36020.fb2 Что к чему... - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 6

Что к чему... - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 6

– Знаю я, как ты там один завтракал, – рассердилась тетя Люка. – Знаю я эти сибирские пельмени и болгарские голубцы. Идем.

Между прочим, пельмени и голубцы не так уж плохо, – мы всегда с батей питаемся ими, когда остаемся одни. Очень вкусно, а главное, никакой возни. Но сегодня-то я завтракал у Ольги. Я сказал об этом тете Люке.

– У этой мальчишки в юбке? – спросила тетя Люка. – А как ты там оказался?

Я рассказал.

– Хм, – сказала тетя Люка. – Какао ты все-таки выпьешь.

Спорить было бесполезно. Я поцеловал Нюрочку и пошел за тетей Люкой. За какао мы еще поговорили с дядей Юрой о предстоящей олимпиаде, а тетя Люка все время ворчала: «Как эти два безалаберных мужика, – это она имела в виду нас с батей, – живут там одни: голодные, холодные, грязные, они же совсем запаршиветь могут. Не понимаю я Веру – у нее семья и давно надо было бросить этот паршивый театр, эти театры вообще до добра не доведут». Я разговаривал с дядей Юрой и прислушивался к воркотне тети Люки, посмеиваясь про себя. Но вдруг что-то в воркотне ее меня зацепило. Я даже не понял, что́ именно, но что-то царапнуло меня, и я перестал слушать дядю Юру и начал вспоминать, о чем ворчала тетя Люка, разматывать ее воркотню в обратном порядке. И дошел до одной фразы, которая показалась мне странной. Я не помню эту фразу полностью, помню только, что тетя Люка сказала: «Так ему и надо» и еще упомянула Долинского. Я уже не слышал, что она говорила дальше, и думал: при чем тут Долинский?

– Что́ Долинский? – неожиданно для себя спросил я.

– Разве я что-нибудь сказала о… Долинском?

– Идиотская привычка думать вслух, – вдруг закричал дядя Юра, – да еще черт знает о чем! Не обращай внимания, Саша. Все это бабья болтовня. – Он вскочил и начал бегать по комнате, дергая себя за усы.

– Что ты, Юра, – растерянно сказала тетя Люка, – я ведь ничего не хотела…

– Не хотела, не хотела! – кричал дядя Юра. – Она не хотела! Понимаешь – не хотела она!

Я ничего не понимал. Я никогда не видел дядю Юру таким – он никогда не кричал на свою тетю Люку, а тут вдруг разбушевался. И ее я никогда не видел такой растерянной и даже испуганной. И все это вызвал лишь один мой вопрос о Долинском. А может, она и не называла его вовсе – мне только послышалось, а я возьми и брякни что-то не так, – со мной это бывает. Я начал их успокаивать:

– Ну что вы, ведь я просто так спросил.

Тетя Люка сразу успокоилась.

Я попрощался и ушел, ничего не понимая. Уже на улице я вспомнил, что так и не спросил, чем же больна Нюрочка, и хотел было идти обратно, чтобы спросить, но потом решил, что не стоит: с Нюрочкой вроде бы все в порядке, а там сейчас, наверное, дым коромыслом: дядя Юра и тетя Люка воспитывают друг друга.

Я шел и посвистывал, но что-то все время скреблось у меня внутри: кому это «так и надо» и при чем здесь все-таки Долинский? Я начал вспоминать Долинского. Он работал с мамой в театре и часто бывал у нас. «Очень, невероятно, безумно талантлив, но несчастлив», – говорили о нем все наши знакомые. Почему он несчастлив, я не знаю. Артист он, по-моему, действительно, очень хороший. Я, правда, не очень разбираюсь еще, но я видел его как-то в «Снежной королеве» – он там играл сказочника, «снип-снап-снурре, снурре-базилюре», – мне очень понравилось. И еще я видел «Пятую колонну» – на этот спектакль меня не пускали: «детям до шестнадцати…» – и так далее, сами понимаете, но меня потихоньку пропустила тетя Паша – театральная вахтерша; я забрался на самую верхотуру и оттуда посмотрел весь спектакль. Долинский играл американца-журналиста, а мама – его невесту… нет, не невесту, а возлюбленную… играл он очень здорово, особенно когда он разговаривает с Доротти – это та женщина, которую играла мама. Я не все понял в этой пьесе, но играли они очень хорошо, так что иногда даже плакать хотелось.

