35994.fb2
Иногда колоночная ручка застревает и тогда ее можно тихонько отпустить - ведро дональется само, а ты можешь пока с кем-нибудь поговорить и даже заговориться. Когда же вода польется через край, прежде чем ведро снять, следует, уведя дужку с центральной позиции, его наклонить и плеснуть лишек на асфальт, и так уже залитый стекавшей по ведерным бокам водой...
В детдоме, где вырастал Н., колонки не было, а хоть бы и была, столь дотошному ее постижению помешало бы многое и многое.
Касательно же геометрии, преподавателю Н. (и мне тоже) представлялось (а мне все еще представляется), что Евклидова постройка достойно довоздвиглась только в наше с ним время, а именно с завершением исполненного классической простоты учебника под одноименным названием.
Никакой другой, учась до и после по многим, я не могу поставить рядом, ибо сей был вдохновенным подвигом величайшего из дидактиков Андрея Петровича Киселева, непрестанно его улучшавшего. И сам Киселев, и его детище пришли к нам еще из дореволюции, научая народ слева писать "Дано", потом проводить вертикальную черту, а справа от нее - "Требуется доказать". И хотя Время совало в это самое "Дано" всякую жуть: голод, грязь, братоубийство, отцеубийство, вшей, беспризорников, реющие флаги и красный стрептоцид, а справа - в "Требуется доказать" (никак не доказывая), что все, оказывается, хорошо, что "я другой такой страны не знаю", у Времени мало что получалось и ничего у него не доказывалось.
Оно все время ходило в неуспевающих, наше Время.
Но почему? Почему? Ведь лучшие евклиды, подперев лысые лобачевские, как дважды два доказывали что хочешь? А потому, что несостоятельны были аксиомы. Три кита.
Киселев же, оборудовав классический фронтон портиком постулатов бесспорных, в соответствующих классах средней школы производил невероятное, последовательно научая всех строгой точности и точной строгости. И такого больше негде было набраться.
Некоторые на этом погорели. Привыкнув жить в построениях безусловных, они, столкнувшись с допустимостями, а до того - сбитые с толку числом "пи", угодили в приблизительный мир практических наук, обслуживаемых разбитной пособницей - высшей якобы математикой, и стали субъектами с лживой речью и приспособляемыми к случаю путем умножения на поправочные коэффициенты неотчетливыми мыслями.
А шедевр он и есть шедевр, и пусть прячут глаза методисты, ради собственной спеси низведшие с пьедестала "Геометрию", заместив ее разными жидконогими суррогатами. Пусть будет забыто их имя, а вы, нынешние взрослые и дети, действуя исподволь и настойчиво, раскопайте где-нибудь Киселева (учебный материал бесцеремонными руками подростков быстро уничтожается) и подивитесь тому, как выглядит учебник с хорошими манерами, воспитавший лучших людей нашего отечества. В Педагогической библиотеке его шифр 513(075) К-44.
Из лучших ли был педагог Н. или не из лучших, он оставался приверженцем геометрии циркуля и линейки, а также человеком Евклидова пространства в изложении Киселева. Он даже на каком-то съезде Андрея Петровича видел, но подойти к демиургу не решился. Лакедемонянин в нем - а в нашем педанте, как мы знаем, было многое от лакедемонянина - оробел.
В некотором роде меднообутый Н. был подобен "секущей", образующей в параллельных равные углы. То есть если некую прямую счесть эталонным путем жизни, то параллельная ей, обеспеченная равноположенным углом, будет идеальной стезей житья проживаемого. Иначе говоря, секущая, образуя равные углы (углы зрения, рассмотрение под углом и прочее, с углами связанное), непременно определит и направление верного бытия. И останется только вызволить или, лучше сказать, вылущить человека из каждодневной и всеисторической лжи. А поскольку чужие судьбы нашего Н. не занимали, он вылущивал самого себя. Причем неотступно.
Хотя воспитывался он с беспризорниками и сам был из них, то есть детство его изобиловало примечательными личностями и художественными характерами, натуры эти бывали искажены навыками каждодневного житья, то есть лишены главной правильности, а значит, с точки зрения Н., недовдуты и несовершенны.
И он теми, с кем рос, небрегал. Небрегал их (и своими тоже) способами жизни: попрошайничеством, вокзальным шнырянием, скаканьем у асфальтовых чанов, пожиранием вареных колбасных обрезков, а также выклянчиванием белужьей и осетровой крошки. По царской еще традиции в Великий пост вся Москва съедала невероятное количество рыбы, в том числе белого и красного товара. Больших белуг даже поштучно подвозили на телегах. Катится телега, а на ней одна громадная рыбина. Когда же сообразно приготовленную необыкновенную снедь потом нарезали, с ее доисторических боков открашивалась наиболее вкусная плоть. Покупатель обломанный товар не брал, и ущербная разделка шла чуть ли не задарма, а уж крошку, которой набиралось куда тебе, раздавали.
