще раз я оглядываюсь по сторонам. Встаю на ноги, глубокий вдох, бегу!

Я никогда еще так не бегал на спортивной площадке.

Я не пробежал и сотни метров, как услышал за спиной беспорядочное рычание. «Стой... стой... стой!» Слышны несколько беспорядочных выстрелов, пули со свистом проносятся мимо меня. Я бегу, бегу со всей силы дальше и ­уже ликую, так как с абсолютной надежностью могу предположить, что у патруля нет такой жесткой выносливости в беге, как у моего молодого, натренированного тела.

Земля становится неровной, я перескакиваю через несколько ям, спотыкаюсь, падаю, вскакиваю, бегу дальше...

Внезапно безумная боль, и я падаю на землю... Моя нога тяжела как огромная свинцовая гиря... Я попал в капкан!

Изо всех сил я пытаюсь раздвинуть проклятое железо, но это мне не удается. Я стискиваю зубы, снова вскакиваю, хромаю дальше еще несколько шагов. Первые стражники подбегают ко мне. И вот они тут. Какое счастье – они без оружия! Сильные удары, кровь брызжет мне на лицо, солдаты валятся на землю. Забывая боль, я хромаю дальше, все дальше, быстро, как только могу, мне остается уже немного.

Уже подбегает подкрепление! Роем они окружают меня. Как молодые, нерасторопные медведи они бросаются на меня. Все мои навыки в боксе, длительная тренировка в дзюдо не принесли мне пользы; мужчины повисли у меня на ногах и руках. Почти на голову выше моих врагов, я еще раз бросаю взгляд на границу, на свободу. Я еще раз стряхиваю человеческие тела с себя, они явно устали от непривычного бега, мои удары кулаком и защитные приемы снова сбивают с ног некоторых, я вижу их невооруженные, размахивающие руки, а потом... винтовочный приклад...

Глухая, парализующая боль в затылке...

Я теряю сознание...

В маленькой, окрашенной в светлый цвет комнате, я проснулся на нарах, связанный по рукам и ногам. Моя голова была тяжела как свинец, я не мог ясно думать; мне казалось, как будто я все еще окружен туманом, и мне все еще представлялись вдали белые пограничные знаки. В комнате на лавке сидело двое вооруженных часовых, пытавшихся попеременно бороться с зеванием. Воздух пах свежевыпеченным ржаным хлебом.

Я снова потерял сознание.

Когда я проснулся во второй раз, зевающих караульных сменили двое других, и очень бдительных, так как стоило лишь мне приоткрыть глаза, как они развязали меня, принесли воду для умывания и огромную порцию гречневой каши с маслом. Моя рубашка превратилась в кровавый лоскут, мои брюки были также разорваны, мое лицо опухло, и все тело было измучено.

Моей первой и единственной ясной мыслью было: теперь ты обречен на смерть! Я питал лишь слабую надежду только на мои отношения с высокопоставленными русскими чиновниками, среди них у меня было много друзей.

Штыки передо мной, штыки за мной, так меня вводят в канцелярию. В стороне стоит большой стол, заваленный папками, за ним двое неряшливых писарей, которые таращат на меня глаза. Полковник, за ним еще полудюжина офицеров, вступают в канцелярию с величественным достоинством. Писари как по команде уткнулись носами в свои папки, в то время как офицеры теперь осматривают меня с любопытством и шепчут друг с другом. Снова раскрывается дверь. Внезапно офицеры замолкают.

Входит маленький, широкоплечий господин с умными чертами лица и в элегантном костюме и подходит прямо ко мне, не обращая внимания на присутствующих. Он глубоко и серьезно глядит мне в глаза. Я, как военный, выпрямляюсь по стойке «смирно», но он машет рукой.

«Я знаю, кто вы такой и как вас зовут». Мужчина краткими фразами перечисляет события и этапы моего бегства мне в кратких предложениях. Я подтверждаю правильность его сведений.

- Была ли единственной причиной вашего бегства любовь к вашему немецкому отечеству и ваше осознание своего долга?

 – Да.

Мужчина просит принести ему мои разорванные вещи, все точно исследует, даже желтые летние полуботинки разбираются на самые маленькие части.

Ничего не найдено.

- Служили ли вы в немецкой армии? – задает он следующий вопрос.

- Да.

-Звание?

- Лейтенант резерва.

- Вы служите в немецкой разведке?

- Нет.

- Поддерживаете ли вы отношения с немецкими военными?

- Да, это мои родственники.

- Постоянно ли поддерживают эти люди связь с вами непосредственно или косвенно? Часто ли вы получаете них сообщения?

- Нет, весьма редко. Наши отношения чисто семейного рода.

- Какими языками вы владеете?

- Немецким, русским, английским, французским языками.

- Почему вы не стали русским подданным? У вас же хорошие отношения вплоть до Царского Села [резиденция царя Николая II], и вы даже родились в Петербурге?

- У меня не было причины и повода отказываться от моего немецкого гражданства.

- Знаете ли вы, что вас подозревают в убийстве?

- Я боролся за свою свободу и я не убийца!

- Я спрашивал вас не об этом! Вы противились российской государственной власти! Это война, и это все объясняет! Мы можем сделать с вами, что захотим!... Знаете ли вы, как вас казнят?... Вы подозреваетесь в шпионаже!

- Вам предстоит казнь через повешение!

Я твердо смотрю мужчине в глаза.

- Слышали ли вы что-то о Шлиссельбургской крепости? О подземных казематах? Там кое-кого сумели научить говорить. Знаете ли вы, что там в темных камерах некоторые сходили с ума, а другие утонули при наводнении?

Мужчина долго молча рассматривает меня. Его спокойные глаза пристально изучают мое лицо, пока глубокая борозда не появляется между его кустистыми бровями.

- У вас есть только один единственный шанс избежать смерти, – теперь его голос звучит солидно, и, все же, я улавливаю дребезжащий тон. «Наше Охранное отделение и наша служба контрразведки организованы настолько хорошо, что ничто не может ускользнуть от нас. Вы достаточно долго жили в России, так что сами вполне можете оценить это. Пока я вас тут допрашиваю и задаю вам эти маловажные вопросы, виллу вашего отца на Каменном острове обыскивают от подвала до стропил. Самое незначительное проверяется точнее всего. Этот ваш единственный шанс состоит в вашем признании. Если вы теперь скажете правду, то вы спасены – иначе вы будете повешены.

- Мне не в чем вам признаваться.

- Я даю вам полчаса, – говорит мужчина, будто вообще не услышав мои слова. – Решение за вами. Подумайте о вашей молодости, ваших родителях и вашей родине. У вас есть полчаса времени! Идите!

Меня отводят назад в камеру и дают много вкусной еды, мне также вручают пару старых ботинок. По привычке я смотрю на запястье, где когда-то были наручные часы; там остался один ремешок. Я отстегиваю его и кладу на стол. С любопытством, без какой-либо строгости и достоинства, караульные солдаты смотрят на меня, они совсем, кажется, забыли о своих винтовках. Так проходит время.

Они вздрагивают, когда дверь открывается. Меня снова ведут в канцелярию. Когда я вхожу, среди всех присутствующих царит полнейшая тишина. – Время истекло, доктор технических наук инженер Теодор Крёгер! Слова, кажется, вибрируют в воздухе, затем застывают в скромной канцелярии, как фигуры мужчин вокруг меня.

Мой взгляд скользит по ботинкам без шнурков, разорванных брюках, бесформенных лоскутах рубашки, испачканных кровью, по моему загорелому, опухшему телом, множеству маленьких и больших царапин, из которых медленно сочится кровь.

- Вас именно так зовут, это ваш титул?

- Да.

- Я уже звонил в Петербург. Ваш дом обыскали, там найден разоблачающий вас материал. Итак?

- Мне нечего вам сказать.

- Это ваше последнее слово, доктор Крёгер?!