Вообще Долинский всегда веселый, очень интересно рассказывает о всяких случаях из своей жизни, а их у него, как говорится, «вагон и маленькая тележка». Говорили, правда, что он много пьет, но у нас он никогда пьяным не был. Один раз как-то я его встретил на набережной, и, по-моему, тогда он был здорово пьяный. Он взял меня под руку, и мы долго ходили с ним по Неве, и он рассказывал мне о том, какая мама у меня хорошая артистка и хороший человек и какой замечательный у меня батя. Мне это было приятно, но я ведь и сам знаю это.

Больше я его пьяным не видал. К нам он всегда приходил веселый и спокойный.

Зимой всегда еще в передней кричал:

– Есть в этом доме чай для старого бродяги? Хорошо бы чайку с морозцу.

И мама сразу убегала готовить чай – для Долинского она как-то по-особенному заваривала его, – мы с папой к чаю довольно равнодушны: папа больше любит черный кофе с лимоном, а мне все равно что пить, лишь бы не молоко. Пока мама готовила чай, Долинский с батей играли в шахматы. Долинский играл неважно и почти всегда проигрывал. Но не огорчался и не стонал, как дядя Юра, а смешно подшучивал над собой. «Такой уж я несчастный уродился: и в игре не везет и в любви не везет», – говорил он и забавно поглядывал на маму. Мама смущалась, а папа смеялся и закуривал свою трубку. А потом мы садились пить чай, и он начинал что-нибудь рассказывать, и всегда так интересно, что, когда меня гнали спать, я ужасно возмущался, и, если это случалось на самом интересном месте, Долинский говорил, что он мне потом доскажет. И между прочим, всегда досказывал: на следующий день или позже, но обязательно доскажет. А иногда он брал гитару и пел, один или с мамой.

Я очень любил, когда он пел старинные русские романсы и особенно этот: «Нет, не тебя так пылко я люблю». Все сидели задумавшись, и у бати гасла трубка, но он не замечал этого. А потом Долинский вдруг резко ударял по струнам и начинал петь что-нибудь вроде «Приятели, смелей разворачивай парус» из старой картины «Остров сокровищ», или одесскую «На Молдаванке музыка играет», но глаза у него оставались грустными.

Долинского я помню очень давно, пожалуй, с тех пор, как вообще начал себя помнить. И мне он нравится, и называю я его с самого детства так, как называет его мама – просто Долинский, но на «вы». А батя говорил маме:

– Понимаешь, не могу я его как-то на «ты» называть, не получается. Вот с Ливанским мы, как только познакомились, так сразу на «ты» перешли и даже не заметили оба. Или Федор, например: ведь он намного старше меня и начальник мой к тому же, а я его совершенно уверенно «тыкаю» – и хоть бы что. А вот с Долинским не выходит. Хоть он и моложе. А… может, именно потому, что моложе? А?

– Просто ты его не любишь, – спокойно говорила мама. – Уважаешь, но не любишь.

– С чего ты взяла? – возмущался батя.

– Я знаю, – говорила мама, и тут разговор на эту тему заканчивался, только батя про себя ворчал что-то насчет женской логики.

Вот сейчас я вспоминаю о Долинском и думаю, что мама, кажется, была права. Батя все время будто приглядывался к Долинскому и чересчур внимательно его всегда слушал. А по-моему, к людям, которых любишь, нечего приглядываться: ведь их знаешь, или, по крайней мере, тебе кажется, что ты их знаешь наизусть.