Еще в поисках серебра и золота он лазал с оравой оборванцев по развалинам бессчетно разрушаемых церквей, хотя находил разве что обрывки кружевных со сползшей позолотой жестяных подзоров, а однажды подобрал золоченого алтарного голубя - символ Святого Духа, но с обломанным носом и от дождей облупившегося до красного полимента, каковой накладывается, прежде чем деревянную поверхность золотят.
Заодно наблюдал он, как грубая чернь, подбиваемая безоглядными горлопанами, эти строенные на века церкви крушит, хотя полагал, что в церквах людей сбивают с толку точно такие же грубые мужики, но в рясах. Этих пацаны не любили, редко когда получая от них булку или головизну, зато выслушивая пустые для привольной жизни поучения.
И все-таки куда больше его не устраивала податливость тех, кто без разбору и оглядки следовал и густоголосым долгогривым мужикам в бабьем платье, и сухолицым баламутам в кожанках.
Быстро взрослея, он уже в детдоме стал обнаруживать черты себя будущего. Облупленный Святой Дух "в виде голубине" пребывал в тумбочке, ни на что полезное не вымениваясь, причем так и не выменялся, хотя Н. повзрослел окончательно, непрерывно при этом вылущиваясь из навыков и зависимостей, в описанном случае великопостных, хотя уже и совдеповских, а затем - вообще присущих человеку как таковому.
Еще он не жаловал ни в себе, ни в других пристрастия к лозунгам, напрасные замыслы, ложные цели и самоуверения, что с понедельника, мол, начну новую жизнь. То есть начисто отрицал любые житейские псевдопозиции.
В славимых молвой и школьным процессом северных ледовитых героях, отважных летчиках, стойких людях-гвоздях и Рахметовых он быстро определял недочеты и распознавал несовершенства. Даже первейшие из образцовых, по его мнению, бывали сомнительны в своей правоте и, следовательно, никчемны.
Для себя Н. во имя безупречности придумывал разные испытания. То, как было сказано, брился тупой бритвой, которую, вырабатывая стойкость, прекращал править на ремне, и при таковом истязании ухитрялся не порезаться. То для развития головной мускулатуры учился шевелить ушами, то начинал спать с руками за головой, потому что так легче, если что, рывком встать. То обучался засыпать как-нибудь еще: ногами, например, на подушке, а головой, где ноги.
К другим он бывал тоже требователен. Если его спрашивали "Закурить не найдется?", он папиросу не давал, а протягивая двадцать копеек, говорил: "Поди купи себе сам!"
В панцире своих принципов (игра слов принадлежит ему) Н. словно бы пенял миру: "Ну ты, недовдутый!", хотя окружающая жизнь недовдутой быть предпочитала, а уж ученики его были недовдутыми точно.
Наперекор времени он было заинтересовался небесами, но Евангелием не проникся, сочтя иносказания и притчи лукавым уходом от необходимой прямоты, то есть опять же уловками. Не устраивали Н. говоримые, по его мнению, надвое Иисусовы ответы, к примеру, с динарием кесаря или спасительное "Ты сказал". Забавляло, откуда евангелисты, в Гефсиманском саду всё проспавшие, могли знать про одинокое Моление о Чаше. Поучения же апостола Павла напором и категоричностью вовсе напомнили ему детдомовские уроки политграмоты - что-то вроде "отречемся от старого мира, отряхнем его прах с наших ног".
И уж совсем окончательно он махнул рукой на божественное, не сумев выпутаться из собственного измышления, а именно, может ли Господь сидеть в тени сотворенной им же скалы, прячась от лучей сотворенного им же солнца? Кого в таком случае почесть создателем тени? Если Его, зачем тогда скала? Если солнце - тогда при чем Он, или зачем оно тоже? И уж зачем вообще тень Творцу света?
Со временем сложившийся в жесткого чудака геометрический педант Н. окончательно пришел к выводу, что щепоть эллина, вращавшая головку античного циркуля, куда резонней, чем щепоть крестного осенения, ибо четверократные перемещения руки - всего лишь пустая выдумка. Как, скажем, квадратура круга.
Меж тем оконечья циркулей для удобства Евклидова трехперстия к нашему времени изготавливались с превосходными рифлеными державками, по которым, кроме мелко нанесенных канелюр, шли незримые винтоходные линии, дробившие канелюры в посверкивающие металлической пылью кристаллики.
