36116.fb2 Чужак с острова Барра - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 6

Чужак с острова Барра - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 6

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ ЧУЖАКИ 

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ

Годовой цикл  поведения птиц подчиняется ряду внутренних побуждений и импульсов,  отчего  у  птицы  почти  не  остается  необходимости,  да  и возможности сознательного выбора или решения. Усиление и ослабление этих импульсов связано  с  увеличением и  сокращением количества определенных гормонов, и железы, которые их выделяют, настроены на циклический ритм в соответствии с изменениями окружающей среды,  в связи главным образом со сменой времен года, с удлинением дня весною и сокращением — осенью.

Весной,  когда дни становятся длиннее,  возрастает выделение гормонов половых желез,  и  половое влечение,  дремавшее с  прошлого лета,  вновь пробуждается.   Вместе  с  ним  приходит  и  стремление  к  перелету  на традиционные гнездовья сородичей.  Там стая разбивается на пары, которые вьют гнезда.  В  конце" лета,  когда половой инстинкт уже удовлетворен и лихорадочный прилив половых гормонов прекратился, птицу вновь охватывает беспокойство:  ею овладевает стадное чувство, стремление вновь оказаться среди сородичей, стремление вернуться на зимние пастбища своего вида.

После лета,  проведенного в уединении па озере Кишамускек, Белощека и его  канадку  начало  одолевать желание вновь  примкнуть к  стаям  своей породы.

Поначалу Белощек ясно ощущал,  что его подруга не такая, как он, и он смутно догадывался,  что  с  этой  ее  особенностью должен быть каким-то образом связан тот  странный,  лежащий далеко от  моря  край,  куда  она привела его.  Однако  его  привязанность к  ней,  подогреваемая взаимным влечением, в долгие жаркие летние дни постепенно окрепла, и он понемногу привык  к  тихим  пресным водам  Кишамускека,  зажатого со  всех  сторон болотами  и  лесами.   Временами  его  по-прежнему  одолевало  страстное стремление  к   необузданной  свободе  беспредельного  океана,   но  это случалось тем реже, чем нежнее становились его отношения с подругой.

Началась линька и  положила конец этой фазе годового цикла.  Любовные игры теперь прекратились,  поскольку поток вызывавших их гормонов иссяк. Привязанность Белощека к подруге не исчезла, но прежний жаркий пыл угас, и  его  вытеснило новое желание -  стремление соединиться с  сородичами, беспокойный зов зимовья.

Потом  короткая  встреча  с  людьми,  которые  нацепили  им  на  лапы блестящие кольца,  а  на  шею желтые ленты,  ужасная операция,  пока она длилась,  но позабытая затем так же быстро,  как она совершилась.  Потом отросли  маховые  перья,   и  вновь  вернулась  способность  летать.   И воспоминания, смутные и обрывочные, в течение долгих месяцев хранившиеся в дальних уголках его мозга,  вдруг обрели ясность и живую силу. Теперь, в преддверии перелета,  Белощеку частенько вспоминался остров Барра, его отмели, заросли морской травы и пенный морской прибой.

В  холодный темный день на  исходе августа,  когда пожелтевшие листья осин хрустко трепетали   под  северным  ветром,  Белощек и  его  подруга поднялись в  воздух,  по  сильному возбуждению,  которое к  тому времени накопилось в  них,  зная,  что  наступил перелет.  Они  набрали высоту и повернули на восток, к заливу Джемса; желтые ленты развевались по ветру. Белощек видел,  как позади истаивает в  дымке усеянная островками лазурь Кишамускека,  он знал,  что, несмотря на всю его неприязнь, теперь здесь для   него   место  гнездовья,   освященное  летним  любовным  ритуалом, святилище,  к  которому он  неизбежно вернется на следующий год вместе с подругой, чтобы свить там гнездо.

В  тот вечер они пересекли берег залива Джемса и ненадолго опустились на воду в миле от берега.  Хотя вода здесь и содержала соль,  эти мелкие илистые тепловатые воды  не  могли  утолить и  даже  уменьшить тоску  по океану,  которая по-прежнему мучительно терзала Белощека. В сумерках они вновь поднялись в  воздух и  примкнули к стае канадских гусей на унылом, поросшем клюквой болотце неподалеку от  берега.  Его подруга возбужденно гоготала,  когда  они  опустились  среди  других  гусей;  Белощека  тоже охватило волнение, но чувство это заглушали неясные сомнения и опасения.

Вместе  со  стаей  они  неделю  летели  вдоль  побережья,  кормились, укрепляли крылья  для  долгого  перелета.  Повстречали великое множество других гусей,  многие сотни и  тысячи их,  так  как  залив Джемса служил сборным  пунктом гусиных стай  всей  восточной Арктики и  полярной зоны. Собственная  их  стая  все  время  умножалась:  в  нее  вливались  вновь прибывшие пары и семьи.

Белощека сбивало с  толку,  что  они прилетали с  севера.  Он  хорошо помнил весенний полет  и  знал,  что,  если  хочешь вернуться к  морю  и попасть домой,  надо лететь вдоль побережья на  север.  Однако ж  другие гуси как  раз  двигались с  севера,  оттуда,  куда толкала его  тоска по родному краю.

Много  раз  на  дню  поглядывал  он  в   сторону  манящего  северного горизонта.  В  конце  концов,  не  в  силах больше противиться зову,  он полетел туда  один,  призывая подругу следовать за  ним.  Она  тотчас же поднялась  в   воздух,   скрипучим,   отчаянным  криком  приказывая  ему вернуться.  Призывая его,  умоляя,  она летела за  ним,  пока оставшаяся позади стая  не  скрылась из  виду.  Тогда она  стала кружить на  месте, отказываясь лететь дальше.

В сотне ярдов впереди Белощек тоже стал описывать круги, оба громко и страстно кричали,  не  в  силах понять поступков друг друга,  не  зная о разных маршрутах перелета,  которые тянули их.  Он  долго  ждал,  улетая далеко вперед,  затем возвращаясь назад.  В конце концов он отказался от своего намерения и  вернулся к ней.  Снова вместе они полетели назад,  к стае, мягко, гортанно переговариваясь на лету.

Теперь Белощек знал,  что должен остаться с  ней.  Она не  полетит за ним. Значит, он должен следовать за ней куда бы то ни было.

Еще две недели оставались гусиные стаи на берегах залива Джемса,  все возраставшее беспокойство гнало их в дальние полеты вдоль побережья,  но залив они не покидали.  В середине сентября над районом Гудзонова залива — залива Джемса постепенно образовалась зона низкого давления, и два дня непрерывно лили теплые дожди.  Когда дожди прекратились,  подул северный ветер,  небо прояснилось,  и  под синим солнечным небосводом воздух стал свеж,  сух  и  прохладен.  Это означало,  что вслед за  низким давлением теперь сюда движутся массы арктического воздуха с высоким давлением. Это означало,  что в  течение двух,  а может,  и трех дней между этими двумя зонами  будет  существовать широкий коридор,  по  которому будут  гулять сильные северные ветры, пробираясь в самое сердце континента.

Собравшиеся  у   залива  Джемса  канадские  гуси  не   понимали  всех метеорологических тонкостей,  вызвавших эти изменения, знали только, что эта  погода  обещает  им  постоянный,  надежный попутный ветер,  который облегчит полет на юг.  Вот уже неисчислимые поколения гусей пользовались для своих перелетов движением воздуха в  континентальных масштабах — той техникой,   которая  используется  и  современной  авиацией  и  получила название "полет по изобаре". Старые птицы первыми учуяли перемены, когда еще падали последние капли дождя. И вдоль всего пятисотмильного илистого побережья залива  Джемса  старые  гусаки вытягивали шеи,  склонив голову набок,  разглядывали небо и  трубили,  глядя на рассеивающиеся тучи.  Их беспокойство быстро передавалось от  одной птицы к  другой,  от  стаи  к стае.

Стая,  к которой прибился Белощек, расположилась в южной части залива Джемса.  Птицы  оживленно  гоготали,  размахивая  большими  крыльями,  и Белощек знал,  что время отлета не за горами.  В южной части залива небо все еще было затянуто тучами и чуть моросил мелкий дождь, а с севера уже потянулись пролетавшие в вышине гусиные стаи. Это говорило о том, что на севере  установилась ясная  погода и  начался перелет гусей,  потому что гуси отправляются в странствие лишь при ясном небе,  хотя,  двинувшись в путь и  очутившись в  полосе непогоды,  уже не  останавливаются и  летят дальше.  Бесконечным потоком тянулись они на юг, неровными цепочками или клиньями,  высоко над  землей,  как всегда летят водоплавающие в  долгих перелетах,  их заливистые трубные клики едва доносились до раскинувшихся внизу отмелей и сфагновых болот.

Напряженно,  с нелегким сердцем держался Белощек рядом с подругой. На западной стороне горизонта расчистилась полоска ясного неба и поползла к ним  навстречу.  Беспокойство в  стае все нарастало,  старые птицы часто пускались  бегом  навстречу ветру,  размахивая крыльями,  словно  пробуя воздух. Они перестали есть и ждали, вытянув головы к небу.

Полоса,  которая  разграничивала столкнувшиеся  и  противоборствующие воздушные массы,  обрушилась на  них  чередой стремительных,  порывистых шквалов,  налетела клочьями тумана,  потом вдруг воздух стал прохладен и сух,  с  севера потянул свежий ветер.  Полоса непогоды миновала — теперь распространилась зона высокого давления.

Старые  гуси  возбужденно  загоготали.   Внезапно  вся  стая  целиком взвилась  ввысь,  сотрясая  воздух  ударами  множества крыльев.  Белощек пристроился в хвосте.  Под ними поплыли темные полоски лесов, и Белощека вновь охватил страх перед полетом над  сушей.  Он  летел на  юг,  каждой жилкой своей ощущая, что его тянет на север, к океану. Отдалявшиеся воды залива  Джемса  манили его  назад,  а  летевшая перед  ним  гусыня звала вперед,  ц,  нежная,  призывная мольба,  так явно звучавшая в ее голосе, была песней сирены,  сопротивляться которой он не мог.  Он последовал за подругой.

Они  выровнялись и  на  высоте  полумили образовали клин  -  там  дул крепкий  северный  ветер,   на  который  не  оказывало  влияния  трение, ослабляющее ветер и  меняющее его  направление в  нижних слоях.  Белощек пристроился не впереди,  а позади своей подруги, потому что вела она. Он летел в  края,  которых никогда прежде не  видел.  Он не знал,  куда они держат путь. И мог только покорно следовать за ней.

Вылетели  под  вечер.   Далеко  внизу  ландшафт  постепенно  менялся. Поначалу   преобладали  бронзовые  краски   бескрайних  болот,   местами перемежавшихся  зелеными  пятнами  хвойного  леса.   Потом  пятна  стали разрастаться,  сливаясь вместе, пока в сумерках, когда в меркнущем свете леса  из  зеленых превратились в  черные,  они  словно  сплошным пуховым одеялом не покрыли землю.

В   первые  часы  полета  при   дневном  свете  темная  полоска  туч, обозначившая  край  отступающей  бури,   проходила  совсем  недалеко  на востоке,  они  летели более  или  менее параллельно ей.  Когда наступила тьма,  наконец скрывшая эту  полосу,  она  все  равно была там,  пухлая, черная, грозная. А может, она даже подступила ближе, так как гуси летели в  юго-восточном направлении со  скоростью,  которая  намного  превышала движение бури на восток.

Стояла темная,  безлунная ночь. Сперва Белощек потерял из виду землю, потом перестал видеть стаю,  кроме ближайших к нему птиц.  Теперь более, чем  когда-либо,  чувствовал он  свою  зависимость от  летевшей  впереди канадки.  Он держался поблизости от нее,  опираясь крыльями на идущие от нее завихрения воздуха,  почти не  отрывая глаз от  ее  призрачной тени, слабо вырисовывавшейся перед ним.

Прошел уже час с тех пор,  как стемнело,  когда они внезапно попали в теплое встречное течение и  их стало мотать из стороны в сторону.  Затем перед ними выросла серая стена облаков. Они нырнули под нее, потому что, хотя гуси и  способны лететь сквозь туман и  облака,  они по возможности стремятся избежать этого. Поднырнув, они могли, как и прежде, оставаться в  потоке холодного сухого воздуха,  так как старые гуси в стае по опыту знали,  что  холодный воздух длинным косым клином вторгается под  теплые воздушные массы отступающей бури.

Они спустились на  сто футов и  перестроились.  Теплый воздух и  тучи сомкнулись над ними, закрыв звезды.

Через  несколько  минут  облака  вновь  показались впереди  -  нижняя подкладка туч полого спускалась к  поверхности земли,  вдоль границы меж холодным и теплым воздухом.  Стая спустилась еще пониже,  продолжая свой полет.

Они летели так с полчаса,  постоянно спускаясь все ниже и ниже, чтобы оставаться под слоем облаков.  По мере того как они спускались, под ними начали смутно вырисовываться леса и озера.  Теперь стая летела почти над самыми  верхушками  деревьев,  облака  перед  ней  смешались  с  плотным туманом,  приникшим к самой земле.  Белая стена тумана,  подобно меловой скале,  выросла  перед  ними.  Летевший  впереди  гусак  издал  громкий, предупреждавший об опасности клич,  и они ринулись прямо на эту стену, и теплый туман оку-тал их со всех сторон.

