36116.fb2
На острове Барра, где живут почти исключительно католики, один ребенок в семье большая редкость, и Рори Макдональду шел только пятый год, когда он вдруг понял, что, как единственный ребенок, он представляет собой нечто довольно странное. Стоял серый, туманный весенний день, на холмах Барры раскинулся желтый ковер примул. Рори играл на скалистом берегу с тремя детишками соседа-фермера Макнила. Младший из всех, он вечно отставал, когда они карабкались по скользким утесам.
Пегги Макнил, которая была двумя годами старше его, надоело возвращаться и помогать ему, и в конце концов она объявила:
— Рори Макдональд, я больше не буду тебе помогать. У каких малышей нету своих братьев и сестер, пускай сами себе помогают.
Тут до него дошло: все его приятели — из больших семей, а он в семье единственный. Открытие ошеломило его. Поразмыслив об этом минуту-другую, он бросил приятелей и быстро зашагал домой, к маме, в каменную, крытую соломой лачугу, и уже с порога заслышал мерный стук ткацкого станка.
— Мамочка, а почему у меня нету братиков и сестричек?
Станок застыл. Рори побежал за занавеску в комнату матери.
Низенькая, полная Мэри Макдональд сидела сгорбившись над полотнищем харрисовского твида. Лицо ее побледнело и приняло жесткое, напряженное выражение — Рори такого никогда не видел.
— Будет срок, поймешь, — ответила она, — а объяснять нечего. — И снова нажала на педали станка, челнок засновал, но в лице по-прежнему не было ни кровинки, и Рори понял, что зря спрашивал.
Странное отсутствие сестер и братьев все больше и больше занимало его. Когда он подрос, эта загадка детства начала проясняться. Первая догадка пришла примерно через год, он отлично запомнил, когда именно. Однажды за ужином его мать, до замужества учительница английского в женском колледже в Глазго, сказала, что нужно устроить для фермеров библиотеку. Целую неделю шагал Рори с матерью по прибрежным песчаным тропинкам от одной фермы к другой, где мать толковала о том, как можно на время получать книги из Глазго и без особых затрат создать общую библиотеку.
— Соберемся в церкви в будущий четверг и все обсудим. Приходите все.
Стояла осень, но в день собрания вечер выдался ясный и теплый. Отец остался дома, но мать взяла Рори с собой. Шли молча, торопливо. Держась за руку матери, Рори чувствовал дрожь в ее пальцах, значит, она волновалась, и сам он тоже. Пришли они рано, зажгли по стенам лампы, расставили скамейки и сели ждать. Через полчаса явился священник. Просидел минут пятнадцать, листая карманное евангелие от Иоанна, затем неуклюже поднялся и обратился к матери Рори:
— Жена больна, — сказал он, — я обещал не задерживаться. Так что уж извините.
И ушел.
Больше никто не явился. Лицо Мэри Макдональд превратилось в зловещую бледную маску. Прождали полтора часа, потом она молча обошла зал и задула лампы, сказала:
— Пошли, Рори! — И они отправились домой.
Сквозь стрекот сверчков и неумолчный рокот океанского прибоя Рори слышал тихие всхлипы. Мать снова взяла его за руку, и теперь рука ее была тверда, дрожи как не бывало. Внезапно всхлипы оборвались, и она заговорила глухим, хриплым голосом:
— Это несчастные люди, Рори. Но больше всего мне жалко детей, детей двадцатого века, которые родились На крошечном одиноком островке и попали в мир, где царит суеверие, невежество, нищета. Точно так же, как век назад. Так не должно, так не может продолжаться, но я знаю — тут уж ничего не изменишь.
Она опять тихонько всхлипнула и продолжала:
— Пусть бы Барру постигла та же участь, что и Атлантиду... Провалиться ей в море... и мне вместе с нею.
Может, тогда уже пало зерно в его душу. Может, тогда уже Рори знал, что в один прекрасный день покинет остров и станет большим человеком в большом городе за морем.
Отец уже лег, но еще не спал, когда они вернулись.
— Собрала кого там? — спросил он.
— Нет, — ответила Мэри Макдональд.
— То-то я и опасался, — сказал он. — Всякий знает: читать — только глаза портить, Пущай уж священник за всех читает.
Детство проходило, и Рори понимал: отсутствие братьев и сестер было бунтом матери и против неудачного брака, и против ненавистного островка, что стал ее домом. В одиннадцать лет он понял все до конца.
Мать только что вернулась, приняв очередные роды у миссис Макнил. Врача, как повелось, не было, и Мэри Макдональд очень устала. Бросившись на постель, она коротко вздохнула и сказала Рори:
— Мальчик. Двенадцатый Макнил. Еще одна жизнь, которую искорежит и растопчет Барра. Ты потому один, Рори, что я давным-давно решила: защитить от этого мира я смогу лишь одного.
Сколько Рори помнил себя, у матери всегда была отдельная постель. Ветхая лачуга Макдональдов обставлена была бедно и просто, и отец занимал единственную настоящую кровать с матрасом. Мать спала на каком-то грубом сооружении из жердей, перетянутых веревками, которые заменяли пружинную сетку. Рори и прежде иногда дивился, отчего у них такие разные кровати, теперь, не по годам смышленый, он сообразил, что это связано с нежеланием матери иметь других детей, о котором она только что ему сказала.
И еще он стал понимать, что его родители — люди столь же разные, как и их кровати, настолько разные, что дальше некуда.
Отец Рори, Сэмми Макдональд, родился в этой самой лачуге где-то на рубеже столетия. Точно год своего рождения он никогда и не знал: цифры принадлежали к мало известному ему миру. Два-три года, урывками, ходил он в школу; к началу первой мировой войны Сэмми Макдональд превратился в неуклюжего светловолосого исполина шестнадцати-семнадцати лет и ушел в море. Сперва он поступил кочегаром на почтовый пароходик, регулярно заходивший в Каслбэй, главный порт и город Барры. Несколько месяцев спустя пароход пошел в Глазго на капитальный ремонт, и серые глаза Сэмми изумленно взирали на деловитую суету, в мире, о существовании которого он до того вряд ли подозревал. Этот мир понравился ему — он бросил свое судно и тут же нанялся на танкер, уходивший назавтра в Нью-Йорк.
Так началось для Большого Сэмми Макдональда четырнадцатилетнее плавание, но он мало что помнил о местах, где бывал. Ему редко попадалась карта, а если это случалось, разбираться в ней было делом долгим и тяжким. Его географические познания остались обрывочны и туманны, гавани, в которых он бывал, быстро становились пустыми названиями, бессмысленными, ни с чем не связанными и безнадежно перепутанными в башке, которой никогда их не распутать. Куда легче запоминались они по спиртным напиткам, которые там подавались, да по тарифам тамошних проституток.
В декабре 1928 года Сэмми кочегарил на старике трампе "Свонси", который через Северную Атлантику шел с грузом канадской пшеницы в Глазго. В Глазго прибыли в последний день года. После унылого рождества посреди штормового моря команда готовилась отметить на берегу Новый год так, чтоб дым коромыслом.
Не простоял "Свонси" и двух часов, как на борт взобрались по трапу две дородные матроны. Одна из них засеменила к корме и прямиком в камбуз, где Большой Сэмми и несколько других матросов пили чай. Она отбарабанила свою речь, словно вызубрила ее наизусть.
— Хелло, джентльмены. Сегодня вечером, в восемь часов, мы проводим новогодний вечер и танцы в клубе Союза христианской молодежи для всех моряков, которые в этот праздничный день оказались вдали от дома. Разумеется, вход свободный. Вы будете нашими гостями. Будьте добры, передайте это вашим товарищам по команде и почтите наш вечер своим присутствием.
Она улыбалась от смущения и неловкости и быстро выскочила за дверь.
— Знаете, кто это затеял? — спросил один из приятелей Большого Сэмми. — Полиция и лавочники. И попраздновать-то не дадут. Хотят собрать всех в кучу — это чтоб мы не шлялись, не били стекол в ихних лавках да дочек ихних не портили.
— За стекла свои трясутся, — сказал кок. — Стекло в дребезги, и на-ка — вставляй новое!
Для Большого Сэмми все это были слишком высокие материи. Он знал только, что его пригласили, и возгордился; после обеда подстригся, купил новую рубашку. Вернулся на борт и с нетерпением дожидался вечера.
В этот вечер Большой Сэмми Макдональд и встретил Мэри Кэмпбелл — девушку, которая стала его женой.
В тот день в одном из солидных старых серых каменных домов в северном районе Глазго Мэри Кэмпбелл в одиночестве и волнении тоже ждала вечера и страшилась его. Для танцев на матросской вечеринке она выбрала самое простое и невзрачное из всех своих платьев, бесформенный мешок из темно-синей саржи, как нельзя лучше подходившее к ее настроению и прескверно сидевшее на ее округлой фигуре. Надев его, она посмотрелась в зеркало, стоявшее в спальне. В свои Двадцать пять лет невысокая круглолицая Мэри была склонна к полноте. Несколько лет назад она спокойно примирилась с тем, что некрасива и лишена обаяния и так оно останется навсегда. Но теперь она увидела под глазами темные круги — от огорчений и забот двух последних месяцев лицо осунулось и стало еще некрасивей, чем прежде.
Она сошла вниз. Это был скромный, но приличный дом, вполне современный по понятиям той эпохи, с электрическим освещением и с каминами в гостиной и спальне. Мэри вошла в маленькую комнатушку под лестницей. Прежде в этой комнате жила мать, но пять лет назад она умерла, и Мэри с отцом устроили там библиотеку. Задняя стена была уставлена книжными полками, и среди них на видном месте висел вставленный в рамку диплом, свидетельствующий, что Мэри Нэнси Кэмпбелл закончила курс в университете Глазго и удостоена степени бакалавра искусств. Диплом был выдан в 1921 году, Мэри было тогда восемнадцать, и она принадлежала к числу самых юных выпускников университета за всю его историю. Она быстро прошла к стене, сняла диплом и сунула его в ящик письменного стола, стоявшего посреди комнаты. Вот уже несколько недель ей хотелось смять его. Это отец, гордившийся ее успехами, настоял, чтобы выставить диплом, а теперь, оставшись одна, она решила, что пора его убрать — хватит мозолить глаза.
Она взяла с полки томик Суинберна, уселась в кресло у окна и попыталась читать. Но в мрачном затишье старого дома чувство одиночества еще сильнее терзало ее, а мысль о предстоящем концерте внушала отвращение; слезы выступили у нее на глазах, она захлопнула книгу и опустила голову на грудь. В прихожей с неотвязным упорством тикали большие старинные часы, и Мэри показалось, что только это тиканье и осталось от былого беззаботного существования.
Она была единственной дочерью страхового агента, который с годами вел свои дела все успешней: верфи Клайда с вереницами сходивших с них судов были золотым дном для страховых агентов Глазго. Поэтому Мэри получила хорошее образование и по окончании университета осталась там читать лекции по английской литературе.
В Глазго, однако, она была больше известна как самая одаренная в городе скрипачка, и ее постоянно приглашали выступать на концертах и разных общественных торжествах.
Мэри знала, что внешность ее далека от совершенства, но та же холодная, трезвая самооценка подсказывала ей, что интеллектуальный ее уровень выше среднего. Этот дебет и кредит ее личной жизни не вызывал у нее Ни гордости, ни огорчения, пока вдруг осенью 1928 года ее не постигли, один сразу же за другим, два жестоких удара, и Мэри Кэмпбелл была вынуждена с болью признать, что ум и талант не заменят молодой женщине красоту.
В середине октября скоропостижно скончался от сердечного приступа отец. Внешне Мэри сохраняла самообладание, но внутренне еще больше застыла от горя, чем после смерти матери пятью годами раньше, — за это время они с отцом очень сблизились. И хотя у нее не осталось родни, она не чувствовала себя одинокой. И силы, и внешнюю сдержанность она черпала в своей любви к Джону Уатту.
Джон оставался рядом с ней в самые горестные минуты: во время похорон и на следующий вечер тоже. В ту пору отчаяния этот худощавый, бледный молодой человек был для Мэри оплотом и громадной поддержкой.
— Пойдемте, — сказал он после похорон, — вам нужно пройтись.
Она покорно пошла с ним, и они долго бродили по узким улицам. Уже смеркалось, когда она заметила, что они забрели в аллеи "Грина", самого большого парка в Глазго, где им часто случалось раньше гулять. Они спустились к берегу Клайда и уселись на свою обычную скамейку. Джон начал негромко читать:
Сильнее красоты твоей Моя любовь одна. Она с тобой, пока моря Не высохнут до дна.