Но мне-то Долинский нравился, и я никак не мог понять, почему меня будто царапнуло, когда тетя Люка упомянула его имя, и почему дядя Юра раскричался на нее. Ломал я себе голову, ломал, а потом, так ни до чего и не додумавшись, плюнул. Что, в самом деле, мало ли о чем болтают взрослые, – не все же понимать надо. И так я последнее время что-то чересчур много стал понимать. И я пошел к Пантюхе, – надо же ему все-таки сказать, что его вызывают в милицию.

Лучше бы я не ходил!

Не знаю, стоит ли рассказывать об этом, но, наверно, надо. Раз уж я решил рассказать о всей своей жизни, – значит, и об этом надо рассказать.

Когда я позвонил в пантюхинскую квартиру, за дверью раздался Лелькин голос.

– Кто там? – спросила она.

Я ответил и сказал, что мне обязательно и срочно надо видеть Юрку. Дверь приоткрылась, и показалась Лелькина голова в пестрой косыночке.

– А, это ты, Лариончик, – сказала Лелька и начала улыбаться: она всегда начинает улыбаться, когда видит меня. Вначале увидит, кивнет головой, а потом начинает улыбаться, сперва немножко, а потом все больше и больше – ну прямо рот до ушей. Можно подумать, что она просто до смерти рада меня видеть. А может, я такой смешной, что у нее при виде меня рот расползается до ушей? Не знаю, что она там думает, а только улыбается, и все. И самое глупое, что я тоже, увидев ее улыбку, сам начинаю улыбаться, прямо расплываюсь весь… Вообще-то улыбка у нее хорошая: веселая и немножко хитрая, а зубы белые и один к одному. Но мне-то от этого не легче: я-то чувствую, что сам улыбаюсь по-идиотски, чувствую, а ничего поделать не могу…

Вот высунулась она в дверь и улыбается, а я стою и тоже улыбаюсь. И так мы стоим довольно долго, и я начинаю чувствовать, что у меня уже горят уши и болят щеки от этой дурацкой улыбки. Тогда она говорит:

– Ой, чего это я? Юрик скоро придет: я его в магазин послала за нашатырным спиртом – окна мыть. А ты заходи, Лариончик, подожди. У меня тут уборка, но ты не стесняйся, проходи, – говорит она и широко открывает дверь.

Я не хотел идти, но потом подумал, что делать мне все равно нечего, а Юрку обязательно надо увидеть, и еще мне вдруг захотелось спросить Лельку, чего это она всегда улыбается, когда на меня смотрит?

И вот я вхожу. Из кухни в переднюю падает широкая яркая солнечная полоса, и видно, как пляшут пылинки. И в этой полосе стоит Лелька, в платочке, в майке и в черных в обтяжечку трусиках, а больше на ней ничего нет. Я, наверно, вытаращил глаза, потому что Лелька засмеялась и сказала:

– Ну, чего ты испугался? Что, я страшная такая?

Я уж было подумал, что надо повернуться и уйти, но тут же решил, что это будет невежливо, и потом я же не видел через дверь, что она чуть не голая: она ведь только голову в косынке высунула, и если она не стесняется, то чего же я буду стесняться. Я нахально иду на кухню, а самому мне делается ужасно жарко. Лелька смеется мне в спину и говорит:

– Ну, если ты такой пугливый, посиди в кухне, а я буду в комнате убирать.

Я встал у окна и уставился в него, как баран, а Лелька взяла ведро и тряпку и ушла в комнату. Я слышал, как она там шлепает мокрой тряпкой и поет всякие попсовые песенки, и злился на себя: в самом деле, что я, девчонок в трусиках не видел, что ли? Видел сколько угодно и на пляже, и на физкультуре, и… ничего особенного. И вообще, что тут особенного, ничего особенного нет… Может быть, на меня это так подействовало, потому что я никогда не видел девчонок в трусиках дома? Да нет, чепуха! Что, они в квартире какие-то другие, что ли? Но вообще в этом деле есть какая-то странная петрушка. Вот на пляже или в парке на травке всякие толстые тетки и даже красивые женщины и молодые девчонки раздеваются при всех, чулки снимают с подвязками, комбинашки – и хоть бы что, как будто так и надо, а попробуйте в комнату зайти, когда там женщина переодевается: такой визг поднимется!.. Я однажды на даче влетел в комнату к Ливанским, когда тетя Люка переодевалась, и увидел ее в рубашке, так она потом три дня успокоиться не могла и, конечно, вспомнила про арбуз. А между прочим, за час до этого мы были на пляже, и там она при мне, при бате и еще при каких-то знакомых и незнакомых великолепно переодевалась, и ничего, не визжала.