Так выглядели они и в огромной готовальне, к которой Н. перешел от окна, где в начале рассказа подумал про непорожденного пока что им с женою ребенка "Наш будет не такой!"
Готовальня у Н. была замечательная. Нет-нет! Не рихтеровская. Хотя рихтеровская считалась образцовой. Перед ним распахнул свои необъятные створки складень прославленной фирмы Герлаха в Варшаве.
Чего только не было в этом черном замшевом космосе! Кронциркуль. Трехконечный циркуль. Волосяной циркуль с отставленной ножкой на винте такой тоже имелся! Двойной рейсфедер для толстых линий. Циркульная ножка с шарниром. Русский циркуль, наконец! И всё, подобно плоскому клину сверкающих хромом и полировкой перелетных птиц, куда-то устремлялось, как оно бывает в ночных высях, когда, поблескивая пером, вытягивая точнейшие шеи и сомкнув рейсфедерные клювы, летит таковой птичий караван по небу. Еще герлаховская готовальня приводила на ум небесную чертильню Господа Созидающего, понадобившуюся Творцу для окончательной доводки и дочерчиваний, инструмент, который (когда мир окончательно сотворится) больше не станет нужен, и ангелы раздробят его в звезды, истолкут в светлую пыль, дабы никто не мог впредь попользоваться Создателевым приспособлением. А пока наш мир недосоздан, увлеченный Господь все еще чертит. И чертежная доска из первейшей липы удобно лежит на Тарпейской или какой-нибудь еще скале, с которой в будущем станут срываться и убиваться дураки скалолазы.
Она была необычайна. Купленная по случаю. Трофейная. Обтянутая изнутри черной замшей, по какой причине продолговатые канавки, в которых помещался сверкающий прибор, приходилось очищать жесткой кисточкой, для большей жесткости ее еще и подрезав. Еще там располагались в соответственных вмятинах лекала и мелкая для правки рейсфедеров наждачная бумага. И бархатный напильничек для того же. И черная трубочка с запасными циркульными иголками, и особая кнопка, втыкаемая в чертеж, дабы иголки в концентрических случаях ватман не расковыривали, а уставлялись в кнопочный упор.
Н. разглядывал свое сокровище часами, проходился фланелью по козловой коже плоского корпуса и поражался единственно разумной форме инструментов и приспособлений. Еще у него имелись слоновая бумага с водяным знаком и первостатейные парижские линейки - грушевые, с изображениями циркуля, угольника и транспортира. Линейки он предпочитал лекалам (пускай тоже грушевым), ибо к этим наш педагог испытывал нерасположение тоже, а об эллипсах вообще старался не думать. Произвольная изощренность лекал была из того же криводушного мира, где никак не завершит свои неотчетливые три целых и четырнадцать сотых коридорное число "пи".
Попротирав кронциркуль, на каковой он сперва подышал, Н. снова оказывается у окна и снова озирает мир. Вот проехал по мощеной, которая слева, улице трофейный "опель" с долгим радиатором, провисающим, как позвоночник старого продолговатого животного. А-ы-а! - сигналит автомобиль шутовским своим сигналом, остерегая играющих крикливых детей, а наш Н., дабы спрямить возникающие мысли, переводит взгляд на изделие завода "Водоприбор" - колонку, возле которой всегда что-то происходит. "Интересное дело - появляется в мозгу Н. характерное для него умозаключение, - сперва отливали колонку, теперь льет колонка. Это потому, что все течет, а в здешнем случае - льется!.."
...Меж тем, когда, удерживая одной рукой литую ручку, у меня хватило сноровки навалиться животом на колоночное оголовье, я наловчился зажимать струю ладонью, слегка ослабляя в каком-нибудь месте прижатие, дабы из образовавшейся щели завырывалась струя веерообразная. Умело направляемая, она улетала далеко, и можно было кого-нибудь, стоящего метрах в пяти, облить. А если обливать было некого, струя ударяла в протянувшийся рядом высокий забор, за которым нервничала овчарка, и горячий забор этот, потемнев в месте главного удара, а в местах попадания отдельных капель посерев, на глазах высыхал. Водяной веер, однако, был своенравен, и, если из-за неумения распорядиться собственным центром тяжести ты неловко переступал с ноги на ногу, ладонь могла приотвориться в сторону тебя же, и тогда струя била в живот, но эта вода на майке и штанах так быстро, как на заборе, не сохла, и, можно сказать, не высохла до сих пор...
Стоя у окна, учитель Н. видит плетущихся к нему двух учеников. "Вечные двигатели несут!" - догадывается он. Вчера на уроке наш Н. в полную циническую силу потешался насчет невозможности измыслить вечный двигатель очередное человеческое самообольщение.