— Это легко, — прошептала она. — Берне. Вторая строфа из "Любовь, как роза, роза красная". Одно из последних его стихотворений.
Они нередко играли в эту игру. Джон был преподавателем греческой и римской истории на кафедре классической филологии и, как и Мэри, любил поэзию. Они были знакомы два года, уже год он ухаживал за ней, и Мэри искренне верила, что любит его.
Джон Уатт умел искуснее выражать свои мысли чужими стихами, чем собственными словами, но теперь, крепко прижав Мэри к себе, он хриплым от волнения голосом начал:
— Не думай, Мэри, ты не одна. Я люблю тебя, Мэри. Пока моря не высохнут до дна. Нет, ты не одна, дорогая, я с тобой... и если ты захочешь, то навсегда.
Мэри поняла так, что он, если отбросить эту риторику и нервозность, сделал ей предложение. Она положила голову ему на плечо, и у нее мелькнула нелепая мысль, что найдется немного мужчин достаточно низкого роста, чтобы она смогла это сделать.
В эту ночь Мэри Кемпбелл заснула в старом, пустом доме, убаюканная слезами, в которых странным образом смешались горе и счастье.
Теперь Мэри каждую неделю проводила два или три вечера с Джоном Уаттом. Они ходили на выставки и концерты, а то и просто гуляли вместе. Она очень тосковала об отце и все-таки была неизмеримо счастлива, что у нее есть Джон.
Но Джон Уатт больше не говорил о женитьбе. Мэри была счастлива и не замечала этого. Ей хватало взаимопонимания, которое установилось между ними; само собой разумеется, она считала, что они вскоре поженятся. Но со смерти отца прошло так мало времени, что ей не хотелось спешить со свадьбой.
Через месяц после кончины ее отца Джон Уатт объявил, что несколько поотстал с подготовкой лекций и теперь не может приходить на свидания так часто, как прежде. Прошло две недели. За это время он лишь дважды зашел к ней, и в конце ноября Мэри получила следующее письмо:
"Милая Мэри, пожалуй, это непростительно, но я надеюсь, что ты простишь мне холодный и безличный тон этого письма. То, что я имею тебе сообщить, настолько тяжело, что я попросту не мог решиться сказать тебе это при личной встрече. Мне стало ясно, что я неверно оценил свои чувства и что мы должны — во имя обоюдной справедливости — прекратить наши отношения. Я не представляю, как они могут продолжаться. Надеюсь, ты воспримешь это так же, как был вынужден воспринять это я, — как вмешательство судьбы, против которой бессильны все наши помыслы и чувства. И я надеюсь, что мы впредь останемся добрыми друзьями в служебных контактах.
Твой Джон Уатт".
Мэри тяжело осела в холодное кожаное кресло. Письмо дрожало в ее руке. Ослепленная любовью, Мэри не заметила ни малейшей перемены в поведении Джона Уатта, и его послание застало ее врасплох; она долго убеждала себя, что тут должен заключаться какой-то иной смысл: то, что в нем написано, не могло быть правдой.
Протянув руку, она задернула штору; в комнате стало темно, и только тогда, постепенно, истина предстала перед ней во всей своей горькой наготе. Джон Уатт, человек, придавший ее существованию новый смысл, уходил теперь из ее жизни с такой же внезапностью, с какой актер покидает подмостки.
Как и почему это случилось, она не знала. Вспоминая теперь их прошлые встречи, она находила приметы охлаждения Джона. Его предложение в день похорон отца нетрудно было объяснить: просто добрый и сентиментальный Джон Уатт принял сочувствие за любовь. Насколько легче было бы для них обоих, если бы отчуждение между ними происходило постепенно. Почему он пошел на столь внезапный разрыв, придав ему такую мелодраматическую окраску? Мэри не знала. Она знала только, что все еще любит его и что отныне ее существование пусто и бесцельно.
Дни тянулись мучительной чередой, и вскоре Мэри узнала все как есть. За три дня до рождества она прочла в университетском информационном листке, что Джон Уатт женился на девице из ректората. Мэри мельком видела девицу — отчаянно накрашенная и напудренная вертихвостка, такая же неестественная и непрочная, как кукла, и, похоже, с кукольными же мозгами. Но она отличалась красотой и обаянием, которых не могло погубить даже злоупотребление косметикой, и Мэри пришлось примириться с тем, что с хорошеньким личиком, по-видимому, за несколько недель можно добиться большего, чем она за два года.
Ее бросили — теперь это было очевидно, — бросили из-за ее невзрачной внешности. "Ты безобразна!" Казалось, чей-то чужой голос насмешливо твердит ей на ухо эти слова. Впервые в жизни Мэри Кэмпбелл испытывала острое чувство неполноценности из-за своей наружности — раньше она относилась к ней с философским безразличием.
На рождество она получила три приглашения, в том числе от пианистки, которая несколько лет аккомпанировала ей на концертах. Мэри отклонила все три — ей больно было подумать, что она может встретиться с друзьями чуть ли не назавтра после скоропалительной женитьбы Джона. На рождество выдался пасмурный ветреный день, в доме Кэмпбеллов было сумрачно и холодно. Мэри бесцельно слонялась по темным комнатам, пытаясь представить, что делает Джон Уатт, и надеялась, что он счастлив.
Пополудни она прибегла к единственному утешению, какое ей осталось, — к скрипке. Это был отличный, дорогой инструмент, подарок отца, итальянская скрипка ручной работы с прекрасным звуком — Мэри сразу тогда пришла от нее в восторг.
Сыграв для начала несколько гамм, Мэри перешла к трудному, живому капрису Паганини, но через несколько минут непроизвольно начала играть чудесную мелодию вступления из скрипичного концерта ми минор Мендельсона. В часы упадка и тоски Мэри, как алкоголик к спиртному, тянулась к его блистательным прозрачным темам. Она любила эту задушевную и эффектную музыку, созданную гением Мендельсона, и безупречно одолевала сложные арпеджио и трели.
Когда она закончила, оказалось, что она играла три четверти часа, но не чувствовала ни малейшей усталости. Ее по-прежнему мучили горе и одиночество, но уже не так остро, как бы издалека. Волшебник Мендельсон вновь сотворил свое чудо.
На следующий день после рождества к Мэри явились две дамы из комитета по подготовке к новогоднему вечеру для матросов и попросили ее принять в нем участие, сыграть несколько пьес и затем остаться на танцы. У Мэри не было настроения выходить на эстраду и притворяться веселой перед оравой неотесаных мужиков, которых она ни разу в жизни не встречала и никогда больше не встретит. Дамы умоляли. Очень важно, чтобы девушки остались на танцы и спасли матросов от пагубного влияния улицы. И так как на всем этом лежал некий смутный налет патриотического долга, Мэри, хотя и не без некоторого сопротивления, согласилась.
Она позвонила аккомпаниаторше и осведомилась, свободна ли та. Пианистка была свободна. Мэри объявила, что речь идет только о легких вещицах, попурри из матросских песен, ритмичных танцевальных пьесках, ну и, может, каком-нибудь из новеньких мотивчиков.
Так грустная и расстроенная, утратившая обычную уверенность Мэри Кэмпбелл, в темно-синем платье, лишь подчеркивавшем ее унылый вид, появилась в тот вечер в спортивном зале Союза христианской молодежи, СХМ, в тот миг, когда заиграли волынки.
Спортивный зал СХМ заполнили парни в мятых брюках и неуклюжих тяжелых ботинках, ворот нараспашку, рукастые и хрипатые. Мэри примостилась почти у самого рояля, она нервничала и чувствовала себя неуютно. Никогда еще не имела она дела с подобного рода публикой, и все они заранее были ей антипатичны.
После того как волынщики отыграли свое, наступила очередь Мэри. Она медленно подошла к роялю, на котором оставила скрипку. Пианистка заняла свое место. В зале громко переговаривались, смеялись и шаркали. Сброд. Она ненавидела их всех и самое себя за то, что согласилась выступать.
Пианистка раскрыла папку, вынула ноты и стала расставлять их на рояле. Тут были матросские песни, "Вновь вернулись счастья дни". Потом Мэри увидела партитуру Мендельсона; они играли его на своем последнем концерте, и ноты все еще лежали в папке.
Узкие плечи Мэри Кэмпбелл сжались. В нерешительности и волнении она повернулась к публике. Потом удивительно громко для столь крошечного создания объявила:
— Я сыграю концерт Мендельсона ми минор, опус шестьдесят четвертый.
Она снова чуточку замялась, но потом добавила тем же громким голосом:
— Я сыграю его целиком, все три части.
Пианистка резко повернулась к ней и пристально посмотрела на Мэри, быстро взяла себя в руки, снова раскрыла папку и достала оттуда ноты. Из огромного зала на Мэри взирало скопище безучастных и озадаченных лиц. Она знала, что большинство из этих мужланов никогда в жизни не слыхало ни одной серьезной музыкальной пьесы. Она знала притом, что даже этот концерт, самый романтический и прекрасный из всех скрипичных концертов, не вызовет у них ничего, кроме скуки. Три части займут почти полчаса, и к концу они возненавидят ее точно так же, как она ненавидит их сейчас, но ей было все равно. Она должна была играть Мендельсона сегодня только для себя самой.
Все слушали вежливо, когда она повела широкую и плавную мелодию — главную тему концерта, которой сразу же открывается первая часть. Пальцы ее проворно скользили по грифу с почти неуловимой для глаза беглостью, когда она с блеском и точностью преодолевала трудные пассажи, нисколько не теряя темпа. И она с горечью подумала, что в этом переполненном зале, наверно, только она да пианистка способны по достоинству оценить техническое совершенство ее исполнения.
Когда она дошла до медленной и сумрачной второй части, Мэри Кэмпбелл совершенно растворилась в лирических мелодиях Мендельсона. В эти мгновения она жила только ради музыки, которая струилась из-под смычка. Она забыла о публике,
И заметила ее присутствие уже в середине бурного, стремительного рондо третьей части, и вспомнился другой скрипичный концерт, сочиненный великим Паганини. Этот концерт, объяснял Паганини, изображает сцену в тюрьме: узник молит небеса об освобождении. И тут она вдруг поняла: она и есть тот узник, томящийся в тюрьме, которую воздвиг собственными руками. Мысли ее вернулись к концерту Мендельсона. Она знала, что никогда не играла так хорошо. Все тончайшие звучания слетали из-под ее смычка легко, без малейших усилий.
Потом кто-то зашаркал, неделикатно напомнив Мэри о публике, для которой она, собственно, и играла. Теперь Мэри вновь увидела их всех, их красные, грубые лица, их грязную одежду.
Но то, что она увидела, привело ее в замешательство. Широко раскрытые глаза глядели на нее как зачарованные, на всех лицах застыл благоговейный ужас и восторг.
Когда она кончила, несколько секунд стояла напряженная тишина, затем грянули бурные, продолжавшиеся с минуту аплодисменты. Наконец они улеглись, и Мэри заняла свое прежнее место. Это была первая счастливая минута с тех пор, как она получила письмо от Джона Уатта. Как хорошо, что она пришла сюда.
Но ее триумф длился недолго. Опять начались танцы, и Мэри, как всегда, осталась подпирать стенку. Но не одна она. Вторым был парень, и потому их неизбежно потянуло друг к другу.
Сэмми Макдональд попытался станцевать вальс, но проделал он это весьма неловко и теперь сидел, одинокий и застенчивый, на скамейке у стены. Он посматривал на низенькую, толстощекую барышню, которая играла на скрипке: она сидела у противоположной стены и тоже почти не танцевала. Объятый робостью и волнением, он выждал еще несколько танцев, а потом через весь зал подошел к ней и уселся рядом.
— Мне понравилось ваше бренчанье, — сказал он.
— Спасибо, — ответила Мэри.
Сэмми Макдональду слова поддавались с трудом, и Мэри вскоре заметила, что это она ведет разговор. Большой Сэмми, широкогрудый, краснолицый, с густой копной светлых волос и большими усами, был полной противоположностью чопорному Джону Уатту, единственному мужчине, с которым Мэри была близко знакома. Мэри тотчас же решила, что Большой Сэмми болван, но с ним нескучно, потому что он умел прекрасно слушать, что говорят другие, но если даже он и болван, то, по крайней мере, красивый болван, и Мэри почувствовала, как притягивает его грубая, неотесанная мужественность.
В тот вечер Большой Сэмми проводил Мэри на трамвае домой и благоговейно нес ее скрипку. У дверей ее дома оба смущенно остановились.
— Рад бы радехонек повидаться с вами, — сказал он, заговорив от волнения с сильным шотландским акцентом.
