35917.fb2
— Волки людей не трогают, — отозвался я, осмелясь.
— Не трогают?.. Ты вон у его матери спроси, как они не трогают… В какой класс-то собираетесь, следопыты?..
— В седьмой…
— О-о, да вы уж, считай, мужиками становитесь… Глянь, как время-то бежит. — Председатель обернулся к соседу: — Мне все кажется, будто и война не кончилась, а уж шестой год…
— Да она, считай, и не кончилась, — отозвался его спутник. — И не скоро кончится. Они вон вырастут, а осколки еще их будут доставать…
Оба замолчали. Председатель угрюмо крутил папиросу, поглядывал искоса на хозяйку, которая торопливо повязывала платок — видно, собиралась сбегать по соседкам, занять угощение для мужского стола.
— Ты сядь-ка, Феня, — остановил ее председатель. — Слух идет, будто маслобойщик у тебя дом торгует. Правда, что ли?
Женщина послушно присела на лавку у печи, потупилась. Приезжий достал тетрадь из портфеля, медленно листал, что-то выискивая в ней.
— Значит, правда… А жить где будешь со своим колхозом?
— Землянку куплю… Сейчас вон многие их оставляют, почти даром отдают.
— «Землянку»… Я, девка, мужик здоровый, смолоду на охоте к холодам да сырости привык, и то вон за три года на фронте ревматизм нажил в окопах да землянках. А твои шпингалеты?.. Сколько ж он тебе хоть дает за дом?
Хозяйка назвала сумму, показавшуюся мне огромной, однако спутник председателя удивленно хмыкнул:
— Только-то?..
Председатель, видно забыв о нас, зло матюкнулся:
— Есть же, прости господи, сучьи дети! Знает ведь, сволочь, что на нынешний год ей другого покупателя не найти — вот он и пользуется чужой бедой… В войну вишь у него рука сохнуть начала, четыре года калекой ходил, весовщиком при зернохранилище копошился, а теперь — маслобойней заведует, к жирненькому пристроился, и рука у него на молочке-то выправляется. Жаль, не в колхозе он, я б его, паразита, дальше навоза не пустил. Это все ваши районщики устраивают его возле кормушек.
Приезжий опять хмыкнул:
— Можно подумать, вы не наши, а мы не ваши!.. Однако я поинтересуюсь, Степан Яковлевич. — Он что-то пометил в своей тетрадке, снова осмотрелся: — А дом-то ведь добрый.
— Сидор ее, — председатель кивнул на хозяйку, — перед самой войной строил. Всем колхозом помогали. Мебелишкой вот только не успел обставиться — он тебе любой шкап или буфет мог самолично сладить… Жалко такой-то дом первому ханыге отдавать.
— Жа-алко, — женщина неожиданно всхлипнула, — а што мне дела-ать, Степан Яковлич?
Девчонки, завидя материнские слезы, тоже разревелись. Приезжий подошел к ним, начал успокаивать, но обе заплакали громче. Гладя голову младшей, приезжий как-то странно посматривал на председателя — словно учитель, ждущий ответа от вызванного к доске школьника. И я вдруг почувствовал в этом еще молодом человеке главного здесь. Председатель встал:
— Ну будя вам реветь, а то отправлю поливать капусту колхозную — ей нынче много воды требуется.
Его строгий голос разом остановил слезы, притихшие девчонки испуганно поблескивали глазами на сердитого дядю.
— Ты вот что, Феня, гони этого маслобойного червя ко всем чертям! Дом, наверное, продавать придется — тут уж ничего не попишешь. Не трудодни же мне с тебя высчитывать. А ссуду, где ее нынче взять? В долгах у государства ходим. Ты завтра вечером в правление зайди, я людей соберу, там все и решим. Перепишем дом на колхоз и цену дадим, за него правильную. А как жене погибшего фронтовика и многодетной матери, мы тебе этот дом и определим для жительства — была ты в нем полной хозяйкой и будь до скончания века.
Видно, у женщины перехватило горло, она и слов не нашла, хотя гости уже поднялись. У порога председатель обернулся:
— А если какие разговоры пойдут, не шибко слухай. Недовольные всегда найдутся, но тут вот партия присутствует, она рассудит.