Внезапно Белощек перестал видеть что бы  то  ни  было,  не видел даже своей  подруги,  летевшей на  один-два  ярда  впереди.  Вокруг испуганно загалдели гуси, и по их беспорядочным крикам Белощек догадался, что клин начал  распадаться.  В  стае  воцарилось смятение.  Порой  крики звучали громко и  близко,  потом доносились издалека,  приглушенные туманом.  Он цеплялся  за  слабое  завихрение воздуха,  которым  отмечался полет  его подруги,  стараясь  выделить  ее  голос  в  перекличке  других  гусей  и непрестанно отвечая ей немного похожим на тявканье криком. Все его перья шли  от  нервных  окончаний,  и  Белощек  был  необычайно чувствителен к малейшим переменам давления и направления ветра,  но,  несмотря на такую чувствительность,  для  того,  чтобы  лететь  за  ней  в  поглотившей их непроглядной тьме,  ему требовалась вся сосредоточенность,  на  какую он был только способен.

Теперь крики гусей слабо доносились издалека, потом он понял, что они раздаются к тому же и сверху.  Птицы набирали высоту,  ища в ней защиты. На жуткие две-три секунды он потерял след подруги,  затем вновь отыскал, определив, что она тоже поднимается выше, удаляясь от верхушек деревьев, в  опасной  близости  поднимавшихся понизу.  Теперь,  когда  расстроился горизонтальный полет, следовать за ней стало еще труднее.

Несколько  минут  он  держался  за  ней,  неуклонно  набирая  высоту, временами  ненадолго  теряя  и  опять  находя  ее  след.  Чем  выше  они поднимались, тем сильнее становились завихрения. Потом мощный восходящий ток подхватил Белощека, за каких-нибудь две секунды швырнул его ввысь на шестьдесят  футов.  Он  поборол  этот  ток  и  вновь  обрел  способность управлять полетом,  но  теперь соединявшая их  связь  оборвалась,  и  он мгновенно понял,  что ее уже не вернуть. Он позвал ее, безнадежно послав в черную бездну ночного неба безумный,  отчаянный стон.  Ему показалось, что издали он услышал ее ответ,  но то было слишком далеко,  и он не мог установить направление. Потом наступила тишина.

Белощек остался один.

Для  тысяч канадских гусей,  захваченных в  ту  ночь  полосой тумана, протянувшейся через все  Северное Онтарио,  это был всего лишь краткий и довольно безобидный эпизод.  Попавшие в  зону  самого  густого тумана  и оттого  распавшиеся стаи,  достигнув областей ясной  погоды,  образовали новые стаи.  У разрозненных пар были все шансы воссоединиться на пути на юг или же на зимовьях; в худшем случае они наверняка могли отыскать друг друга весной по возвращении к местам гнездовий.

Для Белощека это была катастрофа.  Он  не  знал,  где лежат те  места зимовий.  Полет над  сушей вдали от  моря внушал ему  страх,  даже когда рядом,  вселяя уверенность,  летела его подруга и другие гуси. Теперь, в одиночку, полет обратился в ужас.

С час бесцельно летел он вперед, потом фронт непогоды отошел, и туман рассеялся. Сквозь мглу проступили неясные очертания местности. Он увидел озеро и  опустился на него,  в  страхе держась посреди озера,  как можно дальше от черных, грозно подступавших со всех сторон берегов.

Он должен лететь на поиски подруги.  Должен лететь быстро, потому что она улетает все дальше и дальше. Но его сковал страх.

Его  терзали два противоположных чувства -  тоска по  морю и  Барре и влечение  к  подруге.   Когда  она  была  рядом,  выбор  давался  легко, автоматически,  сам факт ее  физического присутствия создавал между ними такую связь,  которой он  не  мог  разорвать.  Но  теперь-то  связь была порвана.  Подруга улетела.  И страстное желание увидеть море и скалистые берега Барры стало неотвязной, мучительной потребностью.

Несколько часов  боролся  он  с  искушением,  потом  повернул  против северного ветра и полетел.  Он взмыл высоко над горбатыми берегами озера и двинулся навстречу сверкающему сиянию северных небес.

На  рассвете,   подобно  туго  натянутой,   зеленой  ткани,  под  ним раскинулись воды залива Джемса,  но он без передышки продолжал лететь на север.  Где-то  там,  за  этим  бесконечным,  извилистым берегом,  лежит громадное море.  А где-то там,  еще дальше,  за морем,  — он лишь крайне смутно представлял себе где — лежит остров Барра.

Буря прошла,  и  небо прояснилось.  Развевавшаяся него на  шее желтая лента ослепительно сверкала в лучах восходящего солнца.

ГЛАВА СОРОКОВАЯ

Сквозь  стук  ткацкого станка Мэри  Макдональд услышала,  как  машина почтальона, кряхтя, въезжает в гору по песчаному проселку. Она перестала нажимать на педаль и устало склонилась над полотнищем твида, выглянув из оконца лачуги.  Был сентябрь,  но  махэйр Барры все еще заливала блеклая желтизна поздних примул.  Почтовый фургон,  объезжавший лачугу с фасада, скрылся из виду,  Мэри прислушалась, не остановится ли он у их почтового ящика.

Теперь,  когда ткацкий станок замолк, она услышала вокруг иные звуки. Глухо  шумело  море,   в  соседней  комнате  храпел  Большой  Сэмми,  за перегородкой громко возились крысы,  вечно выгрызавшие мучной клей с той стороны обоев.

Волосы Мэри  совсем поседели,  лицо  побледнело от  долгого сидения в помещении  за   ткацким  станком.   Ее   фигура,   смолоду  неуклюжая  и бесформенная,  почти не изменилась с  годами.  В дни юности она казалась приземистой и  некрасивой,  но  теперь,  что ни говори,  Мэри Макдональд выглядела  более  привлекательной,   менее  неказистой,  чем  когда-либо прежде.  Уже в тридцать она казалась пожилой,  теперь,  когда ей было за пятьдесят, ее внешность и возраст снова пришли в равновесие.

Почтовый фургон остановился.  Сегодня она не  ожидала письма,  что бы это могло быть?  Не от Рори,  от него пришло письмо всего два дня назад. Вот уже месяц,  как она написала одной учительнице в  Глазго,  с которой когда-то дружила,  насчет возможности вернуться к преподаванию,  но и на это ответ был получен, и больше она не ждала никаких сообщений.

Письмо, которое она написала своей приятельнице в Глазго, было просто просьбой узнать о возможности устроиться на преподавательскую работу,  а не заявлением с  просьбой предоставить ей место учительницы.  Она писала вполне  откровенно  и   сообщила  подруге,   что  несчастлива  и  думает расстаться с  мужем,  но  не  сейчас,  а  ближе к  весне.  Она ничего не написала о том, что дело откладывается ради наблюдений за гусями. Ответ, который она  получила недели две  назад,  звучал обнадеживающе:  подруга писала, что Мэри без особого труда найдет место преподавателя.

Почтовый  фургон,  пыхтя,  удалился.  Мэри  поднялась из-за  ткацкого станка и через среднюю комнату, где на кровати спал муж, вышла на улицу. В последние месяцы Сэмми,  громко храпя,  спал так по нескольку часов на дню;  ему почти нечего было делать.  Единственным его занятием на  ферме остался  теперь  уход  за  небольшим стадом  овец,  дававших шерсть  для ткацкого станка Мэри.

Она прошла к ящику для писем.  А вдруг это все же от Рори?  После его возвращения с залива Джемса в Торонто она получила два письма,  но в них появилась какая-то странная грусть и  смутные намеки на то,  что в одном из писем он назвал "глупой несправедливостью в отношениях между людьми". Мэри слишком давно переписывалась с  ним,  чтобы не заметить,  что в нем происходит какая-то духовная ломка,  что какие-то тяготы вторглись в его жизнь. Может, теперь он написал поподробнее?

Но,  вынув письмо из ящика, Мэри сразу же увидела, что оно не от Рори — на конверте стоял штемпель Глазго.  Она пристально смотрела на письмо, и  у нее дрожали пальцы.  Прошла четверть века,  но она мгновенно узнала аккуратный, четкий почерк Джона Уатта.

Возвращаясь к дому,  Мэри разорвала конверт,  пальцы не слушались ее. Подойдя к  дверям и услышав храп Сэмми,  она внезапно передумала и пошла вниз, к морю. Она понятия не имела, что могло быть в письме, но оно само уже наполняло ее  сладостной тоской,  и  она вдруг решила,  что не может читать его там.

За  все время Мэри ни разу не приезжала в  Глазго и  с  тех пор,  как поселилась  на  Барре,   ничего  не  слыхала  о  Джоне  Уатте.  Ей  живо вспомнилось то письмо, в котором он расторг их помолвку, и его внезапная женитьба на стенографистке из университетской канцелярии. Это и вынудило ее тогда выйти за Большого Сэмми, но вина тут ее, а не Джона Уатта, и те горькие чувства,  которые она питала к нему,  вскоре рассеялись. Теперь, спустя столько лет,  снова держа в руках письмо от него, Мэри Макдональд испытывала лишь радостное, горячее волнение.

Она быстро шла вперед, пока не спустилась футов на сто ниже лачуги. И тут не утерпела, села на камень, торопливо вытащила письмо из конверта.

Джон  Уатт услышал,  что  она  подумывает о  возвращении в  Глазго на преподавательскую работу, и писал, что с нетерпением ждет встречи с ней. Он хочет помочь.  Он по-прежнему работает в университете,  профессор,  и охотно  использует все  свое  влияние,  чтобы  добиться  для  нее  места преподавателя.

"Не знаю, какие вести обо мне дошли до тебя, — писал он дальше. — Ты, наверное,  знаешь,  что моя женитьба тоже оказалась роковой ошибкой. Вот уже двадцать лет, как я развелся и живу один".

Мэри  глядела на  эти  слова,  пока они  не  расплылись у  нее  перед глазами.  Вновь перечитала она  это  место:  "...тоже  оказалась роковой ошибкой..." Почему он пишет — "тоже"?  Должно быть,  узнал в Глазго, что она собирается оставить мужа.  И  теперь радость,  которую вызвало в ней письмо Джона Уатта, сменилась огорчением и ужасом. Действительно ли, как он утверждает, в том вся причина, заставившая Джона написать ей?

И  все-таки Мэри жадно читала дальше.  Он  писал,  что по вечерам ему случается проходить мимо того серого каменного дома,  где  она  когда-то жила.  Дом нисколько не изменился.  И в парке у Клайда скамейки стоят на том  же  самом месте,  где  четверть века  тому назад они  читали стихи. Воспоминания о  прошлом,  исполненные тоски и  радости,  захлестнули ее, когда  она  читала эти  строки.  Ее  жизнь могла сложиться совсем иначе! Теперь  ее  пугали  незваные и  неподвластные ей  мысли,  которые  вдруг закружились у нее в голове. Нет, она не должна предаваться таким мыслям! Она  собирается уехать от  мужа -  по  крайней мере,  это она признавала оправданным,  — но и только, не больше. Она останется замужней женщиной, ее жизнь определил навсегда данный ею брачный обет.

Несколько раз  перечитала она  письмо,  раздумывая,  что  ответить  и следует ли вообще отвечать.  Весь день она проносила письмо за корсажем, чтобы Сэмми не  нашел его.  По  опрятному,  четкому почерку он наверняка догадается, что письмо не от Рори.

На  следующий день,  когда Сэмми не  было дома,  она  написала ответ. Писала  медленно,   тщательно,   обдуманно,  стараясь  выдержать  сухой, официальный тон.  Поблагодарила Джона Уатта за  предложенную ей помощь и сообщила,  что  пока  не  приняла  окончательного  решения  относительно возвращения в  Глазго.  Она  стыдилась писать Джону о  Сэмми и  домашних делах,  зато с гордостью написала о Рори и о том,  как им обоим нравятся белощекие казарки,  в особенности один гусь этой породы,  за которым она будет наблюдать нынешней зимой.  Она  долго не  могла придумать,  как бы закончить письмо,  потом не  без  колебаний написала:  "Буду рада  вновь повидаться с тобой".

Вчера она пришла было в  ужас от  своих мыслей и  попыталась подавить их, но теперь пустила все на самотек. Какая-то часть ее, которую она вот уже четверть века считала умершей,  оказывается, вовсе не умерла, только вся  сжалась и  дремала в  глубине души,  внезапно вспыхнув теперь ярким пламенем. Та самая часть, что однажды, всего лишь один-единственный раз, познала боль и блаженство любви.

Много месяцев не прикасалась Мэри Макдональд к скрипке,  но теперь ей вдруг  вновь захотелось играть.  Она  настроила инструмент и  провела по струнам  смычком.  Она  давно  не  упражнялась,  пальцы  не  гнулись,  и несколько минут она играла беспомощно. Но постепенно уменье былых времен вновь возвращалось к ней,  и вскоре она решила, что может взяться за тот трудный концерт Мендельсона,  который всегда  так  любила.  Обычно  Мэри играла,  пребывая в дурном расположении духа,  когда ей хотелось чуточку взбодриться,  теперь же  она  играла потому,  что радостная,  окрыленная мелодия концерта казалась глубоко созвучной ее изменившемуся настроению.