- Да.

На короткое мгновение между нами длится молчаливое напряжение. Но потом внезапно и гневно звучат слова мужчины:

- Увести!

Только уходя, я слышу приглушенные, как просыпающиеся голоса, в сопровождении звона шпор и сабель.

На дворе мне пришлось ждать лишь короткое время. Появился новый конвой из одного унтер-офицера и четырех солдат с примкнутыми штыками. Мы идем по маленькому городку, мимо отеля, где я провел последние часы, к вокзалу.

Любопытные собираются вокруг, бегут за нами. В прицепленном в конце поезда вагоне для скота мы проводим целых три дня. Поезд медленно приближается к Петербургу.

«Финляндский вокзал». Приближается вечер. Мы дожидаемся будущей ночи, потом меня проводят по знакомым улицам через мост над Невой в Петропавловскую крепость. Отворяется маленькая дверь в больших воротах, охранники перекидываются парой слов, и за нами лязгает замок. Темная камера, скудный ужин, я бросаюсь на деревянные нары и погружаюсь в свинцовый сон.

Кто-то трясет меня за голые плечи. Это охранник с добродушным крестьянским лицом протягивает мне в руки какой-то листок.

«Признайся во всем, отрицать бессмысленно! Все пропало! Твой отец».

Я с колотящимся сердцем осматриваюсь вокруг, но камера пуста.

Микроскопически маленький глазок в двери... Я пристально всматриваюсь в него... Глаз, едва видимый, едва заметный, ожидает с нетерпением за ним...

Руки за спиной, я хожу по камере долго, очень долго взад-вперед. Снаружи светит солнце, и дуновение близкой воды проникает ко мне. Я хожу взад-вперед, снова и снова от одной стены к другой, потом опять вдоль и поперек.

Через глазок пристально смотрит глаз – он следит за всеми моими шагами.

Медленно раскрывается дверь камеры. Входит высокий, седой господин с аристократически острыми и сдержанными чертами лица, в руке у него портфель.

Он говорит долго, убедительно, его голос благозвучен, убедителен, выражения подобраны умело и хитро. Он мастерски описывает мне глубоко огорченного отца, внезапно ставшую смертельно больной мать, говорит об изобилии отягчающего материала, обещает беспрепятственный выезд в Германию, если я назову ему имена тех, кто, вероятно, предал свое отечество.

Спустя некоторое время он молчит и ждет, что я теперь начну говорить, хоть что-нибудь, какую-то мелочь, чтобы потом построить на ней все то мощное сооружение, ради которого он и пришел ко мне. Его глаза испытующе рассматривают мои черты, они скользят по обрывкам моей одежды и возвращаются к лицу. Тщательно он рассматривает свои ухоженные руки, каждый палец в отдельности, его ладони приглаживают ухоженную прическу.

Неподвижно я сижу на нарах, и так же неподвижно мужчина стоит рядом со мной, его окружают ароматы изысканной жизни. – Видите ли, доктор Крёгер, среди двух врагов всегда есть один великодушный и один низкий. У первого есть все преимущества, так как он – духовный победитель. Не хотите ли вы быть им? – снова начинает говорить этот человек.

Я медленно поднимаю голову. Я поражен: он сказал эти слова на немецком языке без акцента. Он говорит о великодушии, о долге человека заклеймить те элементы, которые означают раковую язву для страны и народа, о долге офицера, о честном слове, о капитуляции перед великодушным противником, который нашел единомышленника, о борьбе ради отечества, борьбе, в которой одинаково достойны уважения все средства, все равно – сражаться и погибать ли для своей страны на фронте или в тылу противника. Строение его психологического наступления так убедительно, так правильно и полно, что у меня нет даже самой незначительной возможности, пролезть хотя бы в самую маленькую брешь. – Я даже дам вам возможность самим убедиться. Я устрою так, что вашего слугу допросят в вашем присутствии.

- Я был бы вам очень благодарен, – отвечаю я.

Мужчина поднимается, идет к двери камеры, стучит и исчезает точно так тихо, как и пришел.

Я еще раз рассматриваю листок с запиской моего отца. Я тщательно проверяю каждую отдельную букву, каждый завиток, точки, написание букв. Я снова прихожу к тому же результату – это искусный подлог! Это подлог! Или же почерк моего отца изменился по причине последних событий, запугивания, ареста, угроз по сравнению с привычной, вечно неизменной картиной? Я никогда не считал отца слабым. Может ли и его рука начать дрожать?

Я получаю хороший обед, бутылку вина, мой любимый табак, которым с радостью набиваю трубку, предупредительное обращение, новую, чистую, солнечную камеру...

К вечеру дверь открывается. Входит добродушный надзиратель, за ним появляется мой слуга; он несет поднос с ужином, ставит его молча на стол передо мной. Также присутствует и элегантный господин. Надзиратель выходит из камеры.

Передо мной стоит Ахмед, мой слуга-татарин. У него вид экзотического гранда. Всегда ухоженные тщательно подстриженные и причесанные волосы, хороший гражданский костюм, легкое, светлое летнее пальто, белые, безупречные перчатки. Круглое, коричневатое лицо только что побрито, черные, несколько узкие глаза кажутся настолько же равнодушными, как и черты его лица.

- Ваш служитель сам все вам сообщит. Однако я прямо здесь должен определенно подчеркнуть, что на него не оказывалось никакого давления, и что он также не высказывается под принуждением или под угрозой каких-нибудь насильственных мер. Правда ли это?

- Да, правда! – подчеркнуто отвечает татарин мужчине.

Я знаю, что он лжет!

Ахмед служил нам уже двадцать лет. Когда я, еще ребенком, однажды летом находился с моей кормилицей в Крыму в маленьком поместье моего отца, Ахмед убежал к нам, чтобы найти защиту от своего русского отчима, который за самую маленькую провинность избивал его до полусмерти.

Ахмеда его отчим якобы продал моей матери за сто рублей. Его обучили грамоте, он учился в средней школе, и стал потом моим постоянным провожатым почти во всех поездках по родной стране и по загранице. Я знал его преданность и верность, я мог безгранично полагаться на него.

- Непременно скажите господину Крёгеру полную правду, – перебивает мужчина и делает пригласительное ­движение рукой.

Мои глаза встречаются со взглядом татарина. Его глаза необъяснимо черны. Все тайны его расы лежат там.

- Барин (господин)... , – начинает азиат твердым, ясным голосом, – я клянусь вам перед Богом, что говорю правду, что я не нахожусь под чьим-то влиянием... Он продолжает говорить. Мужчина долго и внимательно наблюдает за ним.

В узких глазах, в крайних углах, в крохотных маленьких складках... там лежит правда, в едва ли восприимчивых искрах, которые перескакивают ко мне известным, доверительным образом.

Ахмед – это полнокровный монгол, достойный наследник его великого предка Чингисхана. На чертах его лица играет остающаяся вечно неизменной, обязательная улыбка Азии играет – я все это знаю.

- ... и это сообщение, прерываю я его, – действительно ли оно исходит от моего отца? Он сам писал его? И я передаю татарину бумагу с немногими словами.

- Господин коммерции советник писал это сам в моем присутствии, и я должен был сразу доставить это в крепость, – отвечает он без сомнения, решительно и энергично.

И снова только для меня улыбаются глаза азиата...

Мне стоит невероятных усилий не броситься на шею татарину.

- Господин Крёгер, я не хочу дальше упрашивать вас, – снова начинает русский. – Я охотно предоставлю вам срок подумать – один или два дня. Я вернусь. Решение я предоставляю вам. Пойдемте, – обращается он к Ахмеду, – мы оба выполнили свой долг. Позаботьтесь о том, чтобы на вилле господина Крёгера все снова было приведено в порядок, так как он, вероятно, действительно скоро туда вернется. Мужчина кланяется, и я слежу за безразличным, выученным лицом татарина с его индифферентным выражением. У двери он поворачивается, и наши взгляды встречаются еще раз.