— Буду рада вновь увидеться с вами, мистер Макдональд, — быстро ответила Мэри. — Как насчет завтрашнего вечера, не хотите зайти?
Они расстались, даже не пожав друг другу руки. В ту ночь Мэри заснула в смятении и тревоге из-за того, что она натворила, — она действительно не ведала, что творит. Знала только, что смерть отца и одиночество, мучительная тоска по Джону Уатту и мелодии Мендельсона настроили ее на чрезвычайно чувствительный лад. Сэмми Макдональд был здесь ни при чем. Всего лишь случайный встречный, которого Мэри в критический момент послала судьба.
Из-за отсутствия груза никто не фрахтовал "Свонси", и судно три недели простояло в порту. Все это время Мэри и Большой Сэмми встречались чуть ли не каждый вечер. Она не испытывала ни симпатии, ни антипатии к нему — скорее что-то вроде материнского чувства. Они часами гуляли вместе, почти не разговаривая, так как им нечего было сказать друг другу. Но Мэри помнила мучительные, проведенные в одиночестве вечера после того, как она получила от Джона Уатта письмо, которое разбило ее жизнь. По сравнению с ними вечера, которые она проводила с Сэмми Макдональдом, казались приятными и радостными. Приближался срок отплытия "Свонси", и ее охватил страх. Сэмми чувствовал, что от него ждут чего-то больше простого безмолвного вышагивания. Однажды вечером, незадолго до отплытия, когда они, гуляя, не вымолвили за час ни слова, Сэмми вдруг выпалил:
— Не пойдете ли за меня, мисс Кэмпбелл? Времени в обрез. Стало быть, вскорости отплываем.
Мэри хотела этого с самого начала. За день до отплытия "Свонси" они обвенчались по простому пресвитерианскому обряду. Под конец церемонии Сэмми неуклюже и беспомощно склонился к невесте с высоты своего громадного роста. Они впервые поцеловались.
На следующее утро Мэри стояла на прокопченном пирсе и махала вслед уходившему вниз по Клайду и таявшему в январском тумане "Свонси". Ее нисколько не огорчало, что человек, всего сутки назад ставший ее мужем, отправляется в плавание на несколько месяцев, а может, даже и лет. Она повернулась, медленно пошла вдоль пирса и вдруг ужаснулась тому, что натворила. За несколько недель Джон Уатт покорил сердце хорошенькой девушки, теперь Мэри могла сказать о себе, что тоже способна покорять сердца. Внезапно прозрев, она с леденящей, словно клубы зимнего тумана над Клайдом, ясностью поняла, что в этом заключалась единственная причина, побудившая ее выйти за Большого Сэмми.
И тем не менее на душе у нее было покойно. Теперь она снова могла со стоическим безразличием примириться со своей заурядной, малопривлекательной внешностью. Но, обладая себе на горе умом, слишком привыкшим к самооценке, она сознавала и то, что поступила как последняя шлюха. Продалась, чтобы сохранить репутацию и вновь обрести душевный покой.
Возможно, размышляла она, тут примешивалось и что-то другое. Их избранники обладали физической привлекательностью, и все же она была уверена, что ни Джон, ни она сама не найдут особого счастья в браке. Как бы то ни было, это тешило ее самолюбие; как бы то ни было, Джон Уатт снова стал ближе ей.
Так или иначе, что ни совершается, все к лучшему. У нее есть муж, которого она не любит, но он будет проводить дома от силы три недели в году. Она по-прежнему будет преподавать, и ее жизнь почти не изменится.
Но история решила иначе, не спросившись Мэри Макдональд.
В ноябре 1929 года, через девять месяцев после их свадьбы, разразился экономический кризис, и целое поколение впало в нищету. Во всех гаванях мира стояли и в бездействии ржавели корабли, дожидаясь несуществующих грузов. Одним из первых сняли с линии "Свонси", старое и нерентабельное судно. В середине декабря оно стало на прикол в Ливерпуле, и команда получила расчет.
Большой Сэмми впервые после женитьбы вернулся в Глазго, и внезапно его потянуло домой, на Гебриды, которых он не видел четырнадцать лет. За это время умерли ею родители, но оставалась пустовавшая ныне ферма Макдональдов на Барре, и душой Сэмми безраздельно завладела идея: трудиться на том клочке истощенной, каменистой земли, на котором трудились его родите т и и деды.
Мэри Макдональд никогда не думала, что дело примет такой оборот. Она спорила, умоляла, искала мужу работу, которая позволила бы ему остаться в Глазго. У нее были отличные связи, и, хотя в те дни найти работу было нелегко, ей удалось подыскать для Сэмми несколько мест, но он вылетал оттуда с такой же быстротой, с какой она их находила. Он успел поработать и вахтером в школе, и мойщиком окон, и конюхом, и водоносом на верфи, — и нигде не продержался больше недели. В конце концов он настоял на возвращении на Барру.
Мэри Макдональд питала глубокое уважение к брачному обету и ровно никакого — к мужу, с которым этот обет ее связывал. Ее пресвитерианское воспитание не оставляло ей на этот счет никакого выбора. Она знала: придется ехать на Барру.
Пройдет время, надеялась Мэри, и она вернется в Глазго. Но сдавать внаем дом в Глазго, пока она будет жить на Гебридах, было бы слишком хлопотно, и она продала его вместе с меблировкой. Все ее пожитки — платья, личные вещи, книги и ноты — уместились в двух небольших сундуках. Из-за книг у них вышла ссора.
— Небось все уж прочитала? — спросил Сэмми.
Мэри утвердительно кивнула.
— И что ж, опять будешь?
— Конечно.
— За них здорово сдерут, за перевоз, — сказал он.
— Я заплачу, — ответила Мэри.
В сырое туманное утро в начале мая 1930 года, выйдя на палубу маленького почтового пароходика, направляющегося на Гебриды, Мэри Макдональд впервые увидела унылый, пустынный, каменистый берег Барры. Спустя полчаса через узкий пролив пароходик вошел в гавань Каслбэя и причалил. Мэри и Сэмми Макдональд сошли на берег. После четырнадцатилетнего отсутствия Сэмми все же узнал почти всех жителей острова, толпившихся на маленькой пристани, отовсюду неслись шумные, веселые приветствия. Он снова был дома и радовался этому; Мэри охватило смятение и страх.
Ферма Макдональдов находилась в шести милях отсюда, на омываемом водами океана берегу Барры; добраться туда можно было только пешком. Они отправились в путь. Сэмми нес свои пожитки в переброшенном через плечо грязном холщовом вещмешке, Мэри — легкий чемоданчик и скрипку — сундуки должны были прибыть позже в телеге. Шли молча. Сэмми шагал чуть впереди жены. Мэри следовала за ним, с любопытством разглядывая свое новое отечество.
Весна одела остров первой зеленью, придав ему грубоватую, но отрадную красоту. Голая, безлесная местность, над вешней зеленью — мрачные хороводы острозубых гранитных кряжей. Тут и там на откосах и косогорах разбросаны желтые пятна цветущих примул, порой такие яркие, что кажется, будто склоны облиты серой. Красота острова живо тронула артистическую натуру Мэри, но она заставила себя, не обольщаясь, взглянуть на этот край. Тощая, песчаная почва; обработанные участки малы и выкроены как попало в тех местах, где удавалось расчистить землю от валунов настолько, чтобы мог развернуться плуг. Единственным жильем были приземистые лачуги; их каменные стены и соломенные крыши так сливались с окружающим пейзажем, что издали их можно было принять за стога. Мэри знала, что работа на ферме не обещала роскошной или хотя бы сносной жизни. Речь шла о борьбе за существование, и жители острова, казалось, не требовали и даже не ждали ничего большего.
Немного опередив ее, Сэмми остановился и сделал ей знак поторопиться: Мэри ускорила шаги, и, когда догнала его, он показал вниз, куда сбегала песчаная тропа.
— Вон там, внизу, — пробурчал он. — Вон она.
Серые глаза Сэмми сияли, как у малыша, который только что обнаружил под елкой новенький велосипед. Он пустился бегом, а вслед за ним и Мэри.
Она глядела туда, куда он указал. Тропинка вилась среди выступающих камней, потом сворачивала в сторону и тянулась вдоль полоски махэйра у самого берега моря, потом вновь взбиралась на холм, исчезая за его горбом. У подножия холма Мэри с трудом разглядела крошечную лачугу, которая отныне должна была стать ее домом. За лачугой круто вздымались горы, перед ней тянулась полоска дюн, а потом отмель — и море. Насколько хватал глаз, никакого другого человеческого жилья не было видно. Лачуга казалась маленьким каменным стожком где-то на самом краю света.
Мэри медленно подошла к лачуге, спрашивая себя, случалось ли когда, чтобы новобрачная вступала в свой будущий дом с большим страхом и отвращением. Постепенно она начала различать детали этого строения. Стены около шести футов высотой были сложены из камня, едва схваченного раствором. Крыша, засыпанная соломой вперемешку с торфом, была затянута рыбачьей сетью и придавлена от ветра камнями. Когда Мэри подошла, Сэмми уже вошел в дом.
Дощатая дверь находилась в нише, стены были толщиной в целых четыре фута. Мэри открыла дверь и вошла. Глаза понемногу привыкли к темноте. Лачуга состояла из одной комнаты с тремя маленькими окнами, но они, как и дверь, были врезаны в самую толщу стены и пропускали мало света.
Пол был земляной. Посреди лачуги помещался маленький очаг, сложенный из почерневших от копоти камней, прикрытых сверху железной решеткой. Сэмми уже развел огонь, и в очаге пылал торф — над ним клубился дым, густым облаком повиснув в стропилах. Дымоходом служила просто дыра в крыше, в которую было вставлено жестяное ведро без дна, чтобы солома не загорелась от искр. Теперь Мэри поняла, почему эти лачуги назывались "черными": и балки, и крытый соломой потолок были черны от сажи.
Мать Сэмми умерла три года назад. С тех пор дом пустовал, но мебель вся сохранилась: стол, три стула, шкаф, железная кровать. Имущество нелегко доставалось гебридским крестьянам, и они с глубоким почтением относились к любому личному достоянию, кражи случались тут редко. Даже ни единого стекла в окнах не было разбито.
Сэмми посмотрел на голый пружинный матрас.
— Должно, одеяла с матрасами у Макнилов, — сказал он. — Они живут за горой. Должно, взяли их, чтоб крысы не погрызли. Схожу вот за ними да скажу Томми Макнилу, что мы вернулись.
Выходя, Сэмми был вынужден, чтобы не стукнуться, низко нагнуть голову в дверях. Едва он ушел, Мэри упала на стул и, опершись о стол, обхватила голову руками. Его слова "мы дома" отчаянно гремели в ушах, и с поразительной ясностью она поняла всю чудовищность того, что натворила. Она тихонько всплакнула минуту-другую, потом встала, вынула из футляра скрипку, быстро настроила и заиграла.
Главная тема ми-минорного концерта Мендельсона звучала в низкой комнате глухо, но никогда еще не трогала Мэри так сильно.
Весной Сэмми купил корову, четырех овец и с полдюжины кур, в основном на деньги Мэри. Он одолжил у Томми Макнила лошадь и плуг и на четырех акрах посеял овес и посадил картошку. Мэри смиренно пыталась приспособиться к жизни в лачуге у моря, но это оказалось нелегко; она была беременна, сильно уставала, и ее часто тошнило.
С виду они с Сэмми неплохо ладили. Он был добр и отзывчив, но до того примитивен и невежествен, что между ними ни на какой почве не могло возникнуть понимания и общения. Как-то, рано поутру, через несколько дней после того, как корова перестала доиться, Мэри проснулась от странных воплей, доносившихся со двора. Сэмми как одержимый носился вокруг лачуги, размахивая руками и распевая бессвязную гэльскую песню. Когда он вернулся в дом, то был весь красный и совсем запыхался.
— Что это ты там делал? — спросила Мэри.
Заговаривал крыс, чтоб больше не цедили молоко у нашей коровы, — ответил он.
Мэри ничего не сказала в ответ. Спустя два дня Сэмми гордо объявил, что корова снова доится. С наружной стороны торцовой стены Сэмми сложил каменный дымоход и купил Мэри помятую железную печурку, на которой она могла стряпать. Кроме бревен, случайно выброшенных на берег волнами, никаких других дров не было; но неподалеку, у подножия холма, тянулась торфяная низина; нарезанный там и высушенный торф горел неярким, но жарким пламенем.