Осеннее солнце с каждым днем все дальше отступало на юг, разливая над Атлантикой ярко-розовые закаты. Дул порывистый ветер, приносивший туман, и дожди,  и высокий прилив, загоняя прибой высоко по дюнам Барры. Увяли, пожелтели и засохли примулы, лютики и тростник.

Непогожей октябрьской ночью,  когда  крыша  лачуги ходуном ходила под напором ветра  и  из  трубы сыпались на  земляной пол  искры,  вернулись белощекие казарки.  Мэри  услышала гогот первых вернувшихся птиц,  когда сидела на  кухне,  читая при  желтоватом свете стоявшей на  столе лампы. Крики гусей звучали слабо и  отдаленно,  лишь  временами заглушая грохот прибоя и вой ветра.  Мэри надела пальто и вышла на улицу.  Обошла вокруг лачуги и  повернулась к  морю -  ветер набросился на нее,  хлеща по лицу солеными клочьями пены.  Некоторое время  ничего нельзя было  расслышать сквозь завывание бури,  но, когда слух привык, Мэри, отключившись от тех звуков,  которых не хотела слышать, уловила доносившееся со стороны моря мелодичное, чуть напоминавшее тявканье гоготание казарок.

Двадцать пять раз приходила осень,  и  двадцать пять раз слышала Мэри этот гогот,  и  все же старое волнение всколыхнулось в  ней.  На сей раз возвращение казарок значило для нее много больше, чем когда-либо прежде. Быть может,  среди них и тот, о котором писал Рори, хотя Рори и говорил, что едва ли он вернется на Барру,  К  тому же она видит прилет казарок в последний раз.  Когда  будущей осенью  эти  большие птицы  вернутся сюда опять,  Мэри на Барре не будет,  и она не задрожит,  заслышав их дикие и вольные ночные крики.  Но  где бы  ни  привелось ей  быть,  каждый год с наступлением первых морозных октябрьских ночей они  всегда будут звучать в ее памяти. Все прочие подробности жизни на Барре она надеялась забыть, но  никогда не забудет звонких криков белощеких казарок,  потому что они составляли  не  только  часть  ее  воспоминаний,   они  были  частью  ее собственного сердца!

Целый час простояла она,  прижимаясь к стене дома,  лицом к морю.  По большей  части  крики  гусей,  долетавшие издалека,  звучали  глухо,  но несколько стай пролетели совсем близко,  и  ветер ясно и внятно донес их гогот,  хотя самих птиц и  нельзя было различить в черной пропасти неба. Наконец Мэри вновь вошла в  дом и перечитала написанное еще летом письмо от Рори,  чтобы освежить в  памяти описание желтых лент на шее у  птиц и того, как они выглядят издали на летящей или плывущей птице. Потом пошла спать.  Завтра вечером, в сумерки, она пойдет к проливу Гусиного острова и начнет наблюдения.

К  концу дня ветер утих,  но  на берег все еще накатывались громадные зеленые волны.  Взобравшись на  последний утес,  за которым лежал пролив Гусиного  острова,  она  услышала  с  моря  негромкие  окрики  белощеких казарок. Она осторожно выглянула из-за гребня утеса, но было еще рано, и гуси  не  вернулись кормиться на  поросшие морской  травой  отмели.  Она опустилась в густую вику и клевер,  наполовину скрывшие ее,  и принялась ждать.

Через несколько минут показались стаи казарок.  Первые птицы вылетали из-за  Гусиного острова и  шумно опускались на воды пролива в  тот самый миг,  когда солнце огромным,  расплавленным диском, пылая, погружалось в море.  За ними быстрой чередой подоспели другие стаи и  тут же принялись кормиться, целиком погружая в воду голову и шею и нацелив хвосты прямо в алеющее небо. Пока слетелось всего несколько сотен — авангард тех многих тысяч, которые потом будут кормиться тут каждую ночь.

Мэри продолжала наблюдения в  сгущающихся сумерках.  Она находилась в полумиле от  стай,  а  чтобы обследовать их  получше,  нужно подобраться поближе.  Например, как когда-то Рори, спрятаться на берегу под одеялом, или же можно купить бинокль.  В  Каслбэе бинокли найдутся,  но стоят они дорого, и она тотчас отказалась от этой идеи.

Она уползла прочь и  в  сумерках отправилась домой.  Через неделю она вернется сюда опять,  чтобы проверить гусиные стаи,  и  тогда захватит с собой одеяло и постарается подобраться поближе.

Неделю спустя она  вновь была у  залива.  Она пришла заблаговременно, положила на  края одеяла камни,  чтобы его не  сдул ветер,  и  забросала сверху травой и  клевером.  Теперь она лежала под одеялом,  выглядывая в щелку, которую оставила перед собой, подперев палочкой край одеяла.

Гуси появились, когда солнце начало опускаться в море.

На  воду снижалась стая за  стаей,  и  на  этот раз  их  было гораздо больше,  чем неделю назад. Теперь собралось все зимнее гусиное население острова,  и  Мэри могла приступать к поискам того гуся,  о котором писал Рори.

Она внимательно осматривала одну птицу за  другой,  стараясь отыскать желтую ленту на шее,  о которой говорил Рори,  но вскоре поняла,  что ее укрытие почти над самой водой никак не сможет обеспечить ей достаточного обзора.  Одеяло заслоняло ей вид с боков,  и она могла разглядеть только небольшое число гусей, в основном тех, которые сновали у нее прямо перед глазами.  В следующий раз придется расположиться для наблюдений на утесе повыше,  откуда можно охватить глазом всю  бухту.  Стало ясно,  что  без бинокля не обойтись. Невооруженным глазом она ни в коем случае не сможет с  уверенностью установить,  нет  ли  гуся  Рори  где-нибудь на  дальних флангах стаи.

Несколько месяцев подряд Мэри  откладывала часть выручки от  твида на возвращение в Глазго; она спрятала их в горшке, а горшок заткнула в одну из  крысиных нор  в  стене  своей  комнаты.  Сэмми суеверно боялся крыс, уверенный,  что,  если будет докучать им,  они нападут на него во сне, и Мэри знала, что деньги там в безопасности.

На следующее утро Большой Сэмми ушел из дому сразу же после завтрака, и, как только он удалился, Мэри извлекла свои сбережения и отправилась в Каслбэй.  Бинокль,  который она купила,  стоил двадцать фунтов, поглотив больше  половины  ее  сбережений.  Она  неохотно рассталась с  деньгами, утешившись мыслью, что, если возникнет необходимость, она сможет продать бинокль в  комиссионный магазин в  Глазго  и  вернуть часть  истраченных денег.

Она  возвратилась домой  лишь  под  вечер;  Большой  Сэмми  лежал  на постели,  дожидаясь ее. Когда она вошла, он поднялся. Он был по-прежнему красив и  статен,  и  в его белокурых волосах еще не пробивалась седина. Сэмми тотчас углядел бинокль.

— Чего это ты там тащишь?

— Бинокль, — ответила Мэри.

— Ничего такого не знаю, — сказал он. — Шпионские стекла — вона что.

— Вот именно, — сказала Мэри. — Шпионские стекла.

— Зачем купила? За соседями подглядывать,что ли?

Мэри прошла мимо него к себе, он двинулся за ней и стал в дверях.

— Я купила его,  чтоб наблюдать за гусями,  -сказала Мэри,  присев на край топчана.  Она долго шла и очень устала. Она тихонько вздохнула. — Я еще никогда не рассказывала тебе,  Сэмми,  про Рориного гуся,  -  начала она, — но теперь хочу рассказать.

И  Мэри рассказала мужу о  гусе с  залива Джемса и о тех наблюдениях, которые собиралась проводить зимой.

-  Говорил я  тебе тогда!  -  воскликнул Сэмми.  -  В  ту  ночь,  как народился Рори,  я так тебе и сказал.  Говорил,  что гуси завсегда будут охранять парнишку,  раз уж он народился в ту ночь,  как они возвернулись на  Барру.  И  гляди-ка,  один аж в  Канаду полетел,  чтоб беречь нашего парня. Говорил я тебе, говорил.

И  хотя все это происходило двадцать пять лет назад,  Мэри Макдональд живо вспомнила странное пророчество своего суеверного мужа.

— Да, отлично помню, — сказала она.

— Только ты не смей за ими шпионить,  — торопливо продолжал Сэмми.  — Хужей ничего не  бывает.  Не  то  как  пить дать возненавидят мальчишку. Несчастье ему  принесут,  беду,  друзей обернут во  врагов.  Эх,  да  ты спятила.  Такие деньги ухлопать.  Завтра ж  схожу в  Каслбэй и  возверну шпионские стекла в лавку.

— Никуда ты не пойдешь,  — спокойно сказала Мэри.  — Шпионские стекла мои, мне и решать, что с ними делать.

Сэмми отошел от двери.

-  Только я  не  дам тебе за  ими шпионить,  -  сказал он,  -  не  то накличешь беду на всех нас.

Дощатая дверь  с  треском захлопнулась,  и  Большой Сэмми удалился из дому.

Шел ноябрь.  Спозаранку махэйр нередко покрывался инеем,  порой падал мокрый снег,  тонким слоем покрывавший землю,  и,  простояв день,  таял. Два-три  раза  в  неделю Мэри спускалась вечером к  проливу,  забиралась перед  прилетом гусей  под  одеяло и  около  часа  наблюдала за  стаями. Бинокль очень облегчал дело,  но гуси держались осторожно,  не позволяли подобраться  ближе  чем  на  полмили,  так  что  приходилось по-прежнему пользоваться одеялом.

Сэмми часто ворчал,  но  больше не предпринимал попыток отнять у  нее бинокль.  Мэри знала,  что может легко управиться с  Сэмми,  хотя в день покупки он  так  рассердился.  Легкое и  беззаботное существование Сэмми зависело от выручки Мэри,  и он был достаточно сообразителен,  чтобы, по крайней мере, не делать ничего такого, что могло бы пошатнуть эту жизнь.

Ноябрь был почти на исходе, а она все еще не обнаружила гуся с желтой лентой на  шее.  Мэри старалась выбирать для наблюдений вечера потеплее, но  все  равно это  была для  нее мучительная пытка -  она промерзала до самых  костей.  Чтобы  ускользнуть незаметно,  приходилось прятаться под одеялом до  наступления полной  темноты.  Однако  ж  она  не  прекращала поисков;  Рори  подчеркивал,  что  стаи  зимующих птиц  будут  постоянно перемещаться по берегу,  смешиваясь между собой и  изменяясь по составу. Может,  и стая с Гусиного острова каждый вечер только кажется однаковой, а на самом деле все время меняется — поиск оставлять нельзя.

И  все  это  время она получала письма от  Джона Уатта,  обычно раз в неделю.  День или два она носила письмо с собой,  спрятав на груди, пока не напишет ответа,  затем против воли сжигала в печке. Она заметила, что каждую  неделю  с  нетерпением и  стыдом одновременно ждет  этих  писем. Пятидесятилетняя женщина,  размышляла она,  не  должна  испытывать таких чувств.

Но Мэри Макдональд давно уже видела в предстоящем переезде не столько возвращение в Глазго, сколько возвращение к Джону Уатту.

ГЛАВА СОРОК ПЕРВАЯ

Зима рано наступает в растянувшихся на многие мили охотничьих угодьях мускек-оваков близ залива Джемса,  и пропитанная влагой земля, замерзая, превращается в  сталь.  Обычно  глубокий снег  покрывает землю  высокими сугробами,  но  случается,  снегопад припозднится,  и,  как ни  странно, именно малоснежные зимы  приносят самые  страшные страдания,  потому что снег  -  защитный покров,  спасающий этот северный край и  все  живое от тягчайших испытаний зимы.

А в этом году ледостав на реках и озерах наступил раньше обычного.  В охотничьих  угодьях  Биверскинов  в  верховьях  реки  Киставани,  в  ста пятидесяти милях от побережья и поселка Кэйп-Кри,  ручьи и реки накрепко замерзли в первые дни ноября. Однако снега не было.

Примерно  половину пути  от  Кэйп-Кри  до  зимних  угодий  Биверскины проделали в большом каноэ,  снабженном подвесным мотором.  Потом,  когда пошли мелководные речки в  верховьях Киставани,  они перебрались в каноэ поменьше,   которое  родители  Кэнайны  оставили  там   прошлой  весной, возвращаясь домой.  Теперь приходилось грести, а нередко и перетаскивать каноэ по суше,  но ноша была не так уж тяжела,  потому что большую часть припасов они припрятали вместе с большим каноэ, чтобы вернуться за ними, как только станут реки и его можно будет перевезти на санях.

В  каноэ было  тесно,  и  Джо  Биверскин спустил двух  своих собак на землю,  те,  как могли, бежали по топкому берегу, добывая себе по дороге пищу.  Частенько  собаки  пропадали на  целый  день.  Каноэ  пробиралось запутанной сетью  речушек  и  мелких  озер,  не  оставляя следа,  однако собаки, к великому удивлению Кэнайны, ни разу не сбились с пути. Нередко Биверскины останавливались на ночлег, разбивали вигвам и укладывались, а собаки так  и  не  появлялись,  но  на  рассвете обе они,  потрепанные и облепленные грязью, свернувшись калачиком, крепко спали у входа.