- Барин, мы вас не забываем. Мы ждем вас. У вас все будет в порядке.

Теперь я остаюсь один.

Я ужинаю долго, задумчиво. Бутылка вина опустошена до дна. Я сплю бесстыдно хорошо.

Спустя два дня русский возвращается, также и в этот раз изысканный и спокойный.

- Теперь я хотел бы услышать ваше решение, доктор Крёгер!

- Мне нечего вам сказать.

- Это значит: вы не хотите сделать признание?

- Нет, так как я ничего не знаю.

- Это ваше последнее, самое последнее слово?

- Да.

- Жаль, очень жаль, я хотел помочь вам... И со своим аристократичным видом, полным самообладания и достоинства, он медленно покидает мою камеру.

Сразу после этого меня на корабле отвозят в Шлиссельбургскую крепость.

В свете заходящего солнца передо мной лежит темный массив, ужас большой страны – крепость Шлиссельбург – русская Бастилия. Широкая, пустынная земля вокруг гигантских каменных масс подчеркивает гнетущую мощь этого строения.

Ужас постоянно овевает это место. Обветрившиеся, темные стены впитали в себя проклятия тех, кого здесь замучили до смерти. Они видели, как в их немом центре у многих несчастных застывала кровь, и так они навсегда становились тусклыми, устрашающими. Они освещались грозным солнцем, но никогда не нагревались.

Крепость Шлиссельбург была построена в четырнадцатом веке Великим княжеством Новгородским. Тогда ее назвали «Орешек» (потому что она была твердой и неприступной для «раскусывания»?). Когда шведы захватили ее в семнадцатом столетии, ее переименовали в Шлиссельбург – «Ключевой замок». Примерно в 1700 году русской армии под командованием царя Петра Великого после кровавого боя удалось взять штурмом эту крепость. С этого времени она потеряла свое прежнее значение важного стратегического пункта. Но одновременно с этим началась ее ужасная слава – ее превратили в государственную тюрьму для самых опасных политических преступников. Ужас этой крепости рос день ото дня, два века подряд. В ее стенах ­произошли самые зверские мучения, которые только может изобрести человеческий мозг, и ее зловещая слава распространилась не только по всей России, но и за границей. В крепости в специально для этого построенных казематах есть орудия пытки, приспособления для привязывания, различные молотки, щипцы, шины, для выкручивания конечностей, пальцев рук и ног жертв, чтобы изувечивать, ломать или выжигать им глаза. Также там находятся другие инструменты, о применении которых едва ли можно догадаться.

Нас ведут...

Первые предшествующие крепости холмы мы оставляем слева. Внезапно мы стоим перед огромными, прочно соединенными стенами, бастионами и башнями, невероятными в их мощности и высоте. В башне есть калитка – единственный вход в крепость. Над ней сверкает надпись позолоченными буквами:

«Царская Башня».

Символ абсолютизма!

Эта калитка под угнетающей аркой ворот открывается.

Последний шаг...

Наша молчаливая колонна с обнаженными палашами входит вовнутрь. Туманный свет падает на холодные ­штыки, недружелюбные, темные лица караульных.

Мы стоим во дворе крепости. Высокие, серые стены окружают нас со всех сторон с их подавляющей мощью. Они свысока и безразлично взирают на века и на людей. Узкие, стертые ступени, обветренная выступающая часть здания, маленькие зарешеченные окна – ужасная картина всех ужасов инквизиции. Маленькие проходы, справа и слева тяжелые, окованные двери, камеры, шестиугольные, где нельзя укрыться, высоко у потолка узкое окно, откуда не видна свобода. Железная, зацементированная в пол кровать, зацементированный маленький стол, неподвижная табуретка перед ним. Шаги прежних узников выдолбили местами пол, и те, которых вводят туда теперь, углубят его еще больше.

Страшная тишина вокруг! Откуда-то доносится звон цепей. Атлетические надзиратели, всегда одинаковый их язык жестов: «Иди сюда! Уходи!»

Воспоминания о моей молодости...

Картины, которые никогда не сотрутся из памяти...

Тюремный двор большой. В нем есть только один выход, который ведет в другой двор. Там, на острове, находится громада собственно Шлиссельбурга – цитадели, крепости в крепости. Высота ее стен примерно пятнадцать метров. Они соединены из отобранных тяжелых обтесанных камней. Из массива стен поднимаются несколько башен, среди них пользующаяся дурной славой «Княжеская Башня». В исторических сообщениях о казнях она часто упоминается.

Арестанты этой башни во время Петра Первого и после его режима состояли из кругов наивысшей аристократии. Среди них был всемогущий властитель, некоронованный царь времен правления царицы Анны Иоанновны герцог Бирон. В дальнейшем там сидел известный князь Долгорукий. Там мучили их всех, там их ужасно казнили. Свергнутый царь Иоанн Антонович последовал за ними тогда. Он провел в башне восемь лет и был застрелен охраной при попытке освобождения. Однако люди низших сословий тоже попадали в «Княжескую Башню», и их там так же мучили.

Там замуровали людей!

Не произносится ни слова, ни единого слова, так как каждый здесь знает свою дорогу, и надзиратели, и заключенные, и поэтому все молчат. Только твердые, тяжелые шаги, наравне с ними боязливые и робкие, и этими шагами заключенные никогда, никогда в жизни не вернутся снова назад, так как они ведут в смерть.

Ступени спускаются вниз.

Страх и ужас наполняют эту землю, ее дыхание жестко хватает меня. Пахнет влажностью и гнилью. Крысы мелькают мимо. Ноги ступают по лужам. Где-то монотонно капает вода.

Если даже по истечении десятилетий, столетий или тысячелетий эти стены распадутся и исчезнут, то все равно ужас будет пробираться вокруг этого пятна земли вплоть до вечности, и тени мертвецов встретятся здесь и злыми словами проклянут Бога.

Черный коридор в мерцающем свете передо мной; он кончается в пустоте, там, где никогда не бывает света. По бокам маленькие, ржавые двери с еле-еле разборчивыми номерами.

Одна из этих дверей открывается, скрипя ржавыми петлями. Меня вводят в оцепеневшую ночь, в широко ­раскрытую пасть. Дверь кряхтит, тяжелый засов падает.

Вокруг меня пустота, черная, бесконечная, безграничная.

Где-то капает вода. Капля за каплей. Они измеряют здесь время до смерти – до освобождения.

Повсюду царит гнетущая тишина, которую я чувствую всеми нервами. Она окружает, охватывает меня со всех сторон, осторожно и, тем не менее, крепко, она хватает сначала нерешительно, затем внезапно грубо мое тело, потом мою голову. Мне даже кажется, что я теперь ее вижу: она несет в одной руке смерть, в другой безумие, смех которого заставляет кровь людей застывать. Но безумие – это тоже земное, вероятно счастливое небытие. Здесь никто не избежал его...

Я закрываю глаза, чтобы не видеть темной пустоты. Вся нервная система напряжена до невыносимого. Только совсем, совсем медленно, только при помощи самой жестокой концентрации неуверенно подступает разрядка.

Дверь! Где она?

Ужас охватывает меня, я отшатываюсь и нащупываю ржавую дверь. Я счастлив, что нащупал ее, что могу удержаться хотя бы за нее, ибо тут не за что больше держаться.

Глаза мои широко раскрыты, я чувствую это рукой, снова и снова ощупывая их. Однако, они ничего не видят, совсем ничего. Глазные нервы напрягаются до наивысшей возможности и вызывают глухую боль в глазницах. Глаза... ничего не видят! Неужели я ослеп?... Возможно ли из-за этого неистово напряженного усилия захотеть непременно увидеть хоть что-то внезапно ослепнуть? Возможно ли это?