Работая каждый день понемногу, Мэри обила стены кусок за куском картонками из-под чая и мешковиной. Сэмми неохотно поддавался на уговоры, но потом, после очередной поездки в Каслбэй, привез обои, и Мэри оклеила лачугу, для чего собственноручно сварила мучной клей. Она выскоблила наждаком кухонный шкаф, стол и стулья и, хотя от запаха краски ее мутило, покрасила их заново. Связала белье для младенца. А когда одолевала усталость, искала утешение в своей скрипке или садилась к маленькому оконцу и читала.
Сэмми сколотил колыбель, выкопал картошку и вручную скосил овес. Наступила осень, и с Атлантики беспрестанно налетали сильные ветры, гнавшие перед собой высокие зеленые буруны. Неутомимо громыхал прибой, и, чтобы услышать друг друга, Мэри и Сэмми даже и в доме порой приходилось громко кричать, Входя и выходя, нужно было тотчас же закрывать за собой дверь, иначе ветер, ворвавшись в комнату, разбрасывал угли из печки и грозил сорвать крышу.
Однажды утром, в конце октября, Мэри почувствовала первые схватки, к полудню они стали сильней и чаще, и она послала Сэмми за миссис Макнил. Потом улеглась в постель и с напряженным волнением, но безо всякого страха стала ждать. Миссис Макнил присматривала за ней. Все шло нормально, и под вечер на свет появился Рори.
В ту ночь, когда младенец кричал в колыбели у ложа матери, Мэри от волнения не смыкала глаз. Все ее маленькое тело онемело от боли, но впервые после приезда на Барру испытала она блаженное чувство покоя и удовлетворенности.
Теперь у Мэри Макдональд было существо, которое она могла любить.
И когда она, бесконечно счастливая, лежала без сна в эту ночь, снаружи сквозь грохот прибоя донесся новый, незнакомый ей звук. Мощный, заливистый хор, немного напоминающий лай взбудораженных терьеров, только гораздо мелодичнее. Порой он ослабевал, легко замирая вдали, потом раздавался над самой головой, пронзительный и резкий, похожий на перебранку. Этот дикий будоражащий зов понравился Мэри. Она слушала как зачарованная, сгорая от любопытства. На рассвете, приподнявшись на локте, она выглянула в окно, выходящее на море.
И сразу же увидела их. Стаи диких гусей с вытянутыми белыми головами на черных шеях летали покачивающимися в воздухе цепочками над берегом, то приникая к пене прибоя, то вновь взмывая ввысь. Спавший рядом с ней Сэмми проснулся и какой-то миг прислушивался к мелодичному гоготу гусей.
— Казарки, — сказал он. — Тут их слетаются несметные тыщи. Это зима гонит их на Барру. Только они не то что другие птицы: у них ни гнезд, ни яиц. Они выводятся из ракушек, ну вот какие на кораблях нарастают. Оттого так и любят море. Они приносят удачу морякам.
Заплакал младенец. Сэмми бросил на колыбель быстрый взгляд.
— Да, вот! — воскликнул он. — Добрый знак для нашего парня. Если малыш народится в ночь, когда казарки прилетят на Барру, они будут любить его. Тогда никакая старая ведьма не сглазит нашего маленького Рори — казарки за него заступятся.
Через несколько минут Сэмми снова заснул, но Мэри по-прежнему прислушивалась к перекличке пролетавших гусиных стай. Она знала, что птицы не могут оказать никакого чудесного влияния на будущее Рори, но для нее самой эта дикая музыка уже стала символом, неотделимым от любви, вошедшей в ее жизнь с появлением Рори.
Когда рассвело, гуси, словно по волшебству, исчезли точно так же, как и появились. Мэри надеялась, что они вернутся; ей и в самом деле не стоило волноваться: к вечеру они действительно возвратились. И так каждое утро и каждый вечер: большие птицы таинственно исчезали куда-то на весь день, но непременно возвращались к ночи, оглашая темноту мелодичными кликами.
Многие из детских воспоминаний Рори были связаны со стаями прилетавших на зимовку гусей. Особенно живо запомнилась ему одна прогулка среди осени, когда они отправились с матерью посмотреть, как возвращаются с моря казарки на свои пастбища. Ему не было и пяти, но это произвело на него неизгладимое впечатление и в мельчайших подробностях врезалось в память.
В двух милях от их дома, за мелководным заливом лежал небольшой, в одну квадратную милю, низменный необитаемый остров. Назывался он Гусиным и был на Барре одним из главных мест, куда слетались кормиться белощекие казарки. В мелких водах пролива колыхались густые заросли морской травы и ламинарий.
Рори с матерью вышли довольно поздно, ближе к вечеру, прихватив с собой овсяных лепешек и кувшин молока. Наделенная любознательным умом, живо интересующаяся всем, что ее окружало, Мэри выписала из Глазго брошюры по естествознанию и уже начинала узнавать наиболее часто встречавшихся птиц. По дороге она показывала Рори стайки жаворонков и зуйков на темнеющем махэйре, а когда дорога повернула к морю — куликов, сорок и пурпурных песочников, изящно скользивших над волнами прибоя. Но больше всего запомнились ему на этой прогулке белощекие казарки.
Море окутал туман, а Гусиный остров не было видно из-за утеса, пока они не подошли совсем близко. Осторожно поднялись на самый гребень утеса — пролив лежал под ними как на ладони. Впоследствии Рори несчетное множество раз доводилось видеть такое зрелище, но никогда уже оно не поражало его так, как в тот, первый раз. Вода была сплошь усеяна белыми точками — тысячи гусей, погрузив голову в воду, кормились морской травой; сотни птиц выбрались на берег и щипали траву на прибрежных луговинах; сотни носились в воздухе длинными извилистыми цепочками, и выплывавшие вдали из морского тумана стаи напоминали колышущиеся на легком ветру серые нити. Их полет казался неторопливым, но, когда какая-то стая с гоготом низко пронеслась над холмом, где они стояли, Рори поразила стремительность и мощь их полета. Он уловил упругий ток воздуха, идущий от крыльев, — так свищет ветер, надувая паруса.
Перед самым закатом туман рассеялся. На миг ослепительно блеснуло солнце. Когда оно село, красные отблески зари прочертили небо, окрасив в розовый цвет белые головки и брюшки летящих птиц.
Рори услышал, как рядом с ним тихонько вздохнула мать.
— Чудные, великолепные птицы, — сказала она, — только в моей книжке нет ни слова о том, откуда они берутся и куда улетают. Надеюсь: там, далеко-далеко, все-таки есть Атлантида, и она принадлежит им одним.
На протяжении всего его детства белощекие казарки казались Рори птицами, исполненными величия, романтики и тайны. Каждую осень они, словно чудо, появлялись из-за моря и каждую весну вновь исчезали. Ни к каким другим птицам не питал он такого благоговейного почтения, как к ним.
Что до Мэри Макдональд, то возвращение гусей нарушало унылое однообразие ее жизни проблеском красоты и радости. А Рори они приносили видения далеких, романтических стран, где он когда-нибудь непременно будет жить и трудиться.
Когда скитания по песчаным дорогам махэйра открыли ему доступ в чужие дома, Рори вскоре заметил, что отношения взрослых у них в доме совсем не такие, как у остальных. Его родители редко когда и словом-то перемолвятся: каждый словно занят только своим делом и живет сам по себе, едва замечая присутствие другого. Сколько Рори помнил себя, дом всегда был разделен на три части: у печки — нечто среднее между кухней и гостиной, посредине — комната отца, по другую от нее сторону — комната матери. Комнаты были разделены занавесками, единственная же дверь приходилась на комнату отца и вела на улицу, так что средняя комната служила к тому же еще и прихожей. В комнате матери стояла сооруженная ею кровать, книжные полки и ткацкий станок, Рори спал на кухне, в углу, на раскладушке.
Станок был ответом Мэри на малоуспешные и малодоходные попытки Сэмми заняться сельским хозяйством Она быстро освоила технику выделки харрисовского твида — им издавна славились Гебриды. Шерсть давали овцы, которых разводил Сэмми. Мэри окрашивала ее естественными красителями, приготовляя их из растений, которые собирала по острову. Она вязала из нее одежду для всей семьи, но в основном шерсть шла на изготовление твида. Конечная стадия его производства страшно не нравилась Мэри: для повышения прочности нити и окраски ткани твид необходимо выдерживать в моче. Удобства ради многие ткачи держали бочку под рукой, прямо у дома. Мэри настояла на том, чтобы поставить бочку чуть поодаль, в маленьком сарайчике. Наезжавшие время от времени скупщики забирали штуки готового товара. Мэри быстро прославилась высоким качеством твида, и вскоре он стал главным источником существования семьи.
Порой Сэмми ненадолго нанимался на траулеры, выходившие на лов сельди из Каслбэя, и всякий раз тщательно отбирал себе одежду, выбрасывая все коричневые шерстяные вещи, которые были крашены при помощи лишайников с прибрежных скал. Два или три раза Мэри безмолвно наблюдала этот странный ритуал, потом спросила, почему он так делает.
— Что с камня берется, то к камню и вернется, — торжественно произнес Сэмми. — Смоет волной человека — ан вот она и причина. Трава, что на скалах росла, всегда домой возвернется.
Маленькая школа находилась почти в трех милях от фермы, и Мэри пять лет ежедневно занималась с Рори.
Когда ему шел десятый год, она решила, что пора послать его в школу, и договорилась с Пегги Макнил, что та зайдет за Рори в первый его школьный день. Старшая в семье Макнилов, тонкая, как спичка, с черными лохматыми волосами и очень настырная, Пегги была на два года старше Рори. Он терпеть не мог никаких девчонок, а особенно Пегги, и на следующий день отправился на полчаса раньше, чтобы Пегги его не застала.
Однако познания Рори, унаследовавшего от отца приятную наружность и крепкое телосложение, а от матери острый, проницательный ум, были к тому времени уже довольно обширны. Мэри была хорошей наставницей, и Рори быстро продвигался вперед, усваивая не только то, что преподносилось на уроках, но и то, что подсказывала ему мать. Много времени проводила она за чтением, и — вначале просто из подражания — Рори рано открыл для себя волшебный мир книг. У Мэри сохранилась привезенная ею на Барру небольшая библиотека, а когда случалось выручить за твид порядочную сумму, она, как правило, заказывала в Глазго одну-две новые книги. Ее тамошние друзья регулярно присылали ей кипы "Спектэйтора" и лондонской "Таймс" месячной давности, которые, однако ж, держали ее в курсе того, что творится на свете за пределами Барры.
Поступив в десять лет в школу, Рори уже прочел несколько "веверлейских" романов Вальтера Скотта и с помощью матери начал одолевать Дарвиново "Происхождение видов". От матери перенял он и интерес к окружающей природе и естествознанию. Они частенько бродили по махэйру и окрестным холмам, терпеливо пытаясь по примитивным справочникам — лучшим из того, что Мэри могла себе позволить, — определить названия цветов и птиц. Но в мире природы Рори, как и прежде, больше всего привлекали большие романтические птицы — белощекие казарки. Как таинственно они появлялись и исчезали. И как они всегда осторожны — никого к себе не подпускают. А ему так хотелось рассмотреть их поближе. Как-то в октябре, еще в школе, ему пришла в голову прекрасная идея.
После уроков Рори помчался домой, свернул старое одеяло, захватил молока и овсяных лепешек и отправился к проливу у Гусиного острова. Он торопился: ему хотелось быть там до возвращения гусей. Когда он пришел туда, солнце еще не село, и гусей не было видно. Походил по махэйру, высмотрел на берегу птичий помет — здесь наверняка кормились гуси. Выбрав густо поросшее лютиками и клевером местечко, где, судя по широким следам перепончатых лап на песке, они кормились совсем недавно, Рори расстелил одеяло, придавив его края камнями. Нарвал несколько охапок клевера и рассыпал их по одеялу, пока оно вовсе не скрылось под ними. Потом расположился поудобнее, съел овсяную лепешку и стал дожидаться прилета гусей.
Долго ждать ему не пришлось. Издалека, со стороны моря, донесся тихий мелодичный гогот, раздававшийся то звонче, то глуше, — там просыпались незримые стаи гусей. Через несколько минут он смог различить тонкие серые цепочки, колыхавшиеся на алеющем небе. Они становились четче, резче, гогот — все громче, и сердечко Рори сильно забилось. Ну, теперь пора! У гусей отличное зрение, и, если еще помедлить, они его увидят. Он быстро юркнул под одеяло, подпер палочкой один его край. Получилась небольшая щель, открывшая ему вид на пролив и на море. Его охватила дрожь, и он был уверен, что клевер и само одеяло, под которым он сидит, трясутся так сильно, что птицы непременно обнаружат его.