И правда! Оба за истекшие сутки вопреки разуму изобрели каждый по двигателю и несут показывать чертежи. У них с собой еще кое-что - зная его любовь к чертежному инструменту, ученики прихватили бронзовую "козью ножку", найденную в земле возле паркового дворца, которой наверняка пользовался еще крепостной архитектор. Отчищенная и надраенная асидолом-мылонафтом "козья ножка" выглядит вся как из золота и своим причудливым совершенством ничуть не уступит герлаховскому комплекту.
Когда они, постучавшись, входят, учитель искусно исполняет на обложенной папиросной бумагой расческе "Ёлку", произведение композитора Ребикова. Проекты вечного двигателя, даже не глянув, он кидает в печку. Один - сперва скомкав, а другой порвав. Благосклонно, хотя и невозмутимо приняв "козью ножку", Н. в свою очередь демонстрирует гостям грандиозную готовальню, а затем слоновую с водяным знаком бумагу. Потом снова подходит к окошку, глядит в него и обращает долгое поучение к обескураженным гибелью проектов и потрясенным готовальней гостям.
"Вот играют дети, - говорит он, - которым предстоит стать взрослыми, то есть или помыкаемой швалью, или приноровившимися к правилам жизни пройдохами. Всякий день они приучаются криводушию и опаскам. Забредя, к примеру, в чужой заулок и наткнувшись на тамошнего сверстника, они, обнюхиваясь, спрашивают: "Кто за тебя заступается?" Разве не так, идиоты, оно происходит?"
Гости с услышанным откровением соглашаются.
"А вон те, сперва швырявшие друг в друга комья глины (и ведь неметко!), все как один хватаются вдруг "за черное", потому что проехала карета скорой помощи. А потом в своем уподлении затеивают уравниловку, то есть передают упасая себя! - кому-нибудь другому горе. Горе-плакать тыщу раз!
Вот, увидев приехавшую "эмку", они канючат: "Дядь, прокати!", а если велосипед - "дай прокатиться!", а если просто кто-то взрослый вышел из дому, маленькие девчонки тут как тут. "Дядь, покружи!" То есть просят, умоляют, напрашиваются.
Вот они образовали круг, играть в волейбол. С вылетами. Их всегдашняя охота выпендриться игру разрушает. Уже после третьей передачи - свара, а какой-то один, рисуясь перед девочками, наладился, дурак, отбивать мяч с разными ужимками и только портит игру.
Пошел мелкий дождик - все пляшут и орут: "Дождик-дождик пуще, поливай капущи!" И никто не знает, что правильно (это Н. где-то вычитал) "поливай-ка пущи!". Горланят же они про свои капущи, потому что в диком слове для них сразу есть барачные капуста и щи. Дождик, как просили, пошел "пуще", а они снова пляшут и вопят: "Дождик, дождик перестань, мы поедем в Эривань (надо же - в Эристань!)", но уже не приговаривают "Богу молиться, царю поклониться!" Не те времена! То есть снова капризничают и привередничают (то "пуще!", то "перестань!"). И тут не перестают клянчить, осторожничать, вымаливать и ловчить!
Вон у колонки какой-то мелкий экземпляр якобы человека пытается ее нажать. Отец же - глядите! - пока его отпрыск, повиснув на ручке и надувшись, уставился в небеса, полагая, что нажал сам, незаметно прикладывает к этой ручке палец. А дитя потом пойдет всюду хвастать и чваниться.
Как же столь малые эти существа умеют лгать, притворяться, прикидываться, обманывать себя и всех тоже! Еще недовзрослые, они уже недовдутые. Логически я говорю?
До чего странны их игры! Почему, словно документ при облаве, они предъявляют зелень? "Не брать, не рвать, вашу зелень показать!" Почему от кого-то убегают, приучаясь к виноватости? Почему кого-то догоняют, виноватя этого кого-то? Если убегаешь, будь недогоняем! Если согласен, чтобы тебя останавливали, имей при себе зелень! Если замираешь на окрик "штандр", значит, ты дурак!" - вот что говорил, обращаясь как бы сам к себе учитель Н.
Ученики глядели на приоконного витию, он глядел в окно и вдруг порицающе и негромко, словно бы снова сам себе, сказал словно бы про заоконных:
- И все или уже онанисты, или вот-вот ими станут, а ведь не знают, болваны, что от этого на ладонях волосы растут!
Гости быстро глянули на ладони, но спохватились и независимо друг от друга покраснели...
Итак, он судил мир (и преображал себя) по какой-то неведомой даже нам странной методе. Однако про беспризорников есть книги, из которых вполне многое можно узнать. Повторюсь только, что обстоятельно изображаемой нами колонки в его жизни быть не могло - в детдоме воду брали из колодца.