Я борюсь ожесточенно, хотя мужество так слабо против трусости, а она, она так велика и она берет верх. Я борюсь против ужаса мрака и того, что в ней, что она скрывает в себе. Изматывающая борьба продолжается долго.

Трусость победила, так как я изо всех сил судорожно вцепился в дверь моей камеры.

Но все же, зияющее, черное, что окружает меня со всех сторон, силой оттаскивает меня от двери. Я больше не могу этому сопротивляться.

Я хочу, я непременно должен знать, где я, я должен исследовать все, я хочу изучить темноту вокруг меня и то, что она скрывает, понять, как абсолютно ощутимый предмет – как мою дверь.

Я держусь за нее и хватаюсь за нее снова и снова. Мои руки движутся на ощупь вдоль стен; они влажны, и цемент частично уже раскрошился, так как на этих местах появился, наверное, мох или какое-то другое растение, мягкое и скользкое. Осторожно я переставляю ноги по невидимому полу, в черной, бесконечной пустоте. Есть ли там ловушки, капканы, ямы, в которые я должен попасть, упасть, провалиться? Ноги ищут на ощупь, руки, пальцы, удерживают, судорожно хватаясь за остатки стены. У меня уже давно есть ощущение: кто-то стоит за мной, кое-что хочет подавить меня, задушить.

Это начинающееся безумие... Однако ищущие, далеко расставленные кисти рук хватают только пустоту.

Моя нога ощупывает каждый самый маленький кусочек скользкой, грязной земли. Я едва ли сдвинулся с места, хотя мои ноги неутомимо ощупывают все вокруг. Все тело – одно единственное, не ослабевающее напряжение.

Я пытаюсь найти первый угол, но я не нахожу его... странно. Может, у клетки вообще нет углов, или они в течение времени стерты гнилью и влажностью? Я продвигаюсь шаг за шагом. Невидимая дорога никак не заканчивается. Найду ли я дверь? Я даже не смог нащупать первый угол, при этом я прошел уже так много.

Внезапно я слышу свой же радостный сон. Мои руки снова схватились за дверь! Теперь я ее знаю. Дверь – большая радость для меня, так как она – единственная четко установленная здесь вещь.

Я видел ее, когда входил в камеру.

Каземат непостижимо велик! Пространство и расстояния растворены в ней, их там нет, и ощутив, что я нахожусь в большой камере, меня охватывают чувство счастья и спокойствие. Помещение уже стало почти постоянным понятием. Я с облегчением глубоко вздыхаю.

Но я не долго позволяю себе спокойствие. Что-то снова принуждает меня, чтобы я нащупал каземат точнее, чтобы я почувствовал его пальцами, чтобы я понял головой, чтобы я рассмотрел его внутренним глазом.

Теперь я больше не ощупью ищу дорогу вдоль стены, а иду прямо; по крайней мере, я пытаюсь делать это. Снова что-то невидимое, сильное хочет зажать меня со всех сторон, со всей силой придавить к земле. Как защита за мной стоит моя дверь.

Медленно и осторожно скользят мои ноги. Сначала одна, потом другая. Это снова трудный, невидимый путь.

Мои широко расставленные руки, мои широко растопыренные пальцы пытаются ощупать пространство, но ничего не находят. Только если они касаются низкого потолка, то крошится земля или хрупкий цемент. Пальцы хватают что-то ползучее, быстро мелькающее – это пауки, думаю я, так как чувствую своим полуголым телом, как они там продолжают ползать.

Время от времени я останавливаюсь, расставляю ноги и снова жду, слушаю, как будто мне обязательно надо почувствовать еще что-то. Ничто... беззвучная тишина, только капли постоянно падают, в неизменном ритме – хронометр смерти, освобождения, которое однажды все равно наступит...

Я дальше ищу на ощупь...

Теперь мои руки касаются, по-видимому, противоположной стены. Молниеносно, как на строительном чертеже, мозг конструирует размер большого помещения: теперь длина, ширина, высота стали для духа четко зафиксированными.

В следующее мгновение что-то скользит мне над ногами, подпрыгивает до моего колена, пищит, цепляется зубами за мои брюки. Крыса!

Испугавшись неожиданному и отвратительному для меня живому существу, я возвращаюсь. Теперь долгое и постоянно подкарауливавшее невидимое получило, наконец, полную власть надо мной. Оно бросает меня от одной стороны к противоположной, оттуда снова назад, я шатаюсь, но все же повсюду держит меня какая-либо стена. Крыса висит на штанине, теперь я бросаюсь к моей двери, я твердо цепляюсь за нее, у нее я застываю, полный отвращения, страха и ужаса. Крыса пищит, я нащупываю ее, хватаю, бросаю прочь. Она падает где-то там в гнили и воде.

Непостижимо большой каземат – это загон?!

Клетка?!

Понятие узости приводит меня в безумное беспокойство, которое возрастает вплоть до самонеистовства. Я жадно ловлю воздух. Помещение может быть площадью самое большее два квадратных метра.

Я судорожно закрываю глаза, со всей силы прижимаю ладони к ушам, чтобы не слышать по крайней мере в течение короткого времени капание воды, потому что все время напряженно открытые глаза болят, а тишина доставляет боль ушам. Но как долго могу я пребывать в таком состоянии? Кровь уже сильно барабанит в висках, руки опускаются, уши снова слушают напряженно, глаза снова пристально смотрят, и истощенно я опускаюсь на землю и прислоняюсь к влажной двери. Влажное и мое полуголое тело, его лохмотья, и руки тоже.

Одна капля падает за другой – в сыром, гнусном единообразии. Тело становится слабым, неподвижным, я оседаю. Смерть ли уже это... и я больше не могу защищаться?...

Солнечный свет, горячий, блестящий солнечный свет... роскошный летний луг, пестрые цветы, мягкий воздух... я шел и шел бы, и великолепие не кончается... далекий, далекий мир... известные, знакомые образы...

Кожа головы съеживается! Волосы шевелятся! Что-то касается моей ноги!

Внезапное пробуждение – цепенящий ужас – действительность. Я готовлюсь обороняться от этого. Мои пальцы скользят во что-то теплое, жидкое – мясо, хлеб, селедка или...?

Солнце, луг, цветы – это было сном!

Я жадно хлебаю теплую жидкость, жую несколько кусков – это хлеб. Старый хлеб, со вкусом плесени, или этот вкус исходит от моих пальцев, которыми я исследовал клетку, хватал пауков и крыс? Деревянная миска пуста, и только теперь я чувствую волчий аппетит.

Я не знаю, как часто мне уже засовывали в камеру миску. Чернота, постоянно раскрытая бесформенная пасть, тишина, все это окружает меня уже целую вечность.

Иногда капли падают где-нибудь в черной пустоте быстрее обычного, тогда струя воды разливается по каземату, вода поднимается до лодыжек, до коленей, выше, до бедер, до груди, а потом точно так же быстро уходит, как поднималась.

Если вода в моем каземате поднимается, то я знаю, что над Петербургом, над Финским заливом дует западный ветер, вследствие этого уровень воды в Неве растет, так как у нее нет достаточного стока из Ладожского озера, на котором лежит Шлиссельбургская крепость. При таком западном ветре всегда хорошо плавать под парусом. Кто будет управлять теперь «Буревестником»? Моя прекрасная белая яхта, уютные каюты, белая спальня, поющие ванты, шепчущие маленькие ночные волны у борта...

Я построил для себя в углу, который едва ли можно увидеть из-за многочисленных обломков стены и земли, что-то вроде «высокого помоста». Там, где стена дает наибольшее сопротивление, я выкопал руками ступеньку. Если вода поднимется еще выше, я залезу на нее, чтобы не захлебнуться. Я хочу быть хитрее других. Приходила ли уже эта мысль моим предшественникам?