Широко распластав неподвижные крылья, стаи опускались на мелководье проливчика в четверти мили от того места, где прятался Рори, сразу же принимались щипать под водой траву, но все время среди них было несколько птиц, которые продолжали держать голову над водой, — они отдыхали, наполняя воздухом легкие и высматривая опасность. Каждую вновь прибывшую стаю сидевшие на воде гуси приветствовали громким гоготом. Непрерывным и шумным потоком летели они со стороны моря, и вот уж в проливе собрались сотни, а потом, думал Рори, и целые тысячи гусей.
Рори быстро совладал с дрожью, но, пролежав четверть часа на сырой земле, начал мерзнуть, тело свела судорога.
Солнце село; стало прохладней. У него онемели ноги, потом руки. Кормившиеся в проливе гуси понемногу подвигались к берегу, и Рори затаился, стараясь не шевелиться. Странное, неодолимое желание увидеть их поближе, разглядеть как следует охватило его.
Розовый отсвет заката медленно погружался в море, покуда не вытянулся вдоль горизонта узенькой яркой полоской. Внизу, на песке, в сотне ярдов от Рори, на берег вышло несколько гусей, но ни один, как видно, не собирался подходить ближе. Рори был уверен, что выбрал место, где они паслись в последнее время, — наверное, они заметили укрытие и теперь сторонились его. Рори впал в уныние.
Узенькая розовая полоска на горизонте погасла, стояли серые сумерки. Внезапно над ним, совсем близко, раздался громкий шум, словно накатилась крутая волна прибоя, готовая поглотить его. И почти в тот же миг до него дошло, что этот звук вызван мощными ударами множества громадных крыльев, рассекающих воздух, когда стая перед тем, как опуститься на землю, тормозя, замедляет полет. Он выглянул из-под одеяла. Огромные птицы проносились всего в десяти футах над ним, с силой хлопая исполинскими крыльями и вытянув лапы. Они тяжело опускались на землю футах в двадцати от него. Не веря своим глазам, Рори уставился на них, вмиг позабыв про холод и судороги, сковавшие тело.
Их было десятка два Несколько секунд они стояли неподвижно и прямо, лишь вертя головами, высматривая, не грозит ли опасность. Рори ждал. Его тело затекло от неподвижности. Наверняка их спугнет это грубое укрытие. Но длинные черные шеи одна за другой изящно склонились к траве, и гуси принялись быстро щипать острыми клювами клевер и стебли крестовника. Издалека был виден только общий рисунок, теперь Рори мог вблизи разглядеть их окраску в мельчайших подробностях. Спинки у них были не мрачного серого цвета, как ему раньше казалось, а серебристо-серые, с яркой бело-черной каймой, и у многих белые пятна на голове не отливали белизной, а переходили в густой кремовый тон. Красивые птицы. Рори глядел как зачарованный.
Срывая траву, гуси беспрестанно, мягким горловым шепотком, разговаривали сами с собой. За первой стаей последовали другие, и за несколько минут Рори оказался в окружении сотен птиц. То одна, то другая из них останавливалась футах в шести от его лица, и он видел даже коричневую радужную оболочку их глаз.
Он не знал, как долго наблюдал за ними, но через какое-то время заметил, что уже стемнело и ничего не видно, кроме белых пятен на голове и брюшке гусей. Мать, наверно, беспокоится. Но как уйти отсюда, не потревожив птиц, — спугнешь, так они в другой раз будут еще осторожней? Гуси держались совсем рядом. Он весь продрог. "Нужно посидеть здесь, пока можно будет ускользнуть незаметно для них", — решил Рори.
Он задремал и утратил всякое представление о времени. Потом смутно услышал, как кто-то зовет его по имени. "Рори... Рори". Голос доносился издалека. Гуси тоже услышали его и перестали кормиться. Он увидел на сером небе их силуэты — они вслушивались, вытянув шеи. Минуты две ничего не было слышно, и гуси опять принялись щипать траву, но гораздо беспокойней, чем раньше, то и дело поднимая голову и осматривая махэйр.
Снова послышался зов, на этот раз ближе и громче. За ним мгновенно раздался громоподобный треск хлопающих крыльев, и в воздухе повисли пронзительные тревожные крики сотен гусей. Сбросив одеяло, Рори смотрел ввысь. Над ним клокотал хаос звуков и хлопающих крыльев, но на фоне неба сами гуси почти не были видны. Это продолжалось считанные секунды. Внезапно птицы исчезли, ветер улегся, и лишь тревожный, взволнованный гогот, затихая, все еще доносился с пролива.
Снова послышался зов; Рори безошибочно узнал голос матери.
— Я здесь, мама, — откликнулся он.
Он поднялся, затекшие ноги болели, и начал свертывать одеяло. Теперь, когда все кончилось, Рори вновь задрожал от волнения. Он был-таки среди них, чуть ли не одним из них, и они даже ничего не заметили. Он видел нечто запретное, он провел краткий миг в мире, который закрыт для людей.
С тяжелым чувством шел он к матери. В поисках его она прошла две мили; Рори знал, что она сердится.
— Я очень беспокоилась и очень сердита на тебя, -строго сказала она. Потом ее голос смягчился. — Ты был среди них, да?
— Я никак не мог уйти отсюда, — сказал Рори, — они б заметили одеяло и в другой раз уже боялись бы.
— Да, ты прав, — сказала мать, взяла его за руку, и они пошли домой. — Мне б тоже хотелось побывать тут.
Война принесла на Гебриды затемнение, продовольственные карточки и перебои в снабжении, но на каменистом клочке Макдональдов на атлантическом побережье Барры жизнь текла почти по-старому. Два-три часа в день в темной комнате Мэри монотонно стучал ткацкий станок, с которого сходили штуки пестрого твида.
Рори рано вытянулся. К пятнадцати он достиг уже шести футов, но был притом худ и нескладен, с чересчур длинными, не по фигуре, руками и ногами. Возраст брал свое, в его большом теле вскипали страсти, но Рори боялся и не любил девчонок и, стесняясь своей долговязой, неуклюжей фигуры, постоянно избегал их. Они все время шепчутся и смеются. Он думал, что они смеются над ним Избегать их не составляло большого труда, так как фермы на Барре разбросаны далеко друг от друга.
Единственная девчонка, которую он постоянно видел, да и то большей частью издалека, — это Пегги Макнил. Частенько, едва завидев идущую ему навстречу Пегги, он под тем или иным предлогом сворачивал в сторону, предпочитая дать кругаля через болото встрече с ней.
В эту же пору благодаря чтению Рори начал все отчетливей понимать, до чего скудным и отсталым был родной край. У него уже зародилась смутная идея уехать отсюда и стать большим человеком в мире больших городов и промышленного производства, который он знал только по книгам. Теперь, прояснившись, идея эта становилась неотвязной.
На шестнадцатом году он перестал тянуться вверх, зато раздался в плечах и в груди, и руки больше не казались слишком длинными. Он становился в отца рослым, крепким, красивым парнем, но сам не замечал этого и по-прежнему оставался стеснительным.
На следующее лето Сэмми завел трех быков на откорм и решил переправить их вместе с единственной коровой Макдональдов пастись на Гусиный, чтобы сохранить на зиму небольшой выгон у дома и использовать богатые природные луга, пропадавшие на островке. Так уж издавна повелось на Гебридах, и такие летние пастбища в горах или на островах назывались "пастьбой". Заниматься пастьбой считалось делом старших в семье детей. Они жили в хижинах из камня и дерна, пасли скот, доили коров.
Кто-то утром, во время отлива, когда вода стояла так низко, что скот мог вброд перейти почти весь про-лив, Сэмми одолжил у Макнилов лодку, и они с Рори погнали свое стадо на Гусиный остров, захватив одеяло, посуду, провизию: Рори предстояло остаться там.
— Я завтра приеду за молоком, — сказала мать, — так прихвачу твою постель и всякой еды.
Сэмми пробыл на острове два часа, помогая Рори починить хижину, потом отправился домой, а Рори принялся собирать вереск и папоротник, чтобы устроить на полу постель.
На другом конце острова, в миле от себя, он разглядел стадо Макнилов, но не мог разобрать, кто именно деловито сновал вокруг хижины. День угасал. Рори принес воды из ручья, протекавшего в четверти мили от его хижины, подоил корову, развел костер, поставил воду для чая и начал чистить картошку. Потом он увидел, что к нему с узелком вдоль невысокого кряжа, разделявшего остров надвое, движется тот самый Макнил. Через минуту-другую он узнал, кто это. Пегги.
— Я тута испекла лепешки, — сказала она, подходя совсем близко и протягивая ему сверток, закутанный в чайное полотенце.
Пегги теперь ничем не напоминала ту неловкую и тощую девчонку. Грудь и бедра ее округлились, и Рори вдруг осенило, что она превратилась в миленькую, хорошо сложенную девушку. Это открытие поразило его так, что он не знал, как с ней поздороваться.
Она шла к нему, ступая упруго и изящно.
— Такая тоска сидеть в одиночку, — сказала она.- Я и подумала — давай будем пить чай вместе.
Рори молчал и оттого смутился еще больше. Наконец выдавил:
— Я заварю чай.
Он заметил, что ее черные волосы гладко причесаны, на ней была свежая, чистая кофточка. С шаловливой, даже чуточку хитрой, как почудилось Рори, улыбкой она присела на камень против него, по другую сторону костра.
Пегги стала хлопотать у костра и вскоре дала понять, что явилась сюда не ради чая с лепешками. Она сварила картошку, сжарила яичницу, они поужинали и принялись вместе мыть посуду. Рука Пегги без конца касалась его руки, когда, стоя рядом с ним на коленях над миской с водой, она протягивала ему тарелки, которые он вытирал.
Потом они сидели и смотрели, как солнце медленно погружалось в искрящиеся воды Атлантики. С наступлением сумерек похолодало, но Пегги явно не собиралась уходить. Рори заметил, что она дрожит.
— Пойду принесу одеяло, - сказал он, отправляясь в хижину. Вернувшись, укрыл ей плечи одеялом и снова сел в нескольких шагах от нее.
— А что, у тебя второго нет? — спросила она.
— Мать завтра принесет. А пока одно, — ответил он.
— Тогда придется поделиться, — сказала Пегги,пододвигаясь к нему. Она накинула на него одеяло,прижавшись к нему всем телом.
— Быстро ты вымахал, Рори. Ты уж не мальчик, ты уж взрослый мужчина.
— И ты не маленькая. Раньше я ненавидел тебя.
Она тихонько рассмеялась и повернулась к нему лицом.
— Красивый ты парень, да вот есть у тебя один недостаток, — сказала она.
— Какой же это?
— Нос чересчур большой.
— Ну, теперь уж его не переменишь.
Под одеялом было тепло и уютно. Сквозь легкую ткань Рори чувствовал тело Пегги, гладкое, мягкое, округлое, совсем не такое, как грубое, жесткое, мускулистое тело мужчины. Изредка тянуло легким ветерком, и всякий раз торф в костре вспыхивал ярким пламенем. Наступила ночь. Вдали ухала вылетевшая на охоту сова. Лишь много времени спустя Пегги и Рори отправились в хижину.
Он проснулся почти на заре, но Пегги уже ушла. Он вышел из дома в сырой утренний туман, раздул тлеющий костер и вскипятил воду для чая и овсянки. Потом вернулся в хижину и взбил свою вересковую постель, чтобы мать, когда придет, не заметила, что здесь спали двое.
Через несколько недель Сэмми Макдональд осведомился у Томми Макнила:
— Ну, что там твои коровы на острове?
— А прекрасно, — ответил Томми. — Очень даже прекрасно. Да и Пегги хороша девка. Старшая. Говорит, пастьба — ее дело. Никак не хочет, чтоб ей там помогали другие дети. Я, говорит, в одиночку-то лучше со всем управлюсь.
Рори отлично провел на острове лето. Пегги навещала его почти каждую ночь и после той первой ночи не старалась даже сделать вид, что приходит поделиться с ним лепешками. Она хотела только разделить с ним ложе.
Между мальчиком и мужчиной множество ступеней, и в то лето на Гусином острове Рори прошел первую. Ночные визиты Пегги наполняли его новым чувством уверенности и силы, развеяв прежнюю стеснительность и сознание неполноценности. Он всегда думал, что девчонки считают его противным, неуклюжим увальнем, а благодаря Пегги выяснилось, что они находят его приятным и милым. Впервые в жизни Рори взглянул на себя чужими глазами и остался не только доволен, но, пожалуй, немного возгордился тем, что обнаружил.