Так я стоял и думал, уставившись в окно, слушал, как Лелька поет и шлепает тряпкой, а сам так и видел ее: как она стояла в передней в полосе света. И я подумал, что это все-таки очень красиво: вот такая стройная девчонка в солнечном свете. Вообще хорошая фигура и у женщины и у мужчины – это ведь в самом деле очень красиво. Раньше я этого не понимал, а вот два года назад произошел случай, из-за которого я и сейчас краснею, когда вспоминаю, какой я был недоразвитый дурак. Краснею и радуюсь, потому что, если бы не тот случай, я бы, может, так дураком и остался.

…У мамы есть много репродукций с картин разных известных художников: итальянских, русских, французских и других. Я еще маленьким любил их рассматривать и всегда расспрашивал у мамы, что какая картина означает, – не то, что там нарисовано, – это я и сам видел, а про что в ней рассказывается. И всегда мама очень интересно рассказывала. И было там много картин, где нарисованы или не совсем, или совсем голые – «обнаженные», как говорила мама, женщины. Я эти картины не очень любил смотреть – не знаю уж почему: не то что стеснялся, а просто неинтересно было. Но вот как-то года два назад – мне еще двенадцати не было – я увидел в уборной на проспекте Горького дурацкий рисунок на стенке. Есть такие дурацкие «художники» – малюют на стенках всякую… всякое… Я и раньше иногда видел такие картинки, но мне было на них наплевать. А тут эта картинка так втемяшилась в голову, что я весь день только о ней и думал. Плевался, а все-таки думал.

И вот вечером черт дернул меня взять у мамы ее репродукции… Рассматривал я их, рассматривал, а потом взял одну картину и испакостил… Не очень, правда, испакостил, но, в общем, поступил как самый настоящий недоразвитый осел. Там была нарисована лежащая обнаженная женщина; я не помню сейчас художника, но картина была очень хорошая, а я взял ее и испакостил: взял карандаш и зачернил… одно место. Черт меня знает, зачем я это сделал? Говорю: осел был… Осел-то осел, а испугался и поскорее эту картину спрятал, да спрятал, как потом оказалось, по-глупому…

А дня через два у мамы был выходной, и, когда я пришел из школы, она мне сказала:

– Переодевайся, пойдем в Эрмитаж: надо тебя приобщать к культуре, а то ты совсем дикий растешь.

В Эрмитаже мама водила меня по всем залам, но останавливалась только у некоторых картин и почему-то чаще всего у тех, где были нарисованы обнаженные люди. Иногда она вначале ничего не говорила, иногда только вздыхала как-то по-особенному – радостно, что ли, как будто встретилась с хорошим другом, а потом объясняла мне, что в какой картине главное и почему это красиво и как правильно смотреть. И я смотрел во все глаза и, кажется, начинал кое-что понимать, и самое главное, что я начинал понимать, каким я был ослом еще два дня назад.

Мы остановились у картины знаменитого голландского художника Рембрандта. Она называется «Даная» и там нарисована лежащая под балдахином женщина. Она лежит на боку и протягивает руку вбок и вверх, как будто ловит что-то. А откуда-то сверху и сзади просвечивает солнечный луч… Эта Даная, по-моему, не очень красивая, но нарисована она так, что кажется совершенно живой и даже теплой. Когда мы рассматривали эту картину, сзади кто-то вздохнул громко и протяжно. Я обернулся. За нами стоял здоровый дядька в украинской рубашке и в брюках, заправленных в сапоги. У него были маленькие черные глазки и большие седоватые усы, как у одного из запорожцев на картине Репина.