Мои предшественники! Что это были за люди? Почему их когда-то привезли в Шлиссельбург? И все ли те, кто был здесь заперт, действительно умерли? Стояло ли как окончание в их деле, которое сообщало об их жизни, их поведении, их действиях и их преступлениях, на самой последней странице банальное слово «скончался»? «Несколько недель спустя скончался в темной камере»?

Их следы стерты, они, вероятно, уже всеми забыты. Они были определены судьбой, чтобы питать ужас казематов, чтобы тот потом нападал на других, чтобы он навечно сохранился в людях, земле и космосе.

Однако их тени мелькали через стены и железные двери, скользили вдоль проходов, они передвигались свободно и беспечно в их царстве, так как никто больше не мог их удержать и закрыть им дорогу. Только усталые глаза, только такие, которые скоро закрылись бы навсегда, могли видеть эти тени. Они посещали меня, мы беседовали.

Они все, сдавшиеся или сломленные, беззвучно и без жалоб, или одержимые отвращением, ужасом и безумием, бушующие, кричащие, проклинающие, злословящие Бога встретившие смерть, они все приходили ко мне и рассказывали мне об их жизни, об их смерти – их освобождении.

Единственный шум, который я воспринимаю, – это засовывание деревянной столовой миски через какое-то отверстие.

Она должна лежать прямо под дверью, но я это не исследую, так как испытываю большое отвращение ко всем этим невидимым и беззвучным насекомым.

- Ставь миску у двери, – сказал однажды надзиратель. Я не знаю, откуда приходил голос. С того времени я ставлю миску у двери, молча, так как не хочу говорить, и эти парни тоже вовсе не должны думать, что я хотел бы поговорить с ними.

Крысы – это мои самые злейшие враги, так как они набрасываются на мою еду, и я всегда должен прогонять их. Я ловлю их и со всей силой бросаю в мягкие стены. Только тогда они не возвращаются. Если бежит струя воды, я в ней мою руки.

Я говорю на четырех языках, перевожу все, что только приходит мне в голову, я даже микроскопически маленькими шагами иду по каземату, и если мой палец касается размягченной стены, то я возвращаюсь. Я теперь полностью осмыслил мою камеру, и это меня успокаивает.

Иногда я страдаю от навязчивых идей, мне кажется, что я постоянно ощущаю на лбу падающую каплю, как будто я лежу связанным под ней и не могу повернуть голову в сторону. Тогда я ищу на ощупь мою дверь, и она успокаивает меня, ибо она тверда.

Иногда я сижу, прислонившись к ней, и содрогаюсь от отвращения, которое окружает меня. Крысы бегают по моим ногам, пауки сползают на меня, тогда я судорожно сжимаю пальцы в кулаки, начинаю шагать по ­каземату вперед и назад, или двигаю мои замерзшие члены в гимнастических упражнениях, пока меня часто охватывает отчаяние. Или я сам становлюсь в невидимые шеренги и командую ими. Я следую моим собственным командам точнее всего. И у меня есть страх перед моим голосом.

Перед кем я все же стою? Перед смертью? Перед безумием? Не все ли это уже первые признаки приближающегося помрачения рассудка? Оно сидит повсюду и крадется вокруг меня, в крысах, пауках и других ужасных животных, которых я никогда, вероятно, не увижу

Как долго? Не смеется ли кто-то очень тихо надо мной? Хихикает над моим сопротивлением, которое, все же, однажды сломается, должно сломаться?

Там! Теперь снова! Тихо, где-то в неразрывной непроницаемости...

Внезапно ухо, которое снова и снова внимательно прислушивается и уже постепенно устает в этой полной бесцельности, чует что-то, слышит капающую воду. Теперь она булькает так странно, она опять поднимается. У меня мокрые ноги, все же, я могу простудиться... тогда я заболею... умру...

Струя беспрерывно разливается по каземату. Вода прибывает. Я стою в ней по колено... по бедра... по грудь... Уровень воды растет дальше. Я взобрался на подготовленный мною «высокий помост».

Вода продолжает подниматься.

Остается самое большее полметра до потолка. Теперь мне нужно склониться над водой и полностью прижаться к потолку. Я чувствую, как перед моим лицом качается на воде миска. Две крысы сидят, тесно прижавшись друг к другу, на моем затылке. Подплывает третья, они грызутся за места. Хотя мои руки уже в воде, я правой рукой сбрасываю с себя зверей, но они возвращаются, кусаются, кричат.

Большой кусок вдруг отделяется от потолка, падает мне на голову и затылок – внезапно крысы исчезли, столовая чашка тонет, булькая.

... Сволочи...! Проклятье...!

Тихо вода журчит вокруг меня.

Кто-то тихо смеется над смешным приступом бешенства.

Вода касается моего подбородка.

Мне остается только лишь двадцать сантиметров. Я прижимаю левую сторону головы к потолку, чтобы выиграть больше пространства. Пауки ползают по моему лицу.

Теперь правое ухо также в воде, я сжимаю рот, чтобы не глотнуть черную, вонючую жидкость.

Если мой «высокий помост» теперь не устоит?...

Колючие, безумные, неестественно блестящие глаза, высунутый язык, жадные, животные зубы... Гримаса смеется, теперь я очень отчетливо вижу передо мной, как она приближается, холодные руки хватают меня, ощупывают мое теле, с силой делают его безжизненным...

Там оно, теперь я вижу его... безумие!

«... Внимание! Вода спадает! Вода уже спала! Вода спадает! Уходит все больше!...»

Косо искривленный рот с трудом произносит слова. Это вздор, но...

Нет, это факт!

Вода спадает, как будто бы у камеры есть сливной клапан.

Я остаюсь жив...

Еще дважды мне пришлось перенести эту борьбу. Я едва повинуюсь моим смешным командам. Все во мне сломалось.

Дважды мне пришлось обгрызать себе ногти, это мой счет времени – от восьми до десяти недель.

Земля трескается под ногами. Засов моей двери лязгает. Она раскрывается. Тусклый свет фонаря.

Я вижу!

Блестящие штыки, темные лица, лужи воды.

«Подойди! Ступай!»

Я еще раз ощупываю мою дверь. Она все еще тверда... Темный коридор, шаги по мокрой земле, ступени ведут наверх, бледный свет слепит меня. Я стою на дворе.

Дождь льет как из ведра.

Я поднимаю лицо к небесам, я дрожу. Мое лицо, распростертые руки мокнут, мои губы смачивает чистая вода, и неземная сила высоко поднимает меня. Я не чувствую тяжести тела...

Я обессилено падаю...

Медленно, как после наркоза я просыпаюсь. Я слышу где-то голоса, не понимая их. Приятное чувство медленно растекается по моему телу, так как по прошествии долгого времени я снова чувствую соприкосновение с материей, так как кто-то накрыл меня, и как раз это чувство, вместе с телесным теплом всех конечностей, позволяет мне полностью проснуться.

Я снова слышу голоса.

-Я же вам говорил, что не могу знать, когда немец будет пригоден к допросу. Работа сердца очень слаба.

- Но он все же останется жив, или...?

- Да, без сомнения. Но вам придется еще потерпеть, дня два-три, по меньшей мере.

- Я как раз рассказывал вам, что Николая Степановича понизили в звании. Он вообще не подумал о немце. Это чудо, что парень остался жив. Шесть человек захлебнулись в казематах, так как вода поднялась слишком высоко, и он не сообщил об этом сознательно или из халатности. Представьте себе, немец захлебнулся бы – старший лейтенант был бы... Проследите ради Бога, Григорий Фадеевич, чтобы этот человек стал пригоден для допроса как можно скорее, начальство очень сердится.

- Но я все-таки не волшебник, и все знают, в каком состоянии находился парень. Такой великан, и неделями одна водянистая баланда. Что там от него могло еще остаться? Все придется предоставить времени, кроме того, пусть, наконец, сформулируют и вопросы к нему, на которые он должен ответить. Доложите, что я вам сказал. Больше я ничего не смогу сделать!