Это были типичные северные лайки с  широкой челюстью и  толстой шеей, сука и  ее годовалый щенок,  дикие и угрюмые,  за исключением тех редких периодов,  когда их кормили досыта и  они становились добродушны и  даже игривы.  Суку  звали  Моква,  что  на  языке  кри  означает гагара.  Джо Биверскин назвал ее  так  потому,  что  она выла высоким,  подрагивающим звуком,  похожим на весенний клич гагары.  Шерсть у нее была длинная,  и жесткая,   и   совершенно  белая,   черным  был  только  нос,   глаза  и зарубцевавшаяся мертвая кожа на  кончиках ушей -  она вечно отмораживала уши.  Щенок,  поменьше ростом и довольно проказливый,  тоже был белый, с черной мордой,  и покамест ничего еще не отморозил. По причинам, которых Кэнайна понять не могла, отец назвал щенка на английский лад — Джимом.

Все лето Кэнайна не обращала внимания на собак, но сейчас привязалась к ним,  особенно к Джиму.  К хорошему обращению собаки не были приучены, так же как и  к  хорошей пище.  Когда они бывали сыты и  подпускали ее к себе,  Кэнайна болтала и играла с ними.  Даже в самые голодные и мрачные дни собаки, завидев приближение Кэнайны, игриво виляли хвостом.

Шла третья неделя после выезда из  Кэйп-Кри.  По  извилистому притоку Киставани Биверскины поднимались в  те края,  где не было такой низины и почвы были посуше, — там попадались небольшие еловые и осиновые леса.

Они  добрались до  крошечной,  покрытой рытвинами поляны,  на  берегу речушки торчал остов вигвама из жердей, и Кэнайна поняла, что это и есть их  зимний лагерь.  Они натянули брезент на остов конической формы и  до половины завалили с  внешней стороны стены землей и мхом.  Из-под ели на краю поляны Джо Биверскин вытащил ржавую печурку из листового железа,  а заодно несколько трехдюймовых железных труб;  прошлой весной Джо спрятал все это здесь.  Он  поставил печурку в  палатке на подставку из камней и вывел печную трубу сквозь отверстие в куске асбеста,  который специально для этой надобности был вделан в полотнище крыши.  Сооружение это больше напоминало земляной курган, чем человеческое жилье, и представляло собой зрелище,  не  внушавшее особого доверия и  восторга.  Это был аскеекан — зимняя землянка,  единственный кров,  который будет защищать их в долгие холодные месяцы, когда температура держится ниже нуля.

Родители Кэнайны принялись рубить  дрова  и  срезать ветки  пихт  для постели,  но у  Кэнайны были свои дела,  и  она в одиночку отправилась в ельник  позади  лагеря.  Вновь  настала пора  собирать мягкие  подушечки сфагнума, потому что вопреки своим надеждам она так и не забеременела. В последний  месяц,  проведенный с  Рори  в  Кэйп-Кри,  она  боялась,  что влипнет.  Но  как только они расстались,  ей  захотелось,  чтобы на  том месте,  где  оборвалась их  общая  жизнь,  возникла новая  жизнь,  чтобы частица его продолжала здесь жить вместе с ней, навсегда соединив их. По мере того как они все дальше уходили от побережья в глубь суши,  желание это  превратилось  в  пламенную  надежду.  Сейчас,  в  первый  же  день, проведенный ими  на  зимовке,  надежда  эта  рухнула.  Рори  ушел.  Весь целиком,  до последней частицы.  Ничего не оставив ей, кроме мучительных воспоминаний.

Когда она вернулась к  землянке,  на  полу из  лапника были сооружены постели и  в печурке играло пламя.  Несмотря на темноту внутри,  Кэнайна смутно  различила на  постелях одеяла  и  накидки  из  кроличьих шкурок, черный чугунок на печи,  мешок с мукой,  ведро со смальцем, два фанерных ящика с  продуктами и собственный полотняный чемодан с платьями.  Больше там ничего не было.

Отец  куда-то  ушел,  но  мать  лежала  на  одной  из  постелей.  Она повернулась на  бок  и  улыбнулась Кэнайне  слабой,  мимолетной улыбкой, которая едва обнажила ее  щербатые коричневые зубы.  Лицо Дэзи Биверскин исхудало,  и  его  избороздили  старческие  морщины,  хотя  волосы  были по-прежнему черны как смоль:  ее измучил долгий путь от Кэйп-Кри,  былая выдержка и выносливость, как видно, покидали ее.

Два  дня  спустя  Джо  Биверскин  отправился  вверх  по  реке,  чтобы проверить бобровые хатки и  дичь на  своем участке.  Он отсутствовал три дня и три ночи,  а когда возвратился,  его круглое плосконосое лицо было мрачно, он даже не улыбнулся в знак привета.

-  Дичи мало,  — сказал он жене и дочери.  — Наверное,  будет тяжелая зима.

Кэнайна знала,  что основной пищей зимой служит дичь, они называли ее "пищей земли",  потому что ее давала земля.  Они захватили с собой муку, сахар,  лярд,  чай,  овсянку и  сгущенное молоко,  но все эти магазинные продукты  могли  быть  только  дополнением.  Без  постоянного пополнения черного котла "пищей земли" на магазинных долго не протянешь.

Кэнайна  с  матерью ставили сети  на  речке  и  силки  на  кроликов в соседнем лесу, так как по принятому у мускек-оваков разделению труда это считалось женским делом.  Но  уже  при  малейших усилиях Дэзи  Биверскин начинала задыхаться и слабеть. И через несколько дней Кэнайна стала одна присматривать за  сетями и  силками.  Щуки и  гольцы попадались довольно часто,  но  кроликов почти не  было.  Дэзи все  чаще оставалась сидеть у печурки в  вигваме и,  сгорбившись,  молча посасывала сморщенными губами вечную свою трубку.

В  середине октября речонка поутру покрылась у берега тонкой иглистой коркой льда.  Потом пришла ночь похолоднее,  и на следующее утро Кэнайна проснулась с ощущением,  что ей не хватает чего-то привычного. Некоторое время она размышляла,  что бы  это могло быть,  пока не догадалась,  что речка перестала журчать.  Выглянув из  вигвама,  она увидела,  что речка скована синевато сверкающим льдом.

В  этот первый день ледостава они кольями разбили лед и вытащили сети на берег,  чтобы спустить их в  прорубь потом,  когда лед окрепнет и  на него можно будет стать.

Через несколько дней резко похолодало, лед на реке окреп и, замерзая, трещал, отдаваясь гулом громких ружейных выстрелов.

— Лед стынет,  — сказала дочери Дэзи Биверскин.--Просит снега — чтобы сюда пришел снег и  укрыл его,  ему под снегом теплее.  Еще до  рассвета пойдет снег.

И в самом деле в ту ночь выпал первый снег,  но лег он тонким слоем в два-три дюйма,  а  на  рассвете снегопад прекратился.  Кэнайну разбудили шаги матери,  которая прошлепала мимо нее к  двери,  а  выглянув наружу, только пожала плечами.

-  Почти ничего-то и нет,  — пробормотала Дэзи.  — Нам нужен глубокий снег. На таком, как нынче, распознаешь разве что мышиный след.

Но снега оказалось вполне достаточно, чтобы проехать по нему в санях, запряженных собаками.  И  Джо Биверскин отправился в  путь за  семьдесят пять  миль,  чтобы доставить в  лагерь продукты,  оставленные на  берегу Киставани.  Он отсутствовал целую неделю, и, пока он был в отлучке, Дэзи показала дочери,  как забрасывать сети в прорубь. Нелегкий это был труд, да к тому же и холодно — на морозе приходилось пробивать топором во льду множество прорубей и  потом подо  льдом тянуть каждую сеть от  проруби к проруби с помощью жерди. Вернулся Джо Биверскин, он сам впрягся вместе с собаками,  помогая им тащить сани,  груженные остатками припасов. Хорошо ли, плохо ли, Биверскины приготовились к началу предстоящей зимы.

В  середине  ноября  Джо  Биверскин  расставил ловушки  по  круговому маршруту,  растянувшемуся миль  на  сорок.  Земля по-прежнему была  лишь слегка припорошена снегом,  и  это  подкрепляло его давние опасения.  На снегу оставалось мало следов.  Казалось, будто все зверье исчезло с лица земли.  Сохранились только бобры,  да  и  то  их  число  по  сравнению с прежними временами заметно  сократилось.  И  для  того  чтобы  поставить капкан на бобра, Джо Биверскину приходилось немало потрудиться, прорубая непрестанно утолщавшийся лед,  так  как  бобры  зимуют в  своих хатках и поймать их удавалось только во время недолгих прогулок подо льдом, когда они отправлялись на поиски пищи. Обычно Джо проводил в дороге четыре дня и  три  ночи,  осматривая капканы.  Потом  он  проводил  два-три  дня  в аскеекане с женой и дочерью,  затем вновь отправлялся по прежнему кругу. Ездил он  в  санях,  которые тянули собаки,  и  брал  с  собой печурку и крохотную палатку, которую разбивал каждую ночь.

Кэнайна ежедневно выходила на реку осматривать сети,  Дэзи стряпала и хлопотала по хозяйству.  Они убрали большую часть кроличьих силков,  так как Кэнайна не обнаружила следов, у которых их можно было бы поставить.

Несколько недель кряду Джо Биверскин привозил с  каждого объезда,  по крайней мере,  одного бобра.  Дэзи снимала и  растягивала шкуру и варила мясо в чугунке, который постоянно стоял на печи.

Дни  и  ночи  становились  холоднее.  Кэнайна  могла  только  строить предположения,  сколько градусов было;  но  даже в  те  дни,  когда тучи расходились  и   сквозь  них  пробивалось  солнце,   ей  казалось,   что температура ниже или  около нуля,  а  в  самые студеные ночи она падала, вероятно, до сорока или сорока пяти градусов. Из-за отсутствия глубокого снежного покрова брезент гремел и трещал на беспрерывном ветру,  и,  как только  огонь  в  печурке замирал,  помещение быстро  выстужалось.  Дэзи Биверскин крепко спала, не чувствуя холода, укладываясь на ночь в том, в чем  ходила  весь  день.  Кэнайна,  спавшая в  длинном шерстяном белье с длинными рукавами, просыпалась три-четыре раза за ночь, дрожа от холода, и  разжигала огонь,  чтобы  прогреть помещение,  -  иначе она  не  могла заснуть.

Когда  она  поутру  выходила осматривать сети,  то  при  каждом вдохе чувствовала покалывание в  носу  -  это  мгновенно  смерзались  пары  ее дыхания, тотчас оттаивавшие при выдохе. Дыхание густым облаком окутывало лицо, белым инеем оседая на ресницах и краях капюшона парки.

Холода держались,  снег так и  не выпал,  и однажды утром две сети из тех,  что забросила Кэнайна,  примерзли так крепко, что она не смогла их вытащить.  А  другие оказались пусты.  Когда  она  вернулась в  вигвам и рассказала об  этом  матери,  Дэзи  Биверскин только  печально  покачала головой, как будто знала заранее.

-  Лед перестал звать снег,  -  сказала она.  -  Он  замерз и  теперь промерзнет до самого дна.  Сети вмерзают в лед, рыба уходит в озера, там есть омуты, и лед там их не достанет.

Только  теперь  поняла  Кэнайна,  почему  с  такой  тревогой  ожидали родители снега. Она не знала, что без снежного покрова реки и озера, где обитают бобры, могут промерзнуть до дна.

Когда на следующее утро Кэнайна отправлялась в обход, мать сказала:

-  Принеси сети,  какие еще не примерзли,  — больше они не поймают ни одной рыбы.

Вернувшийся в тот же день из очередного объезда Джо Биверскин впервые прибыл с пустыми руками — ни одного бобра.

-  Сидят в  хатках,  -  сказал он.  -  Подо льдом они  уже  не  могут проплыть.

Три  дня  питались  они  вяленой  гусятиной,  заготовленной во  время осенней охоты.  А  потом мясные запасы пришли к концу,  и у них остались только магазинные продукты: мука, овсяные хлопья, лярд, сахар и чай.

Лед снова громко затрещал.

— Все зовет снег, — сказала Дэзи Биверскин.

И снег наконец пошел. Он шел всю ночь, и весь день, и потом почти еще целую ночь, и сугробы, похожие на горбатые застывшие волны, поднялись по пояс.  Ветви елей  сгибались под  снежной ношей.  Лед  на  реке перестал трещать. Но снег выпал слишком поздно.

ГЛАВА СОРОК ВТОРАЯ

Прошла неделя,  было холодно и  туманно,  и  Мэри Макдональд отложила покамест свои наблюдения.  Наконец она решилась возобновить их, несмотря на  непогоду,  и  отправилась на  берег  в  сумрачный  декабрьский день; резкий,  пронизывающий ветер с моря гнал низкие тучи. Залегла под одеяло и  стала ждать.  Был час заката,  но небо сплошь затянули черные и серые тучи. В положенное время появились белощекие казарки.

Сперва стаи прибывали с большими промежутками,  и она могла проверить каждую группу. Но потом они стали прилетать быстрее, чем она успевала их рассмотреть,  так что она оставила это занятие и  принялась разглядывать сидевших на  воде птиц.  Она  рассматривала их  в  бинокль,  ведя его по широкому  кругу,  проверяя  сначала  гусей,  находившихся  ближе,  затем поворачивала бинокль обратно,  разглядывая дальних птиц.  После  каждого такого  захода она  ненадолго опускала бинокль,  протирала глаза,  чтобы дать им отдохнуть, потом начинала все сначала.