Пегги научила Рори даже большему. Она была простодушная девушка, на которой почти не отразились годы школьных занятий. Для Рори она сделалась символом заурядности Барры, и живее, чем когда-либо прежде, он чувствовал рядом с ней, что там, в широком мире, ему уготована более важная и существенная роль. Во всей этой истории на острове не было ничего похожего на любовь, которая привязала бы его к Барре. Напротив, именно в это время желание бежать отсюда переросло в твердую решимость.
Осенью и весной того года он много размышлял об этом. Он уже усвоил все, что могли дать ему маленькая школа Барры и уроки матери, и начал понимать, что, если он хочет далеко пойти в том мире, нужно каким-то образом продолжить образование. Первым шагом будет отправиться в плавание и скопить денег Теперь море, всегда такое близкое, такое знакомое, обрело новый, заманчивый смысл, пробудило кровь викингов в жилах Рори, мучительно звало и манило его. Но пока он ничего не говорил об этом матери — был уверен, что она скажет: "Ты слишком молод, чтобы уезжать из дому".
В эту зиму он много наблюдал за казарками. Наступила весна, и махэйры Барры вновь огласились звенящими песнями жаворонков и свиристеньем зуйков. Казарки стали беспокойнее, шумнее, часто прерывали кормежку крикливыми сборищами и принимали позы, которые, как понял Рори, связаны с обрядами весенних любовных игр. Иногда они дрались — и, поднявшись на воде во весь рост, колотили друг друга вытянутыми жесткими крыльями.
Однажды теплым вечером в середине апреля Рори вновь отправился на Гусиный понаблюдать за ними. Как обычно, стаи вернулись в сумерки, но кормились нетерпеливо и поспешно. Взошла почти полная луна, и с того места, где притаился Рори, тысячи диких гусей, щиплющих траву в мерцающих водах залива, казались перчинками, рассыпанными по белой скатерти, шитой серебряными блестками Не прошло и двух часов, как большая стая взмыла в воздух и стала с криками кружить над остальными сородичами. Потом, громким гоготом призывая тысячи сидевших на воде гусей, она кругами набрала высоту, пока не показалась Рори смутной тенью в лунном сиянии. Птицы выровняли строй и высоко над морем полетели на север. И долго после того, как они скрылись из виду, к нему долетали отзвуки их трубного клича.
Едва замерли вдали последние крики первой стаи, как с воды поднялась другая, и все повторилось сначала. Одна стая сменяла другую, но вместо того, чтобы, как обычно, направиться на юг, за Гусиный остров, все они поворачивали на север. Несколько часов наблюдал Рори это зрелище, он знал, что видит массовый отлет казарок к далеким гнездовьям. Когда наконец поздно ночью он пошел домой, на водах пролива, где раньше плескались тысячи гусей, осталось лишь несколько сотен птиц.
Рори завидовал их свободе, силе их исполинских крыльев. Теперь он принял бесповоротное решение.
Он тоже покинет Барру. Он шел домой в мерцающем лунном свете, с грустью прислушиваясь к замиравшему у него за спиной мелодичному гоготу оставшихся гусей. Теперь он знал, что больше никогда не увидит больших стай, — когда осенью казарки вернутся на Барру, он будет уже далеко.
Рори шел уже семнадцатый год. Долговязый парень, шесть футов два дюйма ростом. Ничего не сказав матери, он написал в пароходную компанию в Глазго — ее суда время от времени заходили в Каслбэй — с просьбой взять его на какое-нибудь судно. Молодые парни с Гебридских островов испокон веков уходили в море и во всем мире считались хорошими моряками. Две недели спустя Рори получил ответ с рекомендацией обратиться к помощнику капитана судна, которое прибудет в Каслбэй через десять дней.
Мать сидела за ткацким станком, когда он показал ей это письмо. Она пробежала его глазами и вернула Рори. Неподвижным, невидящим взглядом долго смотрела через крошечное окошко в море. Со страхом ждал Рори ее ответа. Но когда она заговорила, то сказала только:
— Через десять дней.
Потом молча склонилась над станком, и вновь послышался его стук.
Сэмми гордился, что Рори станет моряком, но Мэри все десять дней молча занималась своим делом, никак не высказывая своих мыслей. Наступил последний день, и Рори стал укладывать свои вещи в старый холщовый вещевой мешок, которым в прежние годы пользовался отец. Мэри была одна в спальне и позвала Рори к себе. Когда он вошел, мать сидела на своей убогой кровати из жердей и веревок. Ее плечи поникли, и она казалась очень маленькой. Лицо избороздили морщины, а в волосах — преждевременная седина. Он повернулся к ней, побаиваясь, что вот сейчас начнется сцена, которой он так страшился.
В глазах Мэри сверкнули слезы. Она провела рукой по глазам, и слова ее хлынули бурным и яростным потоком.
— Ты ведь совсем мальчик, Рори, совсем мальчик. Но я рада, что ты уходишь. Рада, что уходишь от этого.. Возвращайся, когда сможешь... Я буду очень скучать... Ты — все, что у меня есть на Барре, на всем свете...
Она снова провела дрожащей рукой по глазам.
— Только никогда не возвращайся насовсем. Барра не место для тебя, ты слишком хорош для Барры. Она убьет тебя, твою душу и разум... как убила меня. Но не оставайся и моряком — ты для этого тоже слишком хорош. Развивай постоянно свой ум... Светлая голова — большая редкость. Мир нуждается в таких. И еще как, господи! Продолжай образование... Это нелегко, Рори, но ты можешь, ты должен! Я буду очень скучать по тебе...
Мэри смолкла, она глядела не на Рори, а мимо него, в крошечное окошко, обращенное к океану. Рори смущенно переминался с ноги на ногу, не зная, что сказать. Никогда еще мать, сидевшая сейчас на своей странной кроватке, не казалась ему такой маленькой и трогательной.
— Я пошлю тебе денег, купишь новую кровать, -пробормотал он и тотчас же почувствовал, что сморозил невероятную глупость.
— Не надо! — воскликнула она. — Я люблю свою старую кровать. Мне самой пришлось сооружать ее. Отец ни За что не хотел помогать мне.
Рори в жизни не видел своей матери с молотком или пилой, но сейчас живо представил, как она неуклюже, с непокорным, вызывающим видом орудует ими, а отец прохлаждается в сторонке. Лишь в этот миг он впервые понял до конца, какая пропасть разделяет родителей. Неожиданно эта самодельная кровать предстала перед ним в своем реальном значении — как символ супружества, юридически существующего, но по-настоящему не существовавшего никогда.
Через час Рори собрался в дорогу. В дверях за руку попрощался с отцом, поцеловал мать. Потом быстро сказал:
— До свидания. Вернусь когда-нибудь.
Перехватило горло, и, не прибавив больше ничего, перекинул он мешок через плечо и быстро зашагал по песчаной тропе к Каслбэю. Пройдя шагов тридцать, обернулся и помахал рукой.
Родители молча стояли у дверей лачуги — рослый и сильный белокурый красавец с копной спутанных волос и гордой сияющей улыбкой и маленькая, приземистая, сутулая женщина с круглым, морщинистым и невыразительным лицом. "До чего обманчива внешность", — подумалось Рори. Острая жалость к матери пронзила его.
Он хотел уже повернуть обратно, но краем глаза уловил какое-то неясное движение. Он перевел туда взгляд. Позади их лачуги, где дорога, извиваясь, взбиралась в горы, он увидел стройную фигурку с развевающимися на ветру длинными черными волосами. Она энергично махала ему рукой. Рори весело помахал ей в ответ. Он не будет скучать по ней — в этом он не сомневался, урок, который она преподала ему летом, был хорошо усвоен. Теперь он лучше знал себя. Он был хорош собой и нравился девушкам. И куда бы он ни поехал, он знал, всюду наверняка найдутся другие Пегги.
Он опять помахал Пегги, потом повернулся и пошел, ни разу не оглянувшись назад Мгновение спустя он услышал вздохи материнской скрипки, мягко разносившиеся над весенним махэйром. Стены лачуги заглушали и без того еле слышные, далекие звуки; до Рори долетали лишь обрывки мелодии, но он хорошо знал ее, и память восполняла то, чего, как ни напрягал свой слух, он не мог уловить. Минуту спустя музыка и вовсе растаяла у него за спиной, и единственное, что он слышал, это шорох ветра в клеверном поле да прерывистый рокот океана.
Но долго еще в его душе неотвязно звучал скрипичный концерт Мендельсона.
Корабль Рори оказался тесной и скрипучей посудиной, напоминавшей огромную керосиновую бочку, слегка сплющенную с одного конца. Некто в давным-давно забытые времена снисходительно нарек его "Краса Клайда", и, по утверждениям зубоскалов, это корыто только потому и уцелело во время войны, что ни один командир немецкой подлодки не мог поверить, что на него стоит изводить торпеду. Повинуясь чувству долга, "Краса Клайда", как маятник, моталась с грузами по Северной Атлантике между Великобританией, Соединенными Штатами и Канадой. Благодаря неглубокой осадке и скромным размерам она могла подниматься по рукавам реки Святого Лаврентия, а летом совершила несколько рейсов по Великим озерам. Стоянки были кратковременны, но Рори все же недурно изучил портовые кварталы Монреаля, Торонто, Милуоки и Чикаго.
В Нью-Йорке, через месяц после того, как он покинул свой дом, Рори приобрел орнитологический справочник и восьмикратный бинокль и, как на суше, так и в море, стал проводить свободное время за изучением птиц, встречавшихся в той или иной местности. К изумлению товарищей по команде, он часами торчал на палубе, следя за буревестниками и глупышами, легко парившими за кормой.
Несколько месяцев спустя Рори установил, что истории, подобные той, что произошла с Пегги, имеют обыкновение повторяться. Сперва ему казалось, что он сам подцепляет девиц, однако после нескольких случаев ему начало казаться, что они выбирают его. Так или иначе, ему это очень нравилось, и у него стало теперь куда меньше времени для наблюдений за птицами.
Во время рейса он по-прежнему проводил на палубе долгие часы, наблюдая за морскими птицами, но, когда они заходили в порт, забегаловки с музыкальными автоматами, кабачки и девицы представляли для Рори гораздо больший соблазн. Честолюбивые мечтания о будущем начали понемногу развеиваться, он ничего не откладывал, и дальнейшее образование, которым он намеревался заняться, теперь казалось таким же недостижимым, как на Барре. Настоящее было слишком увлекательно, чтобы долго предаваться размышлениям о будущем.
В то первое лето, во время их второго рейса по Великим озерам, с двигателем случилась очередная поломка, которым была подвержена "Краса Клайда", и она застряла на ремонте в торонтских доках. Обычно "Краса Клайда" почти не задерживалась в портах, так что матросы не успевали во всю мощь развернуться на берегу. Сейчас команда с нетерпением ожидала спуска на берег, предвкушая удовольствия, которые сулила им эта поломка. В первый же вечер на камбузе за ужином разгорелся жаркий спор.
— Шеф говорит, простоим тут дней шесть-семь.
— Я знаю Торонто, — объявил пожилой лысеющий кочегар. — Эх, ребята, ребята! То, что вы ищете, называется Джарвис-стрит. Вполне сносное пиво. И можно подцепить бабу долларов за десять, а то и меньше. Конечно, если не станете требовать непременно молоденькую да хорошенькую. Эти берут дороже.
Кто-то обратился к Рори:
— Ну как, Рори? Попробуем?
— И не подумаю, — возразил Рори. — Я разыщу какую-нибудь забегаловку с танцульками. Там все молоденькие — и задаром!
Кочегар покосился на него.
— Я тоже когда-то был молод, — сказал он, — то же получал кое-что задаром. Тогда, парень, вое было куда занятней, чем нынче, девки понаворочают на себя сто одежек, так никогда и не знаешь, что окажется под низом. Бывало, думаешь, ну, оторвал себе толстушку что надо, а как скинешь все ихние юбки, тут и видишь- тоща, как телеграфный столб.
Но, несмотря на свое решение, Рори в тот вечер присоединился к своим собратьям-морячкам, дабы самолично осмотреть Джарвис-стрит и тамошний товар.
Несколько часов спустя голова Рори кружилась от избытка канадского пива. Он где-то потерял своих друзей и вдруг обнаружил, что находится в душной грязной комнатенке со старой железной кроватью и проституткой средних лет. Теперь, на свету, он рассмотрел ее как следует. У нее были сухие, похожие на пух волосы и грязная шея. Она производила просто отталкивающее впечатление.
— Да ты красавчик, мой милый, — сказала она, — но я больше не занимаюсь этим делом ради прекрасных глаз и скидки никому не делаю! Гони восемь доларов, да еще за комнату, когда будешь уходить. Это еще три монеты.