Спутник председателя засмеялся:
— Ты, Степан Яковлевич, как будто сам в партии не состоишь.
— Состою, да ведь случай чего — кляузы-то вам разбирать.
— Разберем вместе. Но, я думаю, по этому делу разбирать не придется. Люди у нас не волки.
— Попадаются… Извиняй за беспокойство, хозяйка. Лишь теперь тетя Феня очнулась:
— Да как же!.. Да куда ж вы, Степан Яковлич?.. Да я ж и не угостила вас!.. Да я… я день и ночь работать буду, надорвусь, а за все… за все…
— Будя тебе, Феня, — хмуро прервал председатель. — Ты и так хорошо работаешь, а надрываться незачем. Ребятишек вон готовь в школу.
Мы вышли за гостями.
Рыжий жеребец в злом нетерпении косил на хозяина фиолетовый глаз, норовил цапнуть за руку, когда его отвязывали, но председатель безбоязненно подставлял ладонь, ласково усмехаясь, и не зубы, а бархатные губы коня прихватывали, щекотали кожу на руке. Когда ходок, пыля, застучал по улице, тетя Феня тихо сказала:
— Молодой-то — из райкома, новенький, был он вчера у нас на ферме, все высмотрел. — И незаметно перекрестилась: — Слава те господи, не всех, знать, хороших мужиков на войне побило.
…Через много лет, в другом краю, на одной из облавных охот, нас предупредили егеря: в местных урочищах появились волки. Исчезает косуля, уходит лось, гибнут кабаны. Осенью, на гону по зайцу, охотники потеряли двух отличных выжловок — их нашли задушенными, и свежие следы на ближней песчаной дороге не оставляли сомнений в том, чья это работа.
Мы решили устроить оклад на хищников во второй день охоты, после тщательной разведки, а в первый провели загон по лицензионному зверю.
Меньше всего ждали мы в том загоне появления волков — крупный лес с островками чащи не слишком привлекательное убежище на день для осторожного хищника, — и поэтому, когда что-то серовато-белесое замелькало в ельнике, среди сугробов, я не сразу опознал цель… Од шел между линиями стрелков и загонщиков, может быть, чувствуя опасность, но впереди раскатился выстрел, и он резко прянул вбок, выбрав прогал между мной и соседом. Да… волк. И показалось, что во все прошлые годы, за множеством дел и забот, где-то в душе я ждал этой минуты, и, если б она не пришла, какая-то вина моя осталась бы неискупленной…
Для стрельбы пулей из дробовика бегущий волк — малоудобная цель, но глубокий пушистый снег гасил прыжки зверя, а ветер тянул на линию стрелков, и волк приближался к смертной черте. Лес словно мстил за что-то, выдавая его врагу… Выстрел подбросил и перевернул зверя на бок.
Большая дикая собака бездыханной лежала в сугробе, из широкой пулевой раны струйкой била кровь, брызги ее, остывая, черноватыми шариками закатывались в снег, похожие на переспелую бруснику в сахарной пудре. Глядя на них, я пытался и не мог представить красный туман над утренней низиной у далекого сибирского бора — что-то разжалось в душе, прошло, и, как всегда, осталось лишь чувство утраты. Отчетливо оно скажется позже, вблизи немецкого города Дрездена, где у одной из лесных дорог поставлен памятник последнему местному волку.
Нет, даже последнего волка нельзя убить дважды, хотя нам этого хочется порой.
Мысли мои прервал короткий шорох. Было удивительно тепло. Ущербная луна, проглянув в тучах, мягко посеребрила ближнюю протоку, и проснулся потревоженный кем-то запоздалый куличок, чей грустный стеклянный голос долетел с песчаной косы у другого берега.
Снова раздался шорох, и я едва не вскочил: показалось — голова огромной бурой змеи взметнулась у ближних кустов. Но тут же вспомнил: в эту пору, в начале октября, по ночам змеи не охотятся — холодная кровь их замирает, и только солнечное тепло дает им подвижность и быстроту.
Посреди поляны возник в сумерках гибкий настороженный зверек, замер, шевельнулся, пропал — словно растаял или приснился. Горностай… Вот он снова возник, почти тут же исчезнув, и лишь редкие слабые шорохи палого листа да писк обреченных мышей выдавали его присутствие. Хотел пожелать ему удачи, но вспомнил, что горностай — тоже охотник.
Тихи осенние ночи в поле и в лесу. Лишь тоскливый крик совы да редкий шорох дойдет до слуха. Праздником звуков кажутся в эту пору далекие весенние ночи, когда блики талых вод заставляют странно светиться воздух, и весь он звенит и вибрирует от свиста, чириканья, кваканья, хорканья. От зари до зари не смолкает бесчисленный птичий оркестр, в который время от времени вторгаются особенные голоса, заставляя чаще и громче биться сердце. Басовитым кларнетом упадет из сумерек гусиный гогот; на далеких болотах родится серебряный стон журавля, пройдет, замирая, подобно кругам на воде, — словно пригрезится; в смутном березняке весело простучит барабан зайца; прилетит с опушки ни на что не похожий гортанно-древний смех куропача, и водяной бык отзовется с реки таким же древним и диким мычанием. И до глухой полуночи журчит, разливаясь над округой, бормотание полусонных косачей. Поет вода, поют лягушки, поют птицы, даже звери поют — каждый спешит заявить о себе, о своем праве на эту землю, о своей жажде любви и бессмертия.
Весна — великая свадьба природы, и потому разум и благородство велят человеку уважать шальную радость ее участников, в самозабвении песен и плясок забывающих о близости врага, готовых погибнуть на брачном пиршестве, чтобы родить новые жизни. Почему-то мне кажется — только хмурые и жадные охотники способны стрелять весной да еще те, чей азарт выше разума. Последних не так уж мало, из-за них-то во многих угодьях по весне все еще гремят ружья — на законных, а чаще незаконных основаниях.
Мне уж давно не случалось охотиться весной, но едва ли могу ручаться, что разум мой выше азарта — стрелял ведь когда-то и помню каждый выстрел. Странно вроде бы это — а вот помню! И каждый трофей помню, чего нельзя сказать об осенних и зимних охотах. Перебираю в уме весенние трофеи и вдруг обнаруживаю — их всякий раз бывало по одному. Впрочем, и тут есть исключение. Маленький четверолапый истребитель мышей — горностай, чьи легкие прыжки снова послышались в кустах, напомнил о нем своим появлением.
…В ту раннюю жаркую весну природа проснулась в апреле и уже в начале мая набросила на березы и тальники дымчатую зеленую сеть. Наверное, горячее солнце одуряюще действовало на лесных птиц: бор оглох от их ликующих голосов, словно спорили, чья песня громче и краше. Но все равно был «вне конкурса» голос иволги, внезапно возникающий где-то на сосновой опушке, похожий на причудливый золотой завиток. Да еще резким диссонансом врывалось в пестрый хор ворчанье старого косача, слетевшего с утреннего тока, но не остывшего, готового, кажется, токовать до полудня. Он устроился в кроне высокой березы, стоящей на краю лесного болотца, топтался на ветке, распускал крылья, чуфыкая и воркуя, зорко оглядывая открытое пространство. Наверное, он чувствовал себя в безопасности, не понимая, что сухой овражек с заросшими бояркой и шиповником краями, тянущийся от болотца к лесу, может послужить дорогой для врага, способного поразить на расстоянии.
Скрадывание дичи волнует охотника во всяком возрасте, а в юношеские годы азарт непередаваем… Чем ближе подходил я руслом оврага к лирохвостому чернышу, чем вероятнее казалась удача, тем сильнее разгорался азарт. Припадая к стенкам оврага, хоронясь в колючих кустах, затаиваясь, перебегая, переползая, жадно ловя каждый звук тетеревиного голоса, каждый шорох крыльев, я призывал все силы неба и леса подольше удержать птицу на высокой березе, не дать ей улететь. Ведь за всю ту весну мне удалось лишь единственный раз выбраться на охоту, а сезон вот-вот закроется, и, значит, другого раза не будет. И разве в то утро не встал я до зари, разве не просидел несколько часов у лесного озера, с великим и напрасным терпением поджидая селезней? Разве в утренних сумерках не пропустил без выстрела пролетевшую утиную стайку, боясь вместо селезня поразить утку? Должна же быть и награда!..