Когда Мэри  вела  бинокль обратно во  время второго захода,  обследуя дальних птиц  у  Гусиного острова,  более  чем  в  полумиле от  нее  ,ей почудилось,  что  там  мелькнуло что-то  желтое.  Пятно  это  было  чуть заметно,  и,  прежде чем  мозг  успел  зафиксировать его,  она  сдвинула бинокль. Но тотчас же стремительно перевела его назад. Однако теперь там вообще ничего не  было  видно.  Все  гуси  походили друг  на  друга,  и, подвигав несколько минут бинокль взад и  вперед,  она не  могли сказать, где увидела желтое пятно. Должно быть, обман зрения, решила она.

Теперь она прекратила методические обзоры от  одного до другого края, сконцентрировав внимание на том участке, где ей почудилось желтое пятно. В  каждый данный момент трое из  четырех гусей доставали под водой корм, так что,  если желтая лента действительно была там,  Мэри знала, что она по  большей части  находится под  водой.  Проходили минуты.  Серый  свет угасал.  Мучительные сомнения держали ее  в  напряжении,  на Мэри напала дрожь.  Желтое  пятно,  которое  она  видела  или  думала,  что  видела, мелькнуло слишком неясным,  мимолетным видением,  однако  воспоминание о нем было достаточно отчетливым, чтобы она не захотела расстаться с верой в то, что гусь Рори вправду оказался здесь.

Над Атлантикой, становясь все темней, сгущались тучи. Она видела, что с моря надвигается серая стена дождя, и знала, что нужно искать укрытия. Но  пока оставался хоть один шанс увидеть это желтое пятнышко,  она была словно прикована к месту.  Если то  в  самом деле был гусь Рори,  он мог не вернуться сюда завтра ночью. А если и вернется, она может не заметить его среди тысяч гусей,  головы которых почти все время погружены в воду. А сегодня она хотя бы в общих чертах представляла, в какой части пролива сосредоточить поиски.

Дождь все приближался.  Не обращая на него внимания,  Мэри не сводила глаз с гусей. Когда она снова взглянула на море, дождь хлестал почти над самой ее головой.  Сначала обрушились крупные капли,  тяжело забарабанив по одеялу,  словно камни,, а через несколько секунд полило как из ведра. Еще минута — и одеяло промокло насквозь,  одежда тоже промокла,  и белье пристало к телу так, будто дождь был холодной, липкой массой. Она лежала в  небольшой ямке,  так  легче было замаскироваться,  укрывшись одеялом, теперь  туда  хлынула  вода,  образовав вокруг  лужу.  Мэри  так  сильно дрожала, что едва удерживала бинокль, однако продолжала поиски, наблюдая и дожидаясь. Она зареклась, что не уйдет, пока есть хоть слабый проблеск света.

Когда она вновь заметила его,  сомнений быть не могло. Она видела его лишь мельком,  всего три-четыре секунды,  но  в  эти считанные мгновения отчетливо его разглядела.  Когда он высунул из воды голову, она смотрела прямо на него.  В стеклах прыгавшего в ее руках бинокля перед ней смутно мелькнуло желтое пятнышко,  и  она мгновенно взяла себя в  руки,  дрожь, сотрясавшая ее тело,  прекратилась,  и она,  крепко сжав бинокль, смогла установить его неподвижно.  Кончик ленты, точь-в-точь как описывал Рори, под небольшим углом отставал от шеи птицы, четко выделяясь на сером фоне воды.  Гусь стряхнул воду с перьев,  и на какой-то миг Мэри увидела, как лента затрепетала,  подобно крошечному вымпелу, потом птица повернулась, и  лента  исчезла.  Гусь  снова  запустил голову  в  воду,  вокруг  него теснилось множество других птиц,  она потеряла его из  виду и  больше не смогла отыскать.

Вдруг ее опять забила сильная — еще сильнее,  чем прежде, — дрожь: не от  холода -  от волнения,  она это знала.  Она видела его!  Видела того самого гуся,  которого Рори держал в руках на побережье залива Джемса, в полярной зоне Канады, вдали от Барры и Гусиного острова.

Еще раз навела она бинокль,  но  глаза ее застилали слезы,  и  нечего было даже надеяться увидеть птицу снова. Но было уже неважно, что быстро темнеет, теперь не оставалось никаких сомнений.

Окоченевшая,  вылезла она из-под одеяла,  тело ее  затекло и  болело. Мокрая  одежда прилипла к  телу,  и,  как  только она  поднялась,  ветер пронизал ее насквозь, и лишь тогда до нее дошло, что дождь прекратился.

Неуклюже ступая  негнущимися ногами,  она  широким шагом  отправилась домой,  считая,  что  так  мокрое  платье  меньше пристает к  телу.  Дул порывистый ветер,  и,  когда налетал особенно сильный порыв, одежда, как Мэри  ни  старалась этому помешать,  ледяным покрывалом обнимала все  ее тело.  Она пыталась шагать быстрее,  но в темноте все время спотыкалась, так что в конце концов ей пришлось замедлить шаг. Не счесть, сколько раз прошла она по  этой двухмильной дороге,  но никогда не казалась она Мэри такой длинной.  У  нее  стучали зубы,  а  руки  и  ноги  совсем онемели. Последние полмили,  от Макнилов до дома, показались ей бесконечными. Она без конца оступалась и падала на землю, и с каждым разом становилось все труднее подняться. Когда она поднялась на гребень последнего холма, силы почти оставили ее,  а ветер бил в грудь, будто таран, отгоняя назад. Она упала  наземь и  поползла.  Впереди тускло светился желтый прямоугольник кухонного окна. Сэмми не погасил лампу. Она надеялась, что он уже спит.

Тихонько отворив дверь,  она вошла в  дом.  Сэмми лежал на  постели и сладко  храпел.  Мэри  прошмыгнула мимо  него  в  свою  комнату,  быстро разделась и  насухо растерлась полотенцем.  Но  она промерзла до  самого нутра,  тело ее посинело,  и ее отчаянно знобило. Она сходила на кухню и погасила свет.  Потом, дрожа всем телом, забралась в постель. Мэри снова подумала об  этом гусе,  и  мысли ее  перепутались и  перемешались.  Она радовалась,  что увидела его,  казалось,  он связал ее с  Рори какими-то новыми  узами.  Среди  овладевших  ею  мыслей  прежде  всего  выделялась казавшаяся почему-то особенно трогательной мысль о том,  что этот гусь и Рори вместе провели лето. И в то же время стало грустно. Как и Рори, она надеялась,  что любовь окажется сильнее традиции и он останется со своей американской подругой.  Ей  было жаль,  что  этот странный птичий роман, разыгравшийся на  побережье залива Джемса,  вдали от  Барры,  завершился таким образом.  И быть может,  размышляла она,  это огорчило ее немножко сильнее,  чем могло бы огорчить в  другое время,  оттого что в  ее жизнь снова вошла любовь.

Утром  она  непременно  напишет  Рори  и   сообщит  об  открытии.   И одновременно напишет в  Глазго,  Джону Уатту,  потому что  он,  конечно, заинтересуется этим.  На следующее утро она проснулась с больным горлом, ее мучил страшный кашель, буквально раздиравший грудь. Все тело болело и ныло. И когда она села на край кровати, у нее закружилась голова.

Медленно, с величайшим трудом она оделась и вышла на кухню, где Сэмми развел в печке огонь. В изнеможении упала она на стул у кухонного стола.

— Ты больна, — сказал Сэмми.

— Да, простудилась.

— Снова  ходила  вечером  в  бухту,  в  самый-то  ливень,  за  гусями шпионила.

— Да.  Я  видела того гуся.  Я  совершенно ясно видела желтую ленту у него на шее.

— Говорил я  тебе,  говорил,  чтоб ты  не  смела шпионить за  гусями! Ливень да теперь вот хворь — это все гуси мстят.

Мэри чувствовала себя слишком слабой,  и  у  нее болело горло,  чтобы пререкаться с  Большим Сэмми.  Она выпила чашку чаю,  но  есть была не в силах.

-  Я напишу Рори несколько строк,  а потом снова лягу,  — сказала она Сэмми.

Сэмми ушел  из  дому сразу же  после завтрака,  не  сказав куда.  Она написала короткое письмо Рори,  в котором говорилось, что она видела его гуся,  и  добавила,  что ее  застиг там ливень и  она промокла до нитки. Письмо завершалось следующими словами:  "Я  простудилась и  неважно себя чувствую.  Придется отложить все подробности о нем до следующего письма. А теперь я отправляюсь прямо в постель".

Что  касается  письма  Джону  Уатту,   то  она  напишет  ему,   когда поправится.  Она  написала на  конверте "Авиапочта" и  положила письмо в почтовый ящик  на  улице,  приложив деньги на  оплату почтовых расходов. Потом,  вялая и разбитая,  с идущей кругом головой,  разделась и легла в постель.  За обоями лихорадочно что-то грызли крысы. Веревки, замещавшие в ее постели пружинную сетку, жестко врезались в больную, отекшую спину.

ГЛАВА СОРОК ТРЕТЬЯ

Для Рори то была печальная,  тревожная осень В сентябре он вернулся в Торонто,  удрученный решением,  которое пришлось принять. И П. Л. ничего не сделал, чтобы как-то облегчить его положение.

-  Прекрасно,  что  вы  снова здесь,  -  сказал профессор при  первой встрече.  И  тотчас же  начал  бередить еще  свежую рану:  -  А  я  было подумывал, уж вернетесь ли вы. Одно время даже побаивался, не останетесь ли вы навсегда в вигваме, до конца своих дней.

Рори знал,  что П. Л. хочет выудить из него кое-что. Но сам он мечтал только об одном — забыть насовсем.

— Я  тоже рад,  что снова здесь,  — сказал Рори,понимая,  что говорит чистейшую ложь.  Они сидели в комнате Рори. Он продолжал разбирать вещи, а П.Л. задумчиво посасывал трубку.

— К чему столько таинственности!  — наконец воскликнул П. Л. — Как вы там порешили?

— Все кончено.  Мы оба решили, что все остальное невозможно Собираюсь вот сообщить в управление, чтоб на будущее лето на меня не рассчитывали.

— Я знал,  что она достаточно умна, чтобы сообразить все это. — П. Л. выпустил густой клуб дыма и  скосил на Рори глаза.  — Но я до последнего момента несколько сомневался в вас.

Рори не  хотелось говорить об этом.  Разговор пробуждал слишком живые воспоминания,  он вспомнил берег Кишамускека,  вспомнил ямочки на щеках, ее  волосы и  как  натягивался свитер,  когда она поднимала руки,  чтобы распустить узел шали под подбородком.

— Ну а что у вас? Как ваши птицы? — спросил Рори.

П.  Л.  ухватился за эту тему почти с  такой же горячностью,  с какой Рори пытался избежать иной. Профессор торопливо заговорил:

— Я дал телеграмму коменданту здания, как только прилетел из Кэйп-Кри в Мусони. Комендант согласился отложить дезинфекцию до моего приезда. Мы встретились сразу же по приезде, и он дал мне неделю на то, чтобы убрать отсюда птиц.  Я  сказал,  что это совершенно невозможно -  здесь все мое оборудование,  калориметр,  регулятор освещения с часовым механизмом.  Я объяснит ему,  что  мои  опыты имеют важнейшее значение -  это  одно  из крупнейших исследований подобного рода па  всем континенте!  Но  на него это  не  произвело ни  малейшего впечатления -  он  по-прежнему требовал убрать моих птиц.  И потом я сообразил,  где тут зарыта собака...  Новый главный вахтер...  Он  страдает манией величия...  Ему  необходим личный кабинет,чтобы держать там  швабры и  веники,  как я  полагаю...  Прошлым летом он занял каморку как раз над моими птицами и  жаловался без конца, что от птичьего крика можно спятить!  Кретин проклятый!  Может, сбрендил еще до того, как начал работать.

— Ну,  одним словом,  — продолжал П.  Л.,  — когда я понял, в чем тут дело,  я  решил:  по таким пустякам нечего соваться к начальству,  я сам могу о  себе позаботиться.  Велел им  катиться к  дьяволу и  купил самый здоровенный висячий замок,  какой только смог найти,  с  футбольный мяч, выложил за него четырнадцать долларов.  И однажды в воскресенье, когда в здании не было ни души, позвал плотника, и мы привинтили к дверям засов, такой,  что его грузовиком не свернешь.  Теперь им сюда не попасть, даже если позовут взломщика.  С  тех пор не слышал ни звука ни от коменданта, ни от вахтеров.

Как  ни  интересно было Рори узнать,  куда направятся зимой Белощек и канадка,  оказалось, что ему трудно сосредоточить внимание даже на этом. Прошло две  недели,  как  он  вернулся в  Торонто,  прежде чем он  сумел набросать письмо с просьбой сообщить о местонахождении птиц.  Он описал, как Белощек и  канадка жили на  озере Кишамускек.  Потом описал ленты из желтого пластика и  дал номера алюминиевых колец,  надетых на  их лапки. Они  с  П.  Л.  размножили письмо  на  ротаторе  и  разослали  копии  по университетам,  лесничествам и  заповедникам в  дельте Миссисипи.  Затем стали с нетерпением ждать вестей.

Пытаясь преодолеть вялость,  которая удручала его,  Рори  приступил к работе  над  докладом  для  управления  лесного  хозяйства  в  Оттаве  о канадских гусях.  Работа была  огромная,  и  несколько недель подряд его комната была завалена географическими картами,  диаграммами, графиками и заметками.  С  начала  октября  вновь  начались занятия в  университете, доклад   продвигался  медленно,   но,   хотя   он   и   требовал  особой сосредоточенности, мысли Рори непрестанно возвращались к Кэнайне.

Осень постепенно сменилась зимой.  О Белощеке него подруге все еще не было никаких сообщений.  В  начале декабря с  темно-серого неба запорхал легкий  снежок.  Поздно вечером,  проработав несколько часов  над  своим докладом,  Рори перед тем,  как лечь спать, нередко выходил прогуляться, стараясь всегда тихонько выскользнуть из  дому,  чтобы не заметил П.  Л. Морозной ночью, под открытым небом, когда он оставался наедине со своими мыслями,  Кэнайна казалась ему ближе. Снег поскрипывал под ногами, холод проникал сквозь одежду,  а  он  неотвязно думал о  том,  как она спит на своем  ложе  из  пихтовых веток  под  провисшим брезентом вигвама  -  ее единственным укрытием от  жуткой арктической стужи.  Часто  он  думал  о гнусности и  несправедливости,  сотворенной слабым  и  даже  извращенным человеческим умом.  В  такие минуты он ненавидел самого себя за то,  что участвовал  в  осуществлении этой  несправедливости,  однако  знал,  что ничего иного поделать не мог.

В  середине декабря он  закончил свой огромный доклад и  послал его в Оттаву, рекомендуя продолжить работу в районе Кэйп-Кри на будущий год. В сопроводительном  письме  он   написал,   что   "в   связи   с   другими обязательствами" на  него этим летом рассчитывать нельзя.  Кэйп-Кри  был единственным местом на  всем свете,  куда он не имел права возвращаться. Но он не раскаивался в том,  что побывал там,  не раскаивался в том, что случилось.  Когда-нибудь,  через много-много лет,  он все позабудет,  но сейчас ему жить не хотелось без счастливых и  мучительных,  одновременно горестных и сладких воспоминаний о Кэнайне Биверскин.

У  Рори не было никаких обязательств,  не было даже никакой работы на зиму,  и теперь,  когда доклад был наконец завершен, он охотно взялся бы за какую-нибудь работенку.  Но в  эту критическую пору его жизни события стремительно нагромождались одно  на  другое,  и  поиски работы пришлось отложить.

В пятницу он снес доклад на почту. В субботу утром, когда они с П. Л. сидели дома,  Рори получил письмо от матери, в котором она сообщала, что тою гуся с залива Джемса видела в проливе у Гусиного острова.

С самого начала нужно было считаться с вероятностью того, что Белощек вернется на  Барру.  Но  Рори  привлек мать  к  исследованиям,  чтобы не упустить эту  возможность,  ради  полной научной доказательности,  а  не потому,  что  считал,  будто тот  непременно покинет подругу.  В  первое мгновение он  отказывался в  это  поверить.  Но  только мгновение.  Рори перечитал  коротенькое письмо  матери,  где  содержалось мало  сведений, подтверждавших ее слова.  Но еще прежде мать писала, что купила бинокль, и Рори решил,  что возможность ошибки исключена. Ему не хотелось верить, но сомневаться не приходилось.

Рори долго смотрел в  окно.  Понемногу смысл этого происшествия дошел до  него.  Белощек,  как ни тщился,  потерпел крах.  Теперь он начал все сначала, даже несмотря на то, что для этого пришлось лететь через океан. Рори испытывал глубокое сожаление,  ибо хотел,  чтобы Белощек сделал то, что сам он сделать отказался.

Но  постепенно досада сменилась в  душе  Рори чувством успокоения.  С того самого августовского утра,  когда нагруженное доверху каноэ поплыло вверх по Киставани и Кэнайна ушла из его жизни, Рори испытывал странное, беспокойное чувство вины при мысли о гусе, который, несмотря на чуждую и столь неподходящую для него среду, решил вопреки всему остаться со своею избранницей. А теперь он получил доказательство того, что тот не остался со  своей подругой,  и  Рори  лишь еще  больше утвердился в  мысли,  что принятое им  решение относительно Кэнайны было правильным и  единственно возможным.

Взяв письмо, Рори отправился к П. Л.

— Он вернулся на Барру, — сказал он просто. — Мать видела его.

П, Л. прочел письмо, от возбуждения у него над лбом запрыгали волосы.

— Ну что ж,  — сказал профессор,  пожимая своими крепкими плечами,  — это

покажется интересным для тех, кто занимается изучением миграций птиц. До  сих пор никому не удавалось это доказать.  Но романтики,  ивы в  том числе...  Полагаю,  вам нелегко примириться с этим,  а? Все эти красивые сказочки  о   любви  и   верности,   пока  смерть  не   разлучит  нас... разлетелись... в пух и прах... Все полетело к чертям. А вы что теперь об этом думаете?

— Мне очень жаль,  — сказал Рори. — У меня такое чувство, словно этот гусь меня подвел.  Он  доказал,что птицы так же малодушны,  как люди.  Я ждал от него большего.

Они поговорили еще с  полчаса,  а  потом Рори внезапно вспомнил,  что мать  в  письме жаловалась на  нездоровье.  Взволнованный новостями,  он как-то позабыл об этом. Простившись с П. Л., он вернулся к себе. Еще раз взглянул на дату письма -  написано пять дней назад.  Нужно ответить как можно скорее и  послать авиапочтой:  если она  слегла,  от  отца вряд ли дождешься заботы и сочувствия. Надо подбодрить ее.

Он написал длинное письмо,  и к тому времени, когда закончил, хозяйка позвала их обедать.

Они все еще сидели за столом, когда у входа раздался звонок.

Рори   пошел  открывать.   На   пороге  стоял  мальчишка-посыльный  с телеграфа.

— Международная для мистера Рори Макдональда, — сказал посыльный.

Рори расписался в  получении и  закрыл дверь.  Он вскрыл телеграмму и там же, у двери, прочел ее. Потом в молчании поднялся к себе и тогда дал волю слезам.  С затуманенными от слез глазами он снова прочел эти восемь слов:

"Мама скоропостижно скончалась вчера ночью воспаления легких. Отец".

ГЛАВА СОРОК ЧЕТВЕРТАЯ

Первые несколько минут Рори,  потрясенный,  никак не  мог собраться с мыслями,  потом вспомнил,  о чем шла речь в письме, которое пришло нынче утром,  и  внезапно его порази до сознание,  что в смерти матери виноват он. Сознание этого было тяжелей даже, чем сама трагическая весть. Теперь к его печали прибавился тяжкий груз угрызений совести.

Он уговорил ее остаться на Барре. И вот она умерла, потому что искала гуся.   Внезапно  вся   гусиная   проблема  показалась  ему   совершенно тривиальной  и  ничтожной,  и  его  охватило  горькое,  надрывающее душу отвращение.  А он-то полагал,  что это научная проблема.  Нет, это всего лишь  себялюбивое,  сентиментальное любопытство,  возбужденное  детскими воспоминаниями о  белощеких казарках и обостренное безнадежной любовью к Кэнайне Биверскин.  Он  ведь  догадывался,  что  затея с  гусем почти не представляла интереса для науки, и побоялся просить помощи от управления лесного хозяйства в Оттаве, а написал П. Л.

Рори лежал в постели, глядя в потолок; слезы высохли. Он услышал, как П. Л. поднялся в свою комнату.

Все предстало перед Рори в  своей жесткой,  нагой простоте,  без того ореола   сантиментов  и   эмоций,   которым  окутала  этот   эпизод  его романтическая душа.  Когда же  сошла накипь чувств,  осталось не  так уж много.  Одного гуся  из  Старого Света занесло штормом за  Атлантический океан;  он  пытался соединиться с  гусыней другой породы;  потом настала пора миграций,  и  гусь из Старого Света полетел восвояси.  И ради этого ничтожного вклада в науку о поведении птиц погибла его мать!

Они  расстались восемь лет  назад,  но  если  от  этого и  было легче примириться со смертью матери, облегчение это сводилось на нет сознанием того,  что умерла она по его вине.  Казалось, вокруг него рушился мир, и Рори  тотчас же  принялся создавать его  заново,  поднимать из  руин,  а потому отправился к П.  Л.  Но после первых слов сочувствия П. Л. ничего сказать не  мог.  Воцарилось неловкое молчание,  которое ощутили оба,  и Рори вернулся к себе.

Внезапно ему страшно захотелось поговорить с Кэнайной.  Между ними не возникла бы стена неловкого молчания,  потому что из всех людей, которых знал Рори, только Кэнайна могла понять, что за существо была его мать.

Рори вскрыл письмо,  которое написал утром,  и стал перечитывать его. "Ты блестяще справилась с необычайно важным заданием,  проверив для меня стаи  белощеких казарок.  Тайна разгадана,  хотя  разгадка оказалась для меня несколько огорчительной, так как я надеялся и уповал, что гусь этот останется со своей подругой.  Вот тебе еще одно доказательство того, что в   научной  работе   нельзя  руководствоваться  априорными  концепциями относительно желательных или предполагаемых результатов..."

Слова звучали теперь мерзко и  отвратительно,  и  Рори не смог читать дальше.  Он швырнул письмо в  корзину для бумаг,  но через минуту понял, что не может уничтожить письмо.  Рори извлек его из корзины и  положил в ящик стола.

Потом написал коротенькое письмецо отцу с  выражением соболезнования. Большой Сэмми наверняка отыщет кого-нибудь, кто прочтет ему эти строки.

В понедельник Рори, как обычно, явился в университет, но чувство вины камнем лежало у него на душе, и он не мог заставить себя слушать лекцию. Две мили от  университета до  дома он  прошел пешком,  как делал всегда, если у  него бывало время и  когда над  ним тяготело бремя неразрешенных проблем.  Он пришел рано,  до обеда оставался еще час,  а может,  и того больше.  Сняв галстук, разулся, лег на кровать. И когда он остался один, чувство  вины  и  угрызения совести  тучей  нависли над  ним,  и  в  его смущенной и  удрученной душе  начался процесс переоценки жизни,  которая внезапно предстала в новом свете.

Он  убил свою мать,  однако она ни  за  что бы не пожелала,  чтобы он отягощал свою жизнь бесплодным раскаянием.  Так  же  страстно,  как  он, мечтала она о том,  чтобы честолюбивые планы Рори на будущее воплотились в  жизнь.  Это  она  заронила семена честолюбия в  его душу и  заботливо выхаживала их в годы его детства и юности на Барре.  Стало быть,  теперь еще важнее построить в будущем нечто такое, чем его мать, будь она жива, могла бы  гордиться;  это была его обязанность,  еще более настоятельная оттого, что она погибла и сам он причастен к этой гибели.

Он  уже  устранил одну  великую угрозу  своему будущему,  отказавшись жениться на Кэнайне Биверскин.  И теперь,  когда затея с гусем оказалась не более чем трагикомедией,  он вдруг обнаружил новую преграду. Поначалу трудно было даже и  помыслить об  этом.  Но  мысль безжалостно терзала и мучила  его.  От  нее  нельзя  было  отмахнуться.  Должен ли  он  вообще заниматься биологией? Может, все это ошибка?

Любовь,  которую они с  матерью питали к белощеким казаркам,  была не чем иным,  как ребяческим,  сентиментальным увлечением, в этом он теперь был  уверен.  Так  ли  уж  он  любил биологию,  чтобы подчинить ей  свою карьеру, сделать делом всей жизни? Слишком сентиментально относился он к ней,  чтоб подойти к  карьере холодно и  здраво,  как  и  следует к  ней подходить. Затея с гусем это подтвердила. Прекрасное хобби, но неудачный для Рори выбор профессии.  Работа и игра трудносовместимы.  П.  Л. — вот разительный и  неприглядный пример того,  что может в  итоге получиться. Рори  понимал,  что  любовь  к  биологии  может  обратиться в  преграду, мешающую продвижению,  которого требовала заложенная в нем жажда успеха, его честолюбие.

Он  услышал,  как  П.  Л.  поднялся  к  себе.  Через  несколько минут профессор тихо постучался к Рори.

— Войдите.

П. Л., в одних брюках и нижней рубашке, остановился в дверях.

— Рад был снова видеть тебя сегодня в университете, — медленно сказал он. — Это нелегко, я знаю. Но если сидеть да скорбеть, никогда ничего не добьешься.

— Я  так и решил,  — ответил Рори.  — Было действительно нелегко.  Во всем моя вина.  Я  слишком расчувствовался из-за  этого гуся.  Это ее  и убило.  И  ради чего?  Ради ничтожного пустяка.  Для науки это не  имеет почти никакого значения, никакой ценности. Мы и так могли бы догадаться, что он найдет дорогу домой, на Барру.

Неожиданно П. Л. весь подобрался, лицо его нахмурилось.

-  Боже  мой,  братец!  -  воскликнул он.  -  Несомненно,  это  имеет значение.  Мы получили ответ на вопрос,  на который до сих пор никому не удавалось ответить ничего определенного.  И вы,  конечно же, напишете об этом в один из наших журналов?

— Это выеденного яйца не стоит. Я хотел бы только забыть обо всем.

П. Л. прошел в комнату и устало опустился на стул.

-  Вы болван,  сумасброд,  сентиментальная барышня,  а  не ученый,  — медленно начал он.  -  И  любите и ненавидите всегда не тех,  кого надо. Влюбиться в  скво...  -  Он  пожал широкими плечами,  нетерпеливо воздел руки. — Теперь ни с того ни с сего возненавидеть себя.

Несколько секунд они  молча смотрели друг другу в  лицо,  потом Рори, смущенно отведя взгляд в сторону, начал:

— Я сомневаюсь,  — сказал он, — что сделал правильный выбор. Биология не для меня.  Я  слишком влюблен в нее,  чтобы работать в ней.  Я бы всю жизнь провел,  забавляясь этой игрой, и ничего б не достиг. Так, гонялся бы  за  романтическими бреднями,  вроде  этого  гуся,  вместо того  чтоб заниматься стоящими вещами.

П. Л. нетерпеливо поднял руку.

— Ну ладно, будет! — сказал он. — За последние дни на тебя навалилось слишком много бед.  Да ты еще с  лета не в  себе — с тех самых пор,  как повстречался со  своей черноглазой девчонкой.  Что  поделаешь,  пришлось оставить.  Но ты сейчас ничего решить не можешь.  Счесть себя повинным в смерти  собственной   матери!  Вот  нелепость!  Сомневаться в  том,  что биология — твое истинное призвание... Сомневаться теперь,после того, как ты вложил в нее пять лет жизни! Он,видите ли, слишком ее любит! Господи, братец!  Да,  для того чтобы в  ней чего-нибудь добиться,  ее необходимо любить.  Сейчас ты не можешь все выбросить вон. В биологии нужно сделать еще так много, а мы всего лишь начинаем...  Вот мои опыты с воробьями, — помедлив,  продолжал профессор,  -  сейчас  они  вступили в  критическую стадию.  Я  просто не в  силах справиться с массой материала.  И как раз утвердили субсидию,теперь у  меня хватит на  все  необходимые расходы до будущей весны,  когда завершится эта серия опытов.  Я  как раз собирался взять в  помощь ассистента...  двадцать пять долларов в  неделю.  Хочешь получить это место?

Рори не сомневался,  что П.  Л. просто выдумал эту должность — только как предлог,  чтобы Рори не  бросил биологию.  Вероятно,  и  субсидии-то никакой нет,  так что,  если принять это место,  П.  Л. будет платить из собственного кармана.

— Благодарю, но нет, — тотчас отозвался Рори. — Я намерен поразведать в мире бизнеса. Посмотрю, каковы там перспективы по части биологии.

Впрочем,  решение Рори далеко не было окончательным,  и  он оттягивал поиски работы.  Два  следующих дня  он  изыскивал всевозможные предлоги, допоздна задерживаясь в городе,  чтобы не встречаться за обедом с П.  Л. Он был чересчур предан биологии, чтобы насовсем расстаться с ней теперь; может,  все-таки  стоит принять предложение П.  Л.?  На  третий день  он по-прежнему пребывал в  нерешимости.  Однако склонялся еще  раз обсудить все с  П.  Л.  и  по окончании лекций отправился в зоологический корпус. Спустился в  подвал,  однако,  едва дойдя до темного коридора,  в  конце которого  был  расположен  профессорский  птичник,  почувствовал  что-то неладное.  В  коридоре царила полная тишина,  не слышно было всегдашнего птичьего щебета и чириканья.

Когда  он  подошел к  двери,  на  которой все  еще  висела картонка с нацарапанной красным карандашом надписью "Вход воспрещен,  в особенности вахтерам", в нос ему шибанул характерный едкий запах птичьего помета, но в  мертвой тишине ощущалось что-то  зловещее.  Он  постучался.  Никакого ответа. Дверь не была заперта, он отворил ее и переступил порог.

В  подвале  стоял  жуткий  холод,  и  вместо  обычного электрического освещения из трех находившихся под самым потолком узких окон,  постоянно затянутых черной  бумагой,  а  теперь распахнутых настежь,  лился  яркий дневной  свет.  Загромождавшие комнату  проволочные клетки  по  трем  ее стенам тоже были отворены — все птицы разлетелись.  Рори быстро взглянул на клетку,  стоявшую обособленно, у письменного стола П. Л., где обитала любимица профессора,  Турди;  клетка тоже стояла настежь. Турди исчезла. П.  Л.,  который обычно приходил сюда в это время,  еще не явился.  Хотя комната была забита книгами и  оборудованием,  Рори показалось,  что  ее заполняет какая-то мрачная, кошмарная пустота.

Рори осмотрелся и,  хоть был поражен,  нисколько не удивился.  Если и стоило удивляться,  так  только тому,  что  нечто подобное не  произошло много месяцев назад.  П.  Л.  получал великое множество предупреждений и предостережений.  Рори заметил пальто и  яркий,  в  зеленую с коричневым клетку, пиджак П. Л., кучей сваленные на столе, — значит, он уже побывал здесь.

Рори повернулся и медленно вышел из лаборатории.  У дверей он заметил на  полу  огромный  висячий  замок,   по-прежнему  в  полной  целости  и сохранности,  только скобы,  на которых он висел, были спилены слесарной пилой.  Для П.  Л.  это была,  конечно,  ужасная катастрофа,  но Рори не испытывал особого сочувствия. Сам во всем виноват. Рори вышел на улицу и тотчас же услышал жалобно-умоляющие призывы:

— Турди, Турди. Иди сюда, Турдинька, иди, ну иди же.

Это был голос П.  Л., но в нем слышалось столько боли и отчаяния, что его  трудно было узнать.  Рори обошел вокруг здания,  так  как  возгласы профессора доносились откуда-то из-за дома.

Зайдя  за  угол,   он  увидел  П.   Л.  Профессор  лежал  на  животе, растянувшись прямо на  снегу,  в  одной рубашке,  без  шляпы,  держа над головой сачок для ловли бабочек.

В  шести футах перед ним  на  снегу были  рассыпаны пшеничные зерна и жмых,  четыре воробья с опаской прыгали по краю,  поклевывая корм. На их лапках Рори увидел крошечные алюминиевые колечки.  По-видимому, вот все, что  осталось от  сотни с  лишним подопытных воробьев.  Но  профессор не обращал на  них никакого внимания -  примерно в  двадцати футах от  него находилась  Турди,  знаменитая  малиновка.  Красногрудая птичка  стояла, дерзко склонив голову набок. Она поглядывала на профессора, но ни за что не желала приблизиться к нему.

-  Иди сюда,  Турди,  иди,  детка!  Будь умницей,  нельзя же всю ночь проторчать на снегу!  У тебя уже ведь было воспаление легких, ты чуть не умерла тогда, а теперь снова схватишь. Ах ты дурашка, дурашка!

Рори  стоял у  стены,  сам  не  зная,  смехотворным или  трогательным кажется ему поведение профессора. Потом П. Л. заметил его.

— Ни с места, Рори, не то вы ее спугнете! Она ужасно пугливая.

Рори подождал. Турди все стояла, с комическим видом уставившись на П. Л. Сам профессор все так же лежал на снегу, дрожа от холода.

— Давайте-ка я принесу вам пиджак,  — сказал Рори, — не то и вы, чего доброго, схватите воспаление легких.

— Нет!  Нет!  Не надо!  Я нарочно вышел вот так,  водной рубашке. Ну, Турди,  иди  сюда,  детка.  Она  всегда видит меня только таким.  Если я надену пиджак,она меня не узнает.

Птичка  нерешительно подпрыгнула два  раза,  чуточку  приблизившись к нему, потом опять остановилась.

— Иди сюда, Турдинька, иди! Иди сюда!

И  тут  она  улетела.  Сначала  она  описала  над  ними  круг,  будто наслаждаясь вновь обретенной свободой,  но,  когда осознала,  какая сила таится в ее крылышках, которыми ей никогда не разрешалось пользоваться в полную  меру,   вспорхнула  еще   выше  и   полетела  прямо  через  весь университетский двор. П. Л. вскочил на ноги и бросился вдогонку.

— Турди, вернись, вернись, Турдинька! Вернись ко мне, Турди!

Голос его был полон неизбывного отчаяния, почти истерического, но при виде его нелепой,  приземистой фигуры -  в  одной рубашке,  с сачком для ловли бабочек в  руках,  с  сачком,  которым он  размахивал во всю мочь, семеня по снегу,  — Рори не смог удержать улыбки. Потом он устремился за профессором и легким, крупным шагом вскоре нагнал его.

— Что там стряслось? — спросил он.

— Это все кретины вахтеры,  как я полагаю.  — П. Л. ловил воздух, как рыба на суше.

Смеркалось,  и  Турди,  сидевшую на  ветке в  кустах в  дальнем конце двора, едва можно было различить.

— Я не могу упустить ее!  — вопил П. Л., совсем задыхаясь, но все еще продолжая бежать. — Она снова начала считать до четырех.

Рори пошел шагом,  поотстав от П.  Л.  Тот,  в одной рубашке,  мчался вперед.  Глупец.  Он  должен был знать,  что все кончится именно так.  С самого начала вел себя как упрямый ребенок. Вместо того чтобы попытаться их урезонить,  держался вызывающе, только зря провоцируя их. Вместо того чтобы попросту обратиться к декану и урегулировать дело сверху, что было бы  для него весьма нетрудно,  хотел добиться всего собственными силами. Ну вот сам на себя и накликал.

Тут Рори оставил П.  Л.  и  направился к трамвайной остановке.  Перед выходом  с  университетского двора  оглянулся  -  в  быстро  сгущавшихся сумерках виднелась лишь белая рубашка П.  Л. да сачок, но по всему двору ясно  и  отчетливо разносился дрожащий от  горя и  сердечной тоски голос профессора:

— Турди, детка. Поди сюда, Турди.

С  раздражением,  граничащим с  неприязнью,  Рори отвернулся.  Уж  не карикатура ли это,  подумал он,  на его собственное будущее биолога?  Он содрогнулся при мысли о такой перспективе, и ему показалось, что решение уже  принято  окончательно.  Последние следы  сомнений разлетелись,  как только он  добрался домой.  На  столике в  прихожей его  ждало письмо от отца.

"Милый Рори,  Пегги Сазерленд — ты ее прежде знал, как она была Пегги Макнил,  — сидит со мной рядом и пишет мое письмо к тебе, а я говорю ей, что  писать.  Для  нас обоих очень грустно,  что твоей матери больше нет среди нас,  но  боюсь,  что она понесла кару за грехи свои,  как об этом сказано в  библии.  Она промокла насквозь в  тот последний вечер,  когда отправлялась искать того самого гуся,  про которого ты  ей отписал.  Это страшное дело, этот гусь, и что ты велел ей искать того гуся, от этого и приключилась ее смерть.  Она видела, что надвигается гроза, да все равно осталась там  высматривать твоего гуся.  А  я  ей  говорил,  чтоб она не шпионила за  гусями в  шпионские стекла,  потому как  они  беду  на  нее накличут,  только она  все  равно смотрела.  Вот  они и  послали на  нее ливень,  когда знали,  что она будет подсматривать за  ними.  Но теперь, Рори,  мы  знаем,  что  они не  хотели убить ее,  только и  хотели,  что остановить,  чтобы она за ними не шпионила.  Да, Рори, всевышний наказал твою мать за  страшные грехи,  а  не за то,  что она шпионила за гусями. Тяжело мне,  Рори,  говорить такое о твоей матери,  но я должен сообщить тебе об этом.  Она уже умирала, совсем задыхалась, а все говорила что-то непонятное,  уже  и  сама не  знала,  что говорит.  Все плакала и  звала какого-то Джона.  А когда она умерла, Рори, пришло письмо. Пегги мне его прочитала.  Оно пришло из Глазго, от Джона Уатта. Мы не знаем, кто такой этот Джон Уатт,  но они слюбились,  и она собиралась переехать в Глазго, это мы знаем. Твоя мать была дурная женщина и неверная жена.

Твой отец Сэмми Макдональд".

Рори несколько раз перечел эти сбивчивые,  горькие строки. Совершенно очевидно,  что мать простудилась насмерть,  отправившись на поиски гуся. Но  обстоятельства ее  смерти затемнялись тайной ее жизни.  Рори столько месяцев  знал,  что  она  намерена вернуться в  Глазго,  но  даже  и  не подозревал,  что тут замешан некий мужчина.  И в голове не укладывалось, чтобы у его матери был роман.

Но почему она вышла за Сэмми и кто такой этот Джон Уатт? Если навести справки в Глазго,  все,  наверное,  хотя бы от тети прояснится;  но Рори знал,  что никогда не станет наводить никаких справок.  Он повинен в  ее смерти,  значит, он не вправе тревожить странную тайну ее жизни. Но один немаловажный факт был вполне ясен. Его мать, очевидно, сочла необходимым выйти замуж за нелюбимого.

В этот вечер П. Л. не вышел к ужину, и Рори увидел его за столом лишь на   следующий  вечер.   За   это   время   Рори   зарегистрировался  на университетской бирже труда,  имел беседу с  предпринимателем и подыскал себе работу на вечернее время в будние дни и на выходные.  Будет нелегко поставить об этом в известность П. Л.

Профессор  сидел  за  столом  напротив  него  и  молча,   комичный  и беспомощный, как ребенок, поглощал ужин. Наконец Рори заговорил.

— Ну, что слышно о Турди? — осведомился он.

— Ее и след простыл, — еле слышно ответил П. Л. — Воробушков тоже, но их можно заменить.  А  Турди незаменима.  Она гений.  -  Потом он быстро поднял глаза и продолжал:  — Но место свободно,  Рори.  Разумеется,  мое предложение по-прежнему  в  силе.  Получу  новых  воробьев и  начну  все сначала. Никакие вахтеры не в силах помешать мне.

Рори смотрел на  него,  недоумевая,  как мог он  некогда восторгаться этим человеком.  П.  Л.  решительно ничему не научился.  Он, как всегда, собирается упрямо прошибать стенку лбом.

— Я уже нашел работу,  — осторожно заметил Рори. — Покамест только по вечерам  и  выходным.  Закончу семестр и  магистерский экзамен сдам,  но работать биологом не желаю.  В июне целиком перейду на работу в фирму на полную ставку.  Мне  еще  не  поздно попытать силы  на  новом  поприще и сделать себе другую карьеру.

— И что это такое? — спросил П. Л.

— Новая  фирма.  Называется  "Заповедные  леса  Севера",  -  медленно продолжал Рори,  -  огромная организация по  строительству летних вилл в северных лесах. Говорят,  им нужен биолог...  Огромное дело. Там у них и собственный аэродром  будет,  а  виллы  по  пятьдесят да  по  сто  тысяч долларов,  не  для  каких-нибудь  заурядных  миллионеров...  Только  для мультимиллионеров.

Лоб у П. Л. лихорадочно задергался.

— Ну, а ты-то тут при чем?

— Ну,  там сплошные дебри... озера, заросли. И вот кто-то из заправил компании решил,  что  раз это северные леса и  все такое,  то  в  отделе планирования непременно должен быть лесничий,  или  биолог,  или как там еще.

-  Но  какого черта им понадобился именно ты?  Рори отнюдь не склонен был  подробно  распространяться об  этом.  Вопросы  П.  Л.  застали  его врасплох.

-  Они хотят,  чтобы я  провел обследование дичи и  лесных участков и потом сказал им,  как превратить дебри в  улицы,  лужаечки,  аэропорты и площадки для гольфа,  не  распугав при этом дичь.  Тут весь смак в  том, что,  как они утверждают, в этих виллах будет полное сочетание городских удобств  с  дикой  прелестью девственной северной  природы.  Насколько я понимаю,  вся  эта  публика имеет  весьма  относительные представления о девственной  северной  природе:  оставят  несколько  деревьев,  напустят ручных оленей да еще нароют прудов с лебедями и фламинго.

П. Л. пожал плечами.

-  О  господи!  Идея,  достойная промышленных тузов!  Им так же нужен биолог,  как,  скажем, звездочет! Все это чистейшая показуха... еще одна коммерческая приманка.  Не  хватает только на  воротах начертать:  "Вали сюда,  богатый сброд!  Мы  дадим  вам  садовников для  ухода  за  вашими садиками и  дипломированного эксперта по  вопросам биологии для ухода за естественным садом, окружающим вас".

— Я отлично знаю,  что это чистейший фарс, — нетерпеливо сказал Рори. -  Но для меня это прекрасная возможность пробиться с помощью биологии в общество деловых людей.  Это крупная,  разветвленная организация,  и там есть  масса  возможностей выдвинуться.  Покамест я  нужен им  только как биолог,  но  мне  говорили,  в  дальнейшем может подвернуться и  кое-что получше.

Кое-что получше!  — взорвался П.  Л.  — А разве в самой биологии мало дела?  Раздвигать  границы  человеческого  познания,  расширять  научное понимание окружающей нас  среды...  той основы,  на  которой воздвигнуто наше  индустриальное  общество.  Ты  не  смеешь  проституировать хорошую научную подготовку ради продажи участков помешанным на деньгах магнатам.

— Смею.  И уже занимаюсь этим.  История с гусем пошла мне впрок. Я не создан для биологии.

— С  тех  пор как ты  встретил свою крошку-скво,  ты  ведешь себя как настоящий псих и болван.  — П.  Л.  встал из-за стола, волосы у него над лбом возмущенно задергались.  -  Нетронутые дебри севера...  с  розовыми фламинго,   доставленными  из  Флориды!   Чертовы  кретины!  И  если  ты опустишься до всей этой публики, станешь таким же пошлым ублюдком, как и все они!

Несколько дней  после этой  перепалки Рори сомневался в  правильности своего  решения.   Но  потом  получил  послание,   развеявшее  последние сомнения.  Это  было  официальное письмо от  управления по  охране живой природы штата Иллинойс.  Гусыню канадской породы с  желтой лентой на шее видели среди тысяч других канадских гусей в  урочище близ озера Хорсшу в дельте Миссисипи,  в  Южном Иллинойсе.  Гусыня держалась от других гусей обособленно,  говорилось  в  письме,  и,  по-видимому,  была  одиночкой. Белощекого гуся подле нее не было.

Это  было похоже на  неприятное,  издевательское напоминание о  лете, проведенном  в   Кэйп-Кри,   и  кончине  матери.   Письмо  из  Иллинойса разбередило старые  раны,  всколыхнув прежние угрызения совести.  Теперь Рори с  нетерпением ожидал июня,  когда он наконец приступит к работе на новом  месте  и  навсегда расстанется с  прошлым -  с  биологией и  теми мучениями, которые она ему принесла.

ГЛАВА СОРОК ПЯТАЯ

Один-два  раза  в  каждые  десять  лет  таинственный мор  нападает на охотничьи угодья мускек-оваков,  дичи остается во  много раз  меньше,  и всех,  кто питается мясом, подстерегает в этих краях голод. Волки и лисы тощают и в поисках пищи рыщут далеко от своего логова.  Изо всех жителей этих  мест  легче других людям,  которые могут поддержать себя подледной охотой — ловят рыбу и бобров.

Но порой случается, что бесснежье и мор совпадают, приходятся на одну и ту же зиму. Лишенные снежного покрова, реки и озера промерзают до дна, трудно  становится ловить  рыбу,  трудно  охотиться  за  бобрами.  Тогда призрак   голода   начинает   витать   и   над   мускек-оваками.   Голод представляется им  естественной  приметой  всякой  зимы,  но  постоянное затяжное голодание ведет  к  голодной смерти,  и  нелегко  сказать,  где кончается одно и начинается другое.

Те  из  мускек-оваков,  кто  ушел не  слишком далеко,  возвращаются в фактории и  получают там кредит в  Компании Гудзонова залива или пособие от государства.  Но семьи,  угодья которых намного отстоят от побережья, оказываются перед трудным выбором.  Нелегко охотиться в пути;  ежедневно продвигаясь  вперед,   невозможно  поставить  рыболовные  сети.  Нередко кажется,  что  именно  в  зимнем лагере наилучшие шансы  продержаться до весны,  до  прилета гусей,  этого внезапного и  драматического окончания голодной поры. Поэтому они ждут и надеются. Но ждут порой слишком долго.

В эту зиму Биверскины решили ждать.  После рождества Кэнайна потеряла всякое  представление  о  времени;  прошло  много-много  недель,  и  она полагала, что теперь, должно быть, середина февраля.

Ранним утром она  сидела на  постели и  смотрела,  как  мать  готовит завтрак.   Дэзи  Биверскин  двигалась  медленно,   мокасины  шаркали  по земляному  полу,   от   былой   расторопности  не   осталось  и   следа. Залоснившаяся от жира юбка топорщилась,  болтаясь мятыми складками. Дэзи спала не раздеваясь, и клочья гусиного пуха из перины пристали к сальным пятнам.  Джо Биверскина в землянке не было:  накануне он ушел на охоту и ночевать не возвращался.

Кэнайна заглянула в  чугунок,  который кипел на  печи.  Там виднелись рыбьи потроха и голова с остекленелыми глазами.  Кэнайна поймала ту рыбу накануне -  первую за четыре дня.  Несколько месяцев назад она с  ужасом смотрела бы  на  это  варево,  теперь было  немыслимо выбросить голову и внутренности -  ничто  не  вызывало у  нее  тошноты,  и  она  ждала,  не испытывая ничего, кроме голода. Дэзи всыпала в чугунок три чашки овсянки для заправки.  С ужасом наблюдала Кэнайна за тем, как исчезает в чугунке овсянка; на лице матери было написано стоическое безразличие.

— Это последняя овсянка, — сказала Кэнайна.

— Да, последняя, — отозвалась Дэзи.

Вот уж несколько недель,  как Джо Биверскин собрал последние,  еще не вмерзшие в  лед капканы.  Потом помог Кэнайне закинуть сети в  маленьком озерце в  миле от лагеря,  где вода не промерзла до дна.  Чтобы закинуть сети,  потребовалось четыре дня,  потому что  нужно  было  сперва лыжами разгребать глубокий, по пояс, снег, а потом уже прорубать лед толщиной в ярд,  а  то  и  больше.  Кэнайна ежедневно осматривала сети,  отец снова отправился на охоту.

Вот уже шесть недель,  как на троих людей и  двух собак у них было по одной-две рыбины в день, и редко-редко Джо случалось подстрелить кролика или куропатку.  В  последние недели рыба почти не попадалась,  и это был тревожный знак -  значит,  в  крошечном озерце она  уже почти выловлена. Несмотря на постоянные уговоры Кэнайны,  регулировать расход купленных в лавке продуктов даже не пытались,  потому что, отправляясь на охоту, Джо Биверскин,  подобно продувшемуся игроку в кости,  который верит, что ему повезет  в  следующем  круге,  был  убежден,  что  подстрелит  лося  или оленя-карибу, тот и прокормит их до весны.

Чай и сахар давно уже вышли,  теперь кончилась овсянка. Осталось лишь несколько фунтов лярда да дюймов на шесть муки на дне последнего мешка.

Похлебка была готова,  и Кэнайна с матерью принялись за еду,  когда в землянку вошел  Джо  Биверскин.  Капюшон его  парки  обледенел,  широкое темное лицо было мрачно и равнодушно. Он не принес ничего, кроме плоской сухой  кости,  с  которой  свисали  несколько волокон  смерзшегося мяса. Кэнайна  догадалась,  что  это  лопатка оленя,  которого недавно задрали волки. Значит, в округе есть еще крупная дичь. Но значит это также и то, что  с  отцом  конкурируют волки,  а  в  охваченном  голодом  крае  стая изголодавшихся волков -  яростный и  изобретательный соперник в  поисках добычи.

С  любопытством смотрела Кэнайна,  как отец положил оленью лопатку на печку. Теперь родители стояли не шевелясь и как завороженные смотрели на кость внезапно застывшим взглядом;  дышали они прерывисто,  и  дыхание с хрипом застревало у  них  в  горле.  Кость  оттаяла и  отсырела.  Мясные волокна обуглились и задымились.  Кость просохла и побелела. Потом вдруг громко треснула, и извилистый излом наискось прорезал ее.

Лица  родителей просияли.  Дэзи  Биверскин даже улыбнулась впервые за много  дней,  обнажив  щербатые  зубы.  Джо  Биверскин нагнулся  и  стал внимательно рассматривать трещину.  Потом вдруг вскочил, схватил ружье и выбежал из вигвама.

— Что это значит? — спросила Кэнайна у матери.

— Это добрый знак, — ответила Дэзи Биверскин. Слова языка кри, обычно звучавшие  мягко  и  мелодично,  теперь,  когда  она  была  взволнована, резанули слух.

— Она показывает,  где дичь. Если трещина маленькая — значит, далеко, а  если длинная и  глубокая — значит,  олень,  большой и жирный,  где-то совсем близко.

— Глупости,  -  сказала Кэнайна.  -  Разве  кость  может  знать,  где находится дичь?

— Дух оленя еще сидит в ней,  — терпеливо объяснила Дззи Биверскин. — Он знает, где его братья.

— Тогда почему же  он  выдает их  охотникам,  которые хотят убить его братьев?

— Дух   не   хочет,   чтобы  их   убили.   Он   всегда  показывает  в противоположную сторону,  чтобы обмануть охотника, но мудрый охотник это знает и  не  дает себя провести.  Этому тебя не учили в  школе у  белых, потому что  только мускек-оваки  знают  о  таких  вещах.  Вдруг  Кэнайна тихонько заплакала.

— Мы съели припасы быстрее,  чем была необходимость, — сказала она. — Они уже почти кончились.  А теперь надеемся на глупые предзнаменования и приметы. Только и остается, что умереть с голоду.

Но Дэзи Биверскин по-прежнему улыбалась с уверенностью и надеждой.

-  Скоро у нас будет вдоволь еды,  — сказала она.- Каждый день по три раза будем есть мясо, лосятину или оленину, пока не возвратятся нискук.

Не  прошло и  часа,  как  вернулся Джо Биверскин.  Быстро летел он  к лагерю,  чиркая  лыжами  по  сухому  снегу,  на  лице  его,  собрав щеки гармошкой, сияла счастливая улыбка.

— Я нашел следы карибу,  — сказал он. — Близко и совсем свежие. Вчера здесь прошел.

Обернувшись к Кэнайне,