— Прямо сейчас?
— Точно. Деньги на бочку — или катись!
Рори протянул ей десятидолларовую бумажку.
— У меня нет сдачи, миленок, — сказала она, — но Фредди сейчас разменяет. Это здешний хозяин. Обожди минутку, я сейчас вернусь!
Выйдя в коридор, она прикрыла за собой дверь. Рори сидел на краю кровати и ждал, размышляя, так ли уж ему хочется получить то, за что он заплатил вперед! Он осмотрелся кругом. Обои отстали от стен, на потолке пятна сырости в тех местах, где текла крыша. На кровати лежали только матрац, простыня и серое суконное одеяло, полупротертое в середине.
"А она не спешит", — подумал Рори. За стеной, в коридоре, часто слышались шаги, и Рори всякий раз напряженно вслушивался в них, но она все не возвращалась. Он прождал добрых полчаса, потом вышел в коридор. Из комнаты в дальнем конце коридора доносились голоса. Он постучался. Тучный субъект в шлепанцах, брюках и нижней рубашке открыл на стук Рори дверь.
— Вы, часом, не Фредди? — спросил Рори.
— Да, это я.
— Я хотел бы узнать, что стряслось с моей приятельницей. Она пошла к вам разменять десятидолларовую бумажку.
Фредди пожал плечами.
— Ко мне никто не заходил с десятидолларовой бумажкой... А кто она такая? Шлюха?
Рори робко кивнул.
— Обвела она тебя вокруг пальца, сынок, — сказал толстяк. — Должно быть, просто смылась черным ходом вместе с твоими деньжатами. Здешние суки частенько проделывают этот номер. Но я тут ни при чем. Я сдаю комнаты, и все. В другой раз не будь идиотом, никогда не плати им вперед.
Рори медленно повернулся и поплелся к парадному.
— Эй, парень, — окликнул его Фредди. — Ты не заплатил за комнату. С тебя три монеты.
Рори молча вручил ему три доллара и вновь пошел по коридору. Толстяк Фредди закрыл дверь и больше не показывался. Неподалеку от выхода Рори увидел на стене пыльную деревянную доску с библейским текстом — в тусклом освещении вестибюля Рори с трудом разобрал надпись: "Берегись лживых пророков. Евангелие от Матфея. 7.15". Рори порылся в карманах, нашел огрызок карандаша, вычеркнул слово "пророков" и медленно, старательно нацарапал сверху другое слово. Отступил чуть назад и с драматическим надрывом пробел вслух: "Берегись лживых проституток". Это показалось ему необычайно забавным, и он громко расхохотался. Раскатившийся по гулкому коридору смех быстро привел его в чувство, и с омерзением и смущением он понял, что в дымину пьян, а весь этот вечер был лишь пустой тратой денег и времени. Нетвердым шагом он вышел на улицу, прислонился к столбу и стал дожидаться такси, которое доставит его опять на корабль. Он ощутил какое-то теплое чувство, облегчение оттого, что шлюха так и не вернулась. С отвращением и сожалением вспоминал о минувшем вечере. Под вечер его приятели вновь отправились на Джарвис-стрит, Рори же, захватив в камбузе сандвич, сунул его в карман, взял бинокль и отправился в одиночестве наблюдать птиц.
Он покинул (район порта и с милю шагал по широкому белому пляжу озера Онтарио. Рори узнавал серебристых и сизых чаек, обыкновенных и черных морских ласточек, но стаи морских куликов и песочников, которые шныряли у самой воды, имели слишком неопределенный вид, чтобы он мог отличить их друг от друга. Но это было увлекательно и, по мнению Рори, куда интереснее, чем влетевшее ему в копеечку вчерашнее предприятие.
Он дошел до обширной болотистой низины, которая подступала к самому берегу. Прибрежные птицы, более здесь многочисленные, кружили огромными стаями, перебираясь с одного болотца на другое и сверкая, как гроздья серебряных подвесок, всякий раз когда они изменяли свой курс и солнце освещало их белые брюшки. Присев, Рори жевал свой сандвич и наблюдал за прилетом и отлетом птичьих стай.
Вскоре он увидел невысокого человека, который шел к нему берегом озера. Вся одежда незнакомца состояла из шорт цвета хаки и бинокля, — он часто останавливался, рассматривая птиц на берегу. Кроме своей матери, Рори еще никогда в жизни не встречал никого, кто проявлял хотя бы малейший интерес к птицам, и возможность познакомиться сейчас с другим заядлым любителем пернатых взволновала его. Сделав вид, будто все его внимание приковано к песочникам и куликам, он украдкой, искоса с еще большим интересом поглядывал на приближавшегося человека. Тот производил здесь, чуть ли не в центре большого города, странное впечатление. Когда он подошел поближе, Рори ясно разглядел, что он и впрямь разгуливает без рубашки, босиком, в одних только шортах. Был он коричневый от загара, и его длинные темные волосы взъерошенным венчиком вздымались вокруг дочерна загоревшей на солнце лысины. Помимо бинокля, на плече у него болтался грязный, тоже цвета хаки, видавший виды мешок для провизии.
— Ну как, обнаружили? — спросил он, подходя к Рори.
Рори не знал, что ответить, и несколько растерялся.
— Нет, сэр... — сказал он, затем прибавил: -Я, право... что вы имеете в виду, сэр?
— Плавунчика! Он был здесь нынче утром. Фуликариус. Плосконосый. За последние десять лет первый плосконосый плавунчик в Торонто!
Смахивавший на бродягу незнакомец говорил, однако, с изысканным прононсом оксфордского профессора.
— Этой весной я видел плавунчиков в море, — сказал Рори, — только они были в зимнем оперении, и трудно сказать, красные это или северные.
— В море? — спросил незнакомец, и какое-то мгновение искоса глядел на Рори. — А что вы там делали — в море?
— Матросом служу. Мое судно как раз в порту стоит.
— И где же вы видели плавунчиков?
— В проливе Минч, у берегов Шотландии, и как-то раз, подплывая к Нью-Йорку.
— И много времени тратите в море на наблюдения за птицами?
— Порядочно. Почти все время, когда свободен от вахты.
— Нам не слишком много известно о распространении океанических птиц. Орнитологи, как правило, не плавают в открытом море, а матросы, которые плавают, никогда не становятся орнитологами. Вы редкое исключение. Могли бы выполнить ценную работу.
— Чем же я могу быть полезен? — спросил Рори.
— Можете записывать свои наблюдения и посылать эти записи мне. — Тут он принялся подробно объяснять Рори, как вести дневник наблюдений: нужно ежедневно фиксировать положение корабля в полдень, регулярно каждые два часа проводить наблюдения за птицами, занося в дневник виды и число морских птиц, замеченных с корабля во время каждого наблюдения. Затем нацарапал свою фамилию и адрес на обороте конверта и вручил его Рори.
Рори прочел: Доктор биологии П. Л. Томас, Зоологический факультет Торонтского университета.
Затем сам представился:
— Меня зовут Рори Макдональд, я из... пожалуй, лучше всего оказать, что я с острова Барра.
Они пошли дальше, время от времени наблюдая в бинокли за птичьими стаями.
Внезапно доктор Томас спросил:
— Сколько вам, собственно, лет?
— В октябре будет семнадцать.
— Так почему бы вам не скопить денег и не поступить в какой-нибудь университет?
— Я бы не прочь.
— Очень мало кто идет изучать биологию. Для нас каждый толковый парень находка!
Через несколько минут они расстались. Прежде чем вернуться на улицы города, профессор извлек из мешка измятую тенниску и сандалии, оделся, обулся.
— Полиция требует, — сказал он, — иначе меня в трамвай не пускают! Вот кретины, а?
Они так и не обнаружили плавунчика-фуликариуса, но встреча с доктором Томасом стала поворотным пунктом в жизни Рори. Или, пожалуй, вернее, поворотным пунктом была вчерашняя ночь, когда его чуть не стошнило от омерзения, — проститутка вновь превратила его в любителя птиц.
"Краса Клайда" двинулась вниз по реке Святого Лаврентия, вышла в океан, и Рори начал посылать свои отчеты о птицах раз, а иногда и два раза в месяц доктору П. Л. Томасу в Торонтский университет. Профессор, как видно, был от них в восторге и регулярно посылал Рори оттиски из орнитологических журналов с сообщениями о морских птицах и их перелетах. Пусть в какой-то ничтожной мере, но Рори ощущал свою причастность к великому, увлекательному миру научных исследований и гордился этим.
Знакомство с д-ром Томасом вновь напомнило Рори о прежних планах бросить морскую службу и закончить где-нибудь среднюю школу. Расплывчатая и неясная мечта превратилась в четкую, определенную цель. Он поступит в университет и станет биологом Ученье обойдется недешево, и он стал бережно откладывать каждый пенс.
Больше двух лет плавал Рори на "Красе Клайда" На третий год взял в конце лета расчет и поступил в школу. Теперь у него оставалось мало времени и денег на свидания с девушками, хотя возможностей, как всегда, было предостаточно. В первые несколько недель он разрывался между честолюбивыми планами, заставившими его вернуться на школьную скамью, и природными наклонностями матроса, потом честолюбие взяло верх, и за всю зиму и весну он ни разу не ходил на свидания. Учился он упорно и после года занятий в Глазго восполнил пробелы своего поверхностного, полученного на Гебридах образования и овладел всей премудростью, необходимой для поступления в университет.
Сомнений относительно того, куда поступать, не было никаких. Грубоватый и настойчивый д-р Томас с самого начала решил, что Рори приедет в Торонто, и тот, не размышляя, почему да отчего, согласился Одной из причин явно было то, что как в Канаде, так и в Соединенных Штатах возможности великолепные. Однако Рори подозревал, что в большей мере, хотя и бессознательно, мотивом послужили соображения менее практического свойства Во время рейсов по Великим озерам его покорили северные еловые и пихтовые леса, подступавшие к самым берегам и наполнявшие воздух пряным, смолистым ароматом. Они были полной противоположностью почти безлесной Барре, знакомой ему с детства, и неудержимо манили его. Рори страшно хотелось получше узнать их.
Когда Рори сообщил д-ру Томасу о благоприятном исходе своих занятий в Глазго, профессор ответил, что он может считать себя зачисленным в Торонтский университет. На это Рори был вынужден сообщить, что из-за бюрократизма департамента по делам иммиграции он не сможет поспеть в Торонто к началу семестра В ответ он получил крошечную записку с неразборчиво нацарапанными словами: "Очень жаль. Вот кретины". Под ней стояла подпись "П. Л.", и с тех пор Рори никогда больше не называл своего профессора ни вслух, ни про себя "доктор Томас".
Рори поступил в Глазго посыльным в гостиницу и стал ждать Только к весне все формальности были наконец завершены: свидетельства собраны, подписи поставлены, а печати приложены и заверены, и Рори получил разрешение прибыть в Канаду на правах иммигранта Он обратился в ту пароходную компанию, где служил прежде, и договорился о возможности отправиться в Канаду матросом на каком-нибудь судне вроде "Красы Клайда" с одним из первых рейсов до Великих озер, как только вскроется лед. И вот однажды майским вечером Рори прибыл в Торонто все с тем же стареньким холщовым отцовским рюкзаком, сошел на пристань и из ближайшей телефонной будки позвонил профессору:
— Я здесь.
— Долгонько, долгонько добирались.
Профессор объяснил, что в пансионе, в котором он живет уже много лет, есть свободная комната.
— Хотите взглянуть?
— Ладно.
Кончилось тем, что Рори поселился на четвертом этаже того пансиона в северной части Торонто.
Север по-прежнему притягивал его, и на лето он нанялся в бригаду по борьбе с лесными пожарами при управлении земельного и лесного хозяйства Северного Онтарио. В начале июня самолет лесной авиации забросил его в глушь вместе с запасом провизии, кипой учебников и каноэ. Он остался один в крошечной бревенчатой хижине на берегу затерянного в лесу озера. Отбором книг в основном занимался профессор Пожары в то лето случались редко, и у Рори оставалась масса возможностей для занятий, а также для знакомства с породами деревьев, растениями и животными и для освоения каноэ. В лесу он провел три месяца, и когда в сентябре покинул гот край, ему причиталась сумма, которой не только хватило на плату в университете, но и на пропитание почти до весны Профессор заверил его, что нетрудно найти место, где можно подрабатывать по вечерам и в выходные, чтобы покрыть остальные расходы.
Вернувшись в Торонто, он в первый же вечер с гордостью написал матери: "Завтра я приступаю к занятиям в университете..."
Еще три лета прослужил Рори в лесу пожарным охранником, а во время семестров работал в разных местах по вечерам и выходным и, сурово изгоняя всяческие деликатесы и излишества, не выходил из своего бюджета. Случалось, после долгих занятий и бесконечных письменных работ Рори тянуло провести вечер в городе. Ему вспоминались бары на Джарвис-стрит и девушки, прикидывавшиеся оскорбленными и возмущенными, как только к ним подсаживался незнакомец; и он размышлял о том, не пропал ли его талант улаживать дело в подобных случаях. Рори Макдональд — юный моряк-ловелас, как видно, канул в прошлое, а студент Рори Макдональд знал более достойные способы тратить время и деньги.
Что же до девушек, занимавшихся в университете, то с ними все обстояло иначе — "а свой лад они были еще опасней, и Рори даже не помышлял о свиданиях с ними. Подцепив девицу в кабачке, проведешь с ней ночь, и поминай как звали, она не побежит за тобой вдогонку; если быть осмотрительным и не болтать лишнего, так она и знать не будет, где тебя искать. А вот студентки всегда рядом, ты с ними вечно в одной компании. С такой нелегко порвать. К тому же девушки это все ученые, не меньше привлекательные интеллектуально, чем физически, и оттого вдвойне опасные. Они были из тех, на которых женятся, и Рори не желал поддаваться такому искушению, покамест собственное будущее не будет, что называется, лежать у него в кармане.
В летние месяцы студенты-биологи старших курсов почти всегда могли получить работу, большей частью по полевым исследованиям для правительства, армии, военно-воздушных сил или для лесопромышленных и бумажных компаний. На четвертом году своих университетских занятий, в марте, Рори получил письмо от охотничьего управления федерального правительства с запросом, не хотел бы он этим летом заняться изучением численности и расселения канадских гусей в районе залива Джемса. Это живо напомнило ему о казарках с острова Барра. Канадские гуси у залива Джемса принадлежали к другому виду, но он не мог вообразить себе ничего более приятного, чем вновь провести лето в гусиных краях, и охотно принял предложение.
В конце мая он получил подъемные. Как раз в то самое время, когда ураган "Алиса" мчался на север вдоль побережья Атлантического океана через Южную и Северную Каролину. И Рори на два дня отложил решение о дате отъезда: ему хотелось быть здесь, на месте, на тот случай, если ураган захватит район Торонто и занесет сюда тропических птиц.
Между тем "Алиса" изменила направление и, снова повернув к морю, разбушевалась над Северной Атлантикой.
За день до экзамена по зоологии Рори отправился в город узнать, когда отправляется поезд, и купить билет. Он хотел провести ночь в Блэквуде, чтобы поговорить с начальником местного управления охоты и рыболовства относительно своей будущей работы в районе залива Джемса.
И вот зоология сдана, багаж отвезен на вокзал. Профессор и Рори приближались к концу своего двухмильного перехода от университета до пансиона, уличное движение заметно ослабело. Барра и белощекие казарки казались чем-то невероятно далеким: будто это была совсем иная жизнь в совсем ином мире.
Но в жизни любого человека ничто не пролегает само по себе, изолированно от всех прочих вещей. Обычно связующие звенья просты и самоочевидны, но порой так же неощутимы и незаметны, как вновь соединившее Рори Макдональда с Баррой странное звено, которое нынче сковала для него "Алиса".
Ураган "Алиса" разросся в исполинскую, диаметром в триста миль коловерть из бури и ливня с "глазом безветрия" в центре шириной миль двадцать. Поначалу ветры кружили вокруг того центра со скоростью, достигавшей ста двадцати миль в час, но теперь она упала до семидесяти пяти, и это подобие гигантского кренделя, делая по сорок миль в час, двигалось над Атлантикой в северо-восточном направлении, как скользит по полу вращающийся с большой скоростью волчок.
Три могучей силой, что породила "Алису" и до сих пор поддерживала ее существование, был теплый, насыщенный испарениями воздух, который она всосала над водами тропиков в момент своего рождения. Собственно, испарения эти явились мощным топливом: тепловая энергия, заключенная в них снова высвобождалась, когда они сгущались в облака и проливались дожем.
Но теперь, над студеными водами Северной Атлантики, запасы горючего истощились: "Алиса" слабела. У Ньюфаундленда она повернула на восток, и скорость ее упала до пятидесяти миль в час. Одряхлевшая и измученная, она уже близилась к своей кончине, когда вновь, как по волшебству, ожила.
Массы холодного воздуха устремились с Гренландии на Атлантический океан.
Дитя тропических вод, "Алиса" на полпути между Ирландией и Ньюфаундлендом столкнулась с ледяным воздухом Арктики, эти воздушные массы были слишком различны по характеру и составу, чтобы слиться в единый поток без борьбы.
Тяжелый, сухой арктический воздух стал пробиваться вниз, а вверх по этой отвесной, несокрушимой стене устремились теплые влажные ветры "Алисы". По мере того как она поднималась все выше, остатки тропических испарений сгущались все быстрее, и на несколько часов, последних, коротких, предсмертных, к "Алисе" вернулась былая сила и неистовство. Втянув арктический воздух в свою карусель, ее ветры вновь достигли семидесяти пяти миль и час
Во время бурного соединения воздушных потоков Арктики и тропиков "Алиса" испустила дух, но, умирая, породила новое чудовище — нового Франкенштейна — ураган, со скоростью семидесяти пяти миль в час проносившийся над миллионом квадратных миль Северной Атлантики от берегов Шотландии до Ньюфаундленда, взметая хлесткие волны и клочья пены.
На борту "Эри", американского катера береговой охраны, патрулировавшего у метеостанции Бамблби, в восьмистах милях на запад от Ирландии, главный метеоролог Чак Лейн уже несколько дней напряженно следил за радиограммами об "Алисе". Было похоже, что "Алиса", уже ослабевшая, но все еще дышавшая грозной силой, достигнет района Бамблби.
Сначала показались предвестники шторма, огромные гладкие валы, и "Эри" десять часов безбожно болтался в море, которое разыгрывалось все сильнее, хотя воздух по-прежнему оставался недвижен. Потом начал падать барометр, и в паутине радаров и радиоантенн метеосудна завыли первые порывы "Алисы". Порывы усилились, пока не перешли в непрерывный шквал. Это случилось вскоре после полудня Было темно и душно, и Лейн покинул свой наблюдательный пункт на корме и, цепко держась за спасательный трос, прошел на мостик по колено в воде, бурлившей и пенившейся вокруг резиновых сапог.
Стоявший рядом со штурвальным капитан третьего ранга Ганн обернулся к входившему Лейну:
— Это самое худшее, что может натворить ваш ураган? — спросил капитан.
— Может и хуже. Скорость ветра?
— Пока меньше сорока узлов.
Лейн провел на мостике больше часа, но шквал так и не усилился. Казалось, на этот раз "Алиса" и в самом деле умирала.
Но уже рано утром стало ясно, что "Алиса" не собирается окончить свое существование, как то положено выдохшемуся урагану. Ветер не утих постепенно, а оборвался внезапно, и вместе с тем сразу же упала температура и повысилось давление. Лейн догадался, что происходит. Под охвостьем урагана на них надвигался фронт холодного воздуха. Запущенные в то утро, контролируемые радарами зонды подтвердили это: вверху вновь бушевали ветры, достигавшие семидесяти пяти миль в час. Лейн отнес в радиорубку дневную сводку погоды для передачи в Вашингтон и вернулся на мостик.
— Ничего хорошего, — сказал он капитану. — "Алиса" отходит в лучший мир, но вслед за ней поднимется такой шторм, что уж было бы лучше, если б она выжила.
Покинув прибрежные воды Барры, Белощек около часа летел на северо-запад сквозь порывы крутящихся ветров. Восходящие и нисходящие воздушные потоки цеплялись за его крылья, и он знал, что этот взбудораженный воздух предвещает беду и опасность, но одиночество, стремление вновь очутиться среди сородичей гнали его вперед. Потом начались ливневые шквалы, температура внезапно упала, и беспорядочные порывы сменились крутым, свежим, беспрерывным северо-восточным вихрем.
Вихрь быстро крепчал. Через полчаса он превратился в дикое, безумное, умопомрачительное неистовство, в такой шторм, какого Белощеку не приводилось видеть за все десять месяцев своей жизни. Длинные, с гладкими кручами спин валы исчезли, и вместо них вокруг бушевали острозубые волны с кипяще-белыми, словно покрытыми снегом, вершинами.
Белощек мог выбрать одно из трех: повернуть назад, на Гебриды; пробиваться в Исландию; или же сохранить силы, изменив курс так, чтобы летать по ветру. Возвращение на Гебриды означало полнейшее и нестерпимое одиночество, от которого он так хотел убежать. Полет по ветру означал, что его унесет в открытый океан. Он никогда еще не залетал далеко в ту сторону, но и без того знал, что там простираются почти бескрайние водные просторы, где ни одна из тех птиц, которые кормятся на берегу, долго не протянет. Он знал это потому, что давно был накоротке с докатывавшимися до Гебрид волнами, а таким птицам, как казарки, чьи чувства целиком настроены в лад изменчивым ритмам океана, любая волна может своей скоростью, видом и очертаниями поведать, издалека ли она пришла. Не найти там не только корма, но и отдыха, так как море уже сейчас настолько разбушевалось, что на воду не опустишься. Вернее, он мог бы опуститься ненадолго и даже защитить себя от пены, сбивая крыльями гребни волн, но долго так не выдержать, и в конце концов только больше устанешь, чем в воздухе.
И потому он полетел дальше в Исландию, где его ждали стаи сородичей-холостяков. Это значило, что ему приходилось лететь под сильным напором ветра в правое крыло, но он превозмогал беснования вихря и надеялся понемногу продвигаться. Но даже в благоприятную погоду до Исландии было пятнадцать часов лету.
Пролетев часа три, он начал опасаться, что сделал неверный выбор. Ветер еще больше усилился. Внизу, далеко под ним, море было окутано огромной белой пеленой клубящегося тумана, гонимого ветром, и это сбивало его с толку, потому что в такую погоду не должно быть тумана. Небо над ним было затянуто свинцовыми тучами, сквозь которые сочился тусклый, призрачный свет. В этом пустынном туманном пространстве Белощек по-прежнему продолжал единоборство со штормом, с отчаянным упорством ударяя по воздуху своими мощными крыльями. Нередко сильный порыв ветра сбивал его с пути, чуть не заворачивая обратно, а низвергавшиеся сплошной стеной ливни обрушивались точно град камней.
В обычных условиях он мог лететь без отдыха круглые сутки, а теперь, всего после трех часов полета, ощущал болезненную усталость в килевых мышцах, приводивших в движение крылья. Исландия была недостижима, оставшиеся позади Гебриды тоже. Его истерзанное тело требовало отдыха, любого отдыха, пусть самого непродолжительного. Он распрямил крылья, которые пронизывала боль, и, паря, скользнул вниз.
Стена белесого тумана стремительно двинулась ему навстречу, и он прямо над ней перешел в горизонтальный полет. Здесь, над самой поверхностью океана, царила сумятица неистовых, хаотических толчков и звуков, которую не распознать с высоты. Сквозь клочья тумана он различил серые громады вздыбленных, усеянных белыми пятнами мятущихся волн, которые бешено кружили, гонимые ветром. Потом окутавшие его клубы тумана взвились вверх, и он ощутил привкус соли и тотчас же понял, откуда взялся этот странный туман: то ветер срывал гребни волн. Вовсе не туман то был, а густая пена, напитавшая воздух так плотно, что невозможно различить, где граница океана и воздуха.
Теперь не осталось никаких сомнений — нельзя опускаться на воду даже на краткий миг, и Белощек был вынужден продолжать полет.
Он еще несколько минут отчаянно боролся с бурей, чтобы она не унесла его на запад, в пустынный океан. Боль терзала его грудь и крылья, от которых он требовал мучительного напряжения. Потом он понял, что все бесполезно, и перестал сопротивляться, повернул так, чтобы ветер дул в спину, и беспомощно пошел по ветру, всецело отдавшись на его милость.
Теперь лететь было легко, крылья вновь набирали силу, жгучая боль слабела. Бережно расходуя силы, он мог, если нужно, продержаться так еще целые сутки, но со временем все равно наступит усталость. Он знал, что под ним простирается безбрежный океан. Знал и то, что такой яростный ураган вряд ли уляжется в течение суток и что еще до истечения этого срока, если только хочешь выжить, совершенно необходимо где-нибудь отдохнуть.