- Однако не давайте ему слишком много есть, он должен оставаться слабым и расстроенным...

- Я это знаю! Ступайте теперь! – послышался резкий голос.

Голоса умолкли, дверь закрылась. Кто-то ходил туда-сюда, двигался стул, шелестела бумага, и распространился проникающий запах карболовой кислоты.

Кто-то считал мой пульс, снова и снова контролировал удары. «Проклятье, проклятье», слышал я бормотание, потом игла впилась в мое тело. «Жалкое человеческое мучение, лишь бы парень умер не под моими пальцами!» – снова шептал голос, мягкая рука легла мне на голову, лоб, тщательно укутала меня. Еще долго шаги бродили туда-сюда...

Я поднимаю тяжелые веки. Маленькая, светло покрашенная комната, на противоположной стене большое зарешеченное окно, стол, стул, на нем бутылки, перевязочный материал, блестящие инструменты. Я лежу на походной кровати, укрытый двумя серыми попонами, на теле я чувствую чистое, пусть и грубое полотно. Голова лежит на мягкой, белой подушке.

Внезапно как в калейдоскопе приходят и уходят, стекаются вместе и расходятся картины прошедшей жизни. Я избежал смерти в темной камере. Что ждет меня теперь?

Допрос – а затем – итог...?

Моя судьба, мое счастье всегда благоприятствовала мне. Оно всегда улыбалось мне, щедро и озорно.

Как сын богатых родителей, я только в небольшой степени познал родительскую любовь и нежность.

Мой отец, высокий и белокурый, был типом того гениального культурного европейца, который вступает в железную борьбу даже с чертом, мужчиной, который мог сделать возделанным каждый маленький клочок земли. Моя мать, невысокая и темпераментная, умная и осмотрительная, красивая и всегда ухоженная, управляла своим имуществом сама, и остальное время должна была посвящать своим общественным обязанностям. Заниматься детьми считалось недостаточно изысканным. Да у нее не было и времени на это. Оплаченный штат гувернанток, воспитателей и лакеев оживлял наш большой дом. Ангелом-защитником против услужливых духов была моя кормилица. Непонимающе и удивляясь смотрела она в мои тетради и каракули, которые позже, после самого большого труда, тем не менее, превращались в буквы. Они для этой женщины навсегда оставались загадкой. Она улаживала споры между мной и воспитателями специфическим и решительным образом, и если эти «сукины дети» не слушались, она ударяла кулаком по столу: «Оставьте теперь в покое моего ребенка!» и соответствующий мучитель умолкал. Вечером эта женщина, которую я любил больше чем свою мать, вела меня в мою спальню, ставила меня на колени, даже преклоняла колени рядом со мной, складывала мои нерасторопные пальцы для молитвы, и непонимающе, но с обилием благоговения я повторял перед иконами и горящими лампадами [масляными лампочками] слова ее простой молитвы. Полузакрытыми веками я видел, как моя кормилица крестится, улыбаясь при этом тихо и заботливо. Свет лампады падал на белокурые, в середине тщательно зачесанные волосы и на простое лицо этой женщины. Все вокруг меня было тогда спокойствием, и в счастье – я улыбался в ответ. И по ночам, стоило мне лишь пошевелиться в маленькой кровати, эта женщина тут же появлялась, заботливо накрывала меня, шепча спящему любящие, добрые слова.

Излучая радость, она приветствовала меня утром. Она снова была тут, красивая, чистая и любящая.

Мы оба решительно вели будничную борьбу против наших врагов и похитителей моей свободы.

Незабываемо, как бесконечная красная нить проходит сквозь всю мою жизнью вера в Бога. Непоколебимая вера, которую эта чудесная женщина дала мне во всей ее наивности.

Я был очень болен. У консилиума врачей больше не было надежды на мое выздоровление. Неосторожно кто-то проронил слово «умрет».

- Скажи, мне теперь придется умереть? – спросил я свою кормилицу.

- Ах, вздор, врачи ничего не понимают.

- Но почему же ты тогда плачешь?

- Я так сержусь на всех этих глупцов!

- Скажи, причиняет ли смерть боль?

- Нет, дитя мое, совсем не причиняет.

- Как же это все-таки, вообще, со смертью, когда все же умирают? Знают ли об этом точно? Нельзя ли сделать что-то против смерти?

- Смерть – самое прекрасное в жизни, – сообщила мне моя кормилица. – Бог – это твой настоящий отец, в его доме ты становишься таким счастливым, как никогда не сможешь быть счастлив на Земле.

Ночью я неоднократно просыпался. Вдали, в свете лампады различные бутылки с лекарствами мерцали мне враждебно, так как я ничего больше не хотел знать о них. Отец оставил мне мою волю и заметил благосклонно: «Ты – настоящий мекленбургский упрямец! Такой же, как я сам!» Рядом с моей кроватью, стоя на коленях, молилась моя материнская покровительница. Я тянулся к ее белокурой голове, целовал ее, тянул ее ко мне, она ложилась рядом со мной, и так я засыпал, положив свою горячую от жара голову на бархатистую кожу ее груди.

Настал рассвет. Я проснулся, печально разочарованный. Я не умер.

Все шептали: «Кормилица вымолила здоровье ребенку». Мой отец подарил ей тогда великолепный дом в ее родной деревне.

В десятилетнем возрасте меня привезли в закрытый пансионат в Швейцарии. Час расставания с моей кормилицей долгие месяцы отражался на моей душе. Это была первая горькая боль. Я поддерживал верную дружбу с моими новыми приятелями. Мой отец позаботился об умелом спортивном образовании и первоклассных преподавателях, один аттестат зрелости следовал за другим, последовали большие поездки по дальним странам, я стал мужчиной с крепкими кулаками, чистыми помыслами и озорно смеющимися глазами жителя Балтийского побережья. Я писал моей материнской подруге в деревню пылкие любовные письма и рассказывал ей тогда о первых уже не безгрешных любовных приключениях. Ее внезапная смерть оставила меня совсем одиноким. От ее могилы я удалился с болью в сердце. Но вера в Бога и бесстрашие перед смертью, однако, навсегда твердо остались во мне.

Мои смелые планы: стать машинистом паровоза, кондуктором трамвая, затем техасским ковбоем, стрелком из револьвера, лучшим стрелком из «кольта» в мире, путешественником, капитаном корабля, были быстро и основательно рассеяны моим отцом. Мои многочисленные эскапады, вроде езды в Лондоне на самых оживленных улицах на одном колесе с большими пакетами, дикими зигзагами пересекая улицы с одной стороны на другую, вызывая тем самым «неудовольствие общественности», отчаянных альпинистских восхождений в Швейцарии для охоты на серну, в Гамбурге, где я, вместо того, чтобы работать на верфи, крутился в подозрительных кабачках с бродягами, чтобы потом как арестант из полицейского участка звонить кому-то из клиентов, чтобы тот подтвердил мою личность, голодать в Париже и продавать последний гардероб, чтобы продолжить галантное приключение, всем это вызывало у моего отца только добродушную улыбку. В армии я научился послушанию, потом началась моя работа на предприятиях отца.

Когда одному из наших директоров никак не удавалось заключение сделки, я осмелился сделать об этом пренебрежительное замечание.

- Если ты полагаешь, что можешь позволить себе собственное мнение об этом, то ты сначала сам должен показать, что умеешь. Я еще отнюдь не убежден в твоих умениях, даже если у тебя есть степень доктора технических наук. Если ты завершишь подготовленные переговоры, то ты возрастешь в моих глазах, если нет, тогда ты получишь пощечины. Теперь действуй!

Отец сам рассказал мне обо всем, и я впервые в жизни попробовал провести коммерческие переговоры.

Покупатель, господин солидного возраста, степенный глава семьи, встретил меня только с толковостью и ­превосходством его возраста. Заказ зависел от его благосклонности. Я сразу заметил, что он хотел бы как-то развлечься в Петербурге. Я убедил его, что что-то в этом роде в Париже можно было бы сделать намного лучше и значительно неприметней. Он нашел мою идею немедленного общего отъезда столь феноменальной, что мы после всего увиденного и пережитого только через четырнадцать дней снова объявились в Петербурге. Я завоевал самую большую его симпатию, должен был пообещать ему, что когда-то приеду к нему в Сибирь, там я мог бы поселиться у него хоть на всю жизнь, и при этом совсем не работать. Молчание обо всем случившемся подразумевалось как само собой разумеющееся.

Полученный нашими чугунолитейными заводами заказ был моим первым успехом. Он принес нам заметную прибыль.

- Ты сделал это хорошо, Тед, все же, кое-что ты умеешь!

Эта похвала из уст моего отца была моей наивысшей наградой.

Зарабатывание денег с тех пор стало для меня спортом, но никогда не превращалось в страсть, в жадность. Я видел, как все вещи и почти всех людей можно было купить за деньги, разница была только в размере суммы. Мне доставляло удовольствие «покупать людей». Сначала они отказывались, презирали предложение, обдумывали, рассчитывали и сгибались – однако, тогда они уже были куплены.

Великодушным образом мой отец помогал заново восстановиться многим людям, безразлично, был ли этот человек раньше высокопоставленным лицом или бедным, целеустремленным, экономным рабочим, часто без какого-либо образования. Он пожимал руку каждому, стучал каждому по плечу и нередко писал мужчинам, которым он добыл должности, только короткие слова:

«Как Ваши дела? Могу ли я сделать еще что-то для Вас? Крёгер».

Наша фирма протянула свои щупальца через всю европейскую и азиатскую Россию. Она снабжала Польшу, Прибалтику, Центральную и Южную Россию, Сибирь вплоть до Маньчжурии. Развитие находилось под счастливой звездой, и можно было воспринимать его из года в год. День и ночь работали наши предприятия.

Когда разразилась война и все семьи за пару дней оказались нищими, так как их имущество было «национализировано», все их достояние похищено, с большим трудом достигнутое достойное существование отнято, их жизнь и творения разрушены до основания, их отправили в ссылку вглубь России и в Сибирь, разделив семьи, то нашлись лишь очень немногие, кто подал просьбу о российском подданстве. Но те, кто получил его «из любви к отечеству», тут же были справедливо отправлены русским правительством на фронт в самые передние ряды, так как там за красивыми словами должны были последовать дела – им следовало доказать эту новую любовь!

Спорт покупать себе людей, скоро натолкнул меня на мысль помочь таким путем моей немецкой родине.

У меня там не было начальников, не было инструкций, разработанных правил, я был сам себе начальник, работал на свой собственный риск. Из любви к народу, к родине, я снова вступил на уже испробованный путь. Эта земля, только ее я хотел защищать.

Призрак войны витал вокруг уже давно. Я говорил себе: мост, по которому враг пытается проникнуть в крепость, следует подпилить.

Этот мост был подпилен вовремя...

Наступало лето, июль 1914 года!

Парой недель раньше я должен был снова проходить германо-российскую границу близ Эйдткунен-Вирбаллен (Вержболово). Паспортный и таможенный контроль внезапно были очень строги, но лица моих знакомых были непоколебимы, так как для нас, казалось, не было никакого беспокойства, никакой границы и никогда обысков. Они встречали меня точно так приветливо, как всегда.

В Петербурге господствовало большое напряжение. Общее мнение властных структур и военных было однозначным: «Война против Германии – совершенно исключено!»

За немного дней до объявления войны все откатывалось назад в Россию; то, что еще находилось за границей, торопилось быстрее домой.

Объявление войны было принято массой с самым большим воодушевлением. Черные, сплотившиеся массы тянулись по улицам. Высокое духовенство подбадривает народ, несут светящиеся кресты, церковные хоругви, многократно кричат «Ура!» – воодушевление без конца. Царь публично позволяет объявить, что война ­ведется до победоносного конца. Генерал Ренненкампф публично обещает отрубить себе правую руку, если он со своей армией через полгода не будет в Берлине.

Магазины, которые несут «немецкое имя», громят мгновенно. Погромы в повестке дня. Союзники предъявляют русскому правительству счета длиной в метр, потому что и их магазины и фирмы были «по пути» разгромлены из невежества в порыве воодушевления. Все оплачивается по-царски – у России есть деньги!

Немецкое дипломатическое представительство подвергается штурму; все, мебель, ковры, обои, лампы, уничтожается, растаптывается, разрывается. Статуи на здании посольства стаскиваются петлями под самым большим ликованием. Рояль появляется на веранде, масса встречает его воодушевленно – последний аккорд звучит в жутком диссонансе с обломками на мостовой.

Немцы и австрийцы в возрасте от 20 до 45 лет объявляются гражданскими военнопленными и направляются во внутреннюю Россию или Сибирь. Всех, кто младше или старше, грузят в вагоны для скота и депортируют за границу, через Финляндию, Торнеа-Хапаранду, в Швецию, потом в Германию. Средства к существованию этих людей были уничтожены за несколько часов – нищие, только с 25 фунтами багажа они могли покинуть Россию.

Зловещей, все подавляющей лавиной тут же перелился враг через мост к моей любимой родине.

Та же самая неизбежная судьба постигла и моего отца.

Прибыл правительственный чиновник и пытался убедить моего отца, что он должен стать русским гражданином.

Мой отец отказался от этого.

Последовал документ об экспроприации заводов, всех предприятий и филиалов по всей России. Отец читал его стоя, громко и отчетливо выговаривая каждое слово. Это был смертный приговор для него...

Титан рухнул!...

Навсегда...

В камере потемнело. Лампа горела, кто-то подошел к моей кровати. Я закрыл глаза.

Почему? Хочу ли я добиться у судьбы еще несколько часов? Зачем?

Я открываю глаза. Передо мной стоит мужчина в белом халате, который смотрит на меня поверх очков. У него добродушные, мягкие черты лица.

- Как вы себя чувствуете? – спрашивает он меня.

- Хорошо, – отвечаю я определенно, хоть и с трудом.

- Вы голодны? Хотите есть или пить?

- Да.

Спустя два дня меня ведут в канцелярию. Там присутствуют военные и гражданские. Перекрестный допрос начинается. Меня снова хотят измотать, но я понимаю вопросы, которые мне задают, только с большим трудом, я еще слишком истощен и поэтому никогда не могу отвечать на них удовлетворительно. Они стараются час за часом.

Напрасно.

Чтобы дать необходимое обоснование приговору, меня обвиняют в побеге, сопротивлении и убийстве. Мне, правда, не говорят, где и когда я якобы убил людей.

Объявляют приговор.

Из далекой дали слова доносятся ко мне, ухо принимает их, мозг обрабатывает их, сердце и с ним все тело внезапно вздрагивает.

«Казнь через повешение! Немедленное исполнение!» «У вас есть особая привилегия, подсудимый, право на последнее желание. Если мы посчитаем его выполнимым, то его исполнят».

- Я прошу разрешения поговорить с генерал-лейтенантом Р., – с трудом говорю я. Затем следуют шепот и бормотание моих палачей.

Снова меня ведут по коридорам, снова где-то открывается дверь. Вместительная камера наполнена боязливыми, дрожащими людьми, у которых ужас глядит из глаз. У всех одинаковые лица: зловеще расширенные, безумные взгляды, открытые, зияющие рты, растрепанные волосы. Некоторые сидят на полу, другие сидят на скамьях, некоторые отсутствующе смотрят в пустоту. Большинство всхлипывает.

Входящие солдаты называют имя, грубо и жестко вытаскивают вызываемого из камеры, некоторые апатично поднимаются и следуют за солдатами как во сне.

Я сижу в углу. Цементный пол сух, и через окно видна маленькая полоса синего неба.

Медленно наступает вечер...

Всю ночью солдаты приходят в камеру. Они всегда берут с собой кого-то. Если они появляются в двери и выискивают имя на листе бумаги, в свете фонаря, наши глаза направлены только лишь на их рот.

Теперь... я... Так думаем мы все.

Некоторые вскрикивают раньше, еще прежде, чем их вызывают, так как они узнают свое имя по губам солдата, который медленно читает имя еще про себя.

Никто из тех, кого забрали, не возвращается.

Приходит утро.

Передо мной сидит только лишь один дико выглядящий мужчина с грубыми чертами лица. Произносится имя, но он не двигается. Его начинают поднимать.

В то же самое мгновение он бросается на солдата, душит его и вгрызается в глотку широко раскрытой пастью. Оба мужчины катятся к земле. Штыки подбежавших солдат впиваются в тело убийцы, его тут же схватывают и уносят за дверь; живого или мертвого – уже не удастся узнать.

Тело солдата остается.

Мне мгновенно в голову приходит мысль. Надеть солдатскую форму... и я смогу ускользнуть, вероятно... Слишком поздно. Уже появляется офицер с новой группой солдат.

«Встать!» С глубоким достоинством он читает, подчеркивая каждое слово: «Высочайшим повелением казнь через повешение временно заменяется пожизненной ссылкой в Сибирь».

Солдаты стоят навытяжку, офицер отдает честь и неловко передает мне документ на подпись.

С трудом они выводят меня из затхлого воздуха во двор. Оттуда мы поднимаемся на много ступенек вверх, маленький коридор... «Дайте парню что-то пожрать», говорит голос. Дверь раскрывается.

Здесь солнце! Я нетвердо становлюсь в клетке на солнечное пятно на земле, падаю, охватываю лицо руками и плачу.

Свет слепит...

Позже я снова и снова обдумывал два слова моего приговора:

«Временно!»

Приговор мог в любое время снова быть изменен на казнь через повешение. Против этого я был бессилен, до тех пор пока находился в руках русских. Спасти меня мог только побег, ничто более.

«Пожизненно!»

Война не могла продолжаться пожизненно, это было исключено. Это уже успокаивало меня!

У меня был выбор: убежать или ждать окончания войны. Но какие у меня были гарантии, что казни точно не будет? Что я знал о жизни в тюрьме? Не буду ли я предоставлен произволу тюремщиков, начальства, слепому случаю? А с другой стороны, нет ли у меня с моим совершенным владением русским языком, с хорошими знаниями людей и страны больших преимуществ для бегства? Нет ли у меня достаточно друзей, у которых были бы все причины защищать меня, в частности, и во время войны, иначе...?

Разве они не в моей власти благодаря моему прежнему молчанию?

Счастье всегда было благосклонно ко мне. Может быть, случится и так, в благоприятное мгновение, ночью, во время работы, я стану немного в стороне, пока охранник не видит, удалюсь все дальше, густой лес, боязливые люди, которые будут послушны от страха, немного удачи... Не убегали ли уже некоторые и удачно ускользнули?

Вероятно, вероятно, это удастся и мне... И при этой мысли я даже действительно почувствовал уверенность.

На следующий день меня отправили на переодевание.

Два писаря, невзрачных и неряшливых, сидели за столом, заваленным папками с делами. Меня сфотографировали в профиль и анфас, взяли отпечатки пальцев, и приняли и запротоколировали все до самых мелочей.

Принесли тюремную одежду. Роба и брюки были сделаны из толстого, грубого, серо-коричневого материала, у круглой шапки без козырька был такой же цвет. Рубашка, кальсоны и роба в некоторой степени подходили мне, но брюки были слишком широки, и поэтому я инстинктивно потянулся к ремню с моих прежних брюк.

Но глаз офицера полиции был быстрее моей руки. Он отнял у меня ремень со словами: «Это могло бы подойти тебе, дружок, чтобы ты смог кого-то задушить!» и выбросил мой ремень. Я стоял несколько нерешительно, пока мои брюки снова и снова пытались свалиться с меня на землю. Мужчины вокруг меня ухмылялись украдкой, да и офицер, кажется, едва справлялся со смехом. Мои глаза искали в помещении предмет, который мог бы заменить мне ремень. Так я обнаруживал на столе довольно крепкий шпагат, схватил его и уже хотел усмирить с его помощью упрямые брюки, как чья-то рука вырвала его у меня из пальцев: «Вот только этого не хватало, ты что, снова, похоже, хочешь кого-то убить, скотина?» Все глаза внезапно обернулись ко мне, когда я, осмелев, произнес: «Мне теперь всегда придется поддерживать брюки рукой?» Заметная растерянность была заметна у всех, пока офицер приветливым тоном не приказал вызвать портного.

Непричесанный и небритый, в неряшливой одежде, полной ниток и волосков, так выглядел портной; на типичном «носу не пьющего» два толстых стекла для очков в залатанной швейными нитками оправе. Пританцовывая, он подошел ко мне и исследовал не только глазами, а, по-видимому, также и носом мои брюки. Вскоре он решительно обнажил большие ножницы, два коротких, решительных надреза, и клиновидный кусок был вырезан; проворная игла снова зашила это место толстой ниткой. Эврика! Брюки были усмирены.

Между тем, оба писаря уже справились со сшиванием моего досье. Офицер приблизился ко мне, и произнес каждое слово с особой важностью:

«Парень, если ты совершишь пусть самую незначительную попытку побега, то никакая сила в мире не спасет тогда тебя от веревки. Запомни это хорошенько!»

Меня вернули в мою приветливую, солнечную клетку. Такой она показалась мне, по крайней мере, хотя паразиты бесчисленными батальонами атаковали меня днем и ночью. Дни проходили в полном уединении. Еда была хороша и обильно, и так я постепенно скоро восстановил свое здоровье. Гимнастика и ходьба, мое единственное занятие, на которое надзиратель нередко через глазок взирал с любопытством, снова сделали мое тело гибким и крепким. При этом я уже продумывал самые смелые планы бегства. Мне нужно было только терпеливо дождаться отправки в Сибирь.

Резкий стук в дверь.

«Готовься!» И все снова умолкает в беззвучной ночи.

Мне нужно только надеть шапку, и я уже готов.

Через короткое время дверь раскрывается.

«Выходи!»

Я попадаю на большой двор, огражденный высокими, серыми стенами. В середине двора стоит много заключенных. Некоторые из них одеты в робы арестантов, другие носят свою штатскую одежду. Лица мужчин с нетерпением ждут. Что им предстоит? Над всеми ними тяготеет страшный приговор: Сибирь.

Снаружи ревет ветер. Он дышит осенней прохладой близкого моря.

Серые, согнувшиеся, боязливые люди с маленькими узелками на плечах, матерящиеся, рычащие голоса охраны, сверкающие штыки, дрожащий, таинственный факельный свет над зловещей группой.

«Сибирь!»

Это слово обычно произносят только шепотом.

Сосланному в Сибирь очень редко удается вернуться домой. И если кто-то, тем не менее, возвратился; то он навсегда оставался серым и молчаливым. Никогда больше не мелькала улыбка на его лице. Часами он тогда сидел неподвижно, в большинстве случаев где-нибудь на солнце, смотрел в одну точку, или смотрел вдаль. Его глаза могли смотреть бесконечно далеко, далеко в даль. Он постоянно, кажется, ждал чего-то... смерти? Освобожденный из «мертвого дома» мог ждать только лишь этого.

Мощные, тяжелые ворота раскрываются со стоном, неохотно, как будто защищаясь от грубой человеческой силы. Это открывает несчастным дорогу к мучениям, дорогу к проклятию.

Зловещая колонна обреченных на смерть проходит через ворота медленно, потому что их ноги шагают как на свинцовых подошвах.

Они выходят в ночь.

Ночь приняла их.

Они все исчезли в ней...