Выдвигаемся на прогулку.
Выходим из здания. Унылый маленький дворик, высокий забор из шифера, взгляду не за что зацепиться… Сканирую местность зорким глазом. Подмечаю уличную камеру. Сникаю.
— Катюнечка, — шепчу, когда сопровождающие нас невыносимый охранник и медсестра чуть отстают. Обнимаю ее, — слушай меня внимательно! В палате наверняка есть прослушка и камеры, я боялась говорить. Если мне сейчас или потом предоставится хоть малейшая возможность сбежать отсюда — я сбегу. Но ненадолго. Я вернусь за тобой, очень скоро, поверь. Тебе нечего бояться!
— И куда же ты побежишь? — со страхом в голосе в ответ шепчет она.
— За помощью. Сначала в украинское консульство, потом в полицию! О нас должны знать. Нас освободят.
— Может, позвонить папе или Грише? Пусть они помогут?
— Гриша не в состоянии помочь даже самому себе, — отвечаю со злым смешком, — особенно по утрам, когда ищет чистые носки.
— Э! — слышим грубый окрик сзади, — а ну стоять!
Вдруг замечаю, что маленький дворик быстро закончился. Мы у ворот. Рядом нечто наподобие сторожки, а ещё неподалёку шлагбаум для въезда машин. Быстро прикидываю возможность шмыгнуть под шлагбаум, и затем быстро бежать улицами.
Я знаю Нью-йорк. К счастью, они не в курсе этого.
Задерживаю взгляд на нашем тучном охраннике, тот пешком меня не догонит точно. Шанс есть! Терять нельзя.
— Разворачивай корму обратно, — лениво говорит он мне, поравнявшись с нами. Послушно бредём, куда велено.
— А ты хоть знаешь, чего они хотят от нас?! — продолжает шептать Катя.
Я замираю на мгновение, прислушиваясь к идущим позади. Снова распирает непрошенный нервный смех! Они обсуждают чечевичный суп, животные.
— Да, знаю, — коротко отвечаю, решаясь сказать ей правду, — и они знают! Эти. Уроды. Короче, Катя, тебя не тронут и это главное. А меня хотят использовать как донора.
— Донора чего?
Она в ужасе. Уже жалею, что рассказала, но решаю идти до конца. Сама терпеть не могу людей, которые не договаривают!
— Донора почки, — вздыхаю, — а потом обещают отпустить, купить билеты и бла-бла. Ну, теоретически, Кать, жить с одной почкой можно. И даже рожать. И вообще… не переживай.
Она начинает плакать, а я ругаю себя почем зря.
Строго прошу ее не делать этого, потом делюсь своим планом. Прямо сейчас, когда мы опять поравняемся со шлагбаумом, поскольку гуляем по кругу, я поднырну под него и сбегу. Она должна понимать, почему это так важно!
— Крайний круг, — объявляет охранник, и мы идем в сторону сторожки, — потом спать!
Сгущающаяся темнота — мой друг.
— Мне надо как-то их отвлечь? — Катюха дрожит. Смотрю на нее с сомнением.
— Не надо. Просто не удивляйся, что в какой-то момент я побегу и все! Я приведу помощь, верь мне.
Мы подходим все ближе к сторожке и как можно ближе, словно бы невзначай, к опущенному шлагбауму. Сердце мое колотится как у зайца! В какой-то момент решаюсь.
На самом деле, времени на то, чтобы обогнуть небольшой пятачок земли здесь, минуты полторы самое большее. Выдыхаю Кате еле слышно: «Ну, с Богом» и вижу, как она незаметно крестит меня. Ныряю под шлагбаум.
Сначала все как будто идет неплохо!
Мои ощущения — словно в замедленной съёмке. Выскакиваю из-под шлагбаума, краем глаза подмечая удивлённый взгляд охранника за стеклом сторожки. Только-только набираю полные легкие воздуха, до упора, чтобы бежать и бежать на пределе человеческих возможностей, как вдруг — электрический разряд!
Сбивает с ног. Я падаю, задевая лбом шлагбаум. Смотрю в черное небо, лежа на спине.
Не двигаюсь, а сердце бьется рваными толчками. Вокруг меня за секунды образовывается толпа. Два охранника из сторожки, наш постоянный приставленный, пышущий злобой цербер, медсестра и Катя, плачущая за шлагбаумом… продолжаю лежать. Кто-то поднимает. Провожу дрожащей рукой по своему влажному лбу, на нем кровь.
— Я же говорил, что ее нельзя выводить! — визжит цербер, — не пойдёт теперь никуда до самого отъезда!
— Ее бы надо в медпункт, — озадаченно отзывается медсестра.
Так и ведут меня, безмолвную, под руки. А мне все равно. Только привычно выдавливаю из себя улыбку, проходя мимо Кати.
— Здесь везде электрические ограничители, — медсестра явно сочувствует, — не сбежишь, милая! Даже не пытайся.
— Сегодня заночует в подвале, — злобно изрекает цербер, — хорошо подумает!
— Да ты что, — вскидывается та, — забыл, для чего она здесь?! Если простудится, операция сорвётся. Ты будешь отвечать?
Говорят обо мне так, словно меня здесь нет. Странно, что я до сих пор не привыкла.
Потихоньку отпускает. Сегодня в медпункте дежурит уже знакомая мне афроамериканка. Улыбается как старой приятельнице, меряет давление, слушает сердце… Понимаю по их реакции, что все хорошо. Она негромко, но со страхом в голосе выговаривает этим двоим, что накануне операции такого допускать нельзя.
Физически я в порядке, а вот морально совершенно уничтожена. Хочется рыдать, хочется умереть, только чтобы не достаться неизвестному реципиенту! Это ведь даже не рабство, это намного хуже рабства. Как такое вообще возможно в двадцать первом веке, в цивилизованном мире?
Когда я, наконец, снова в палате, и Катя налетает на меня с крепкими объятиями, ощущаю только одно: желание, тяжелое и непреодолимое, немедленно уснуть. А еще, не хочу просыпаться. Не хочу ни о чем говорить.
Я устала.
Я ничего не могу, это же очевидно.
И все же, крошечный маячок веры во мне, веры в чудо продолжает упорно мигать, поблескивать единственным источником света в той кромешной мгле, в которой я очутилась.
Засыпая, мысленно прошу высшие силы проявить для меня это чудо, сотворить его! А иначе я погибну. Мы обе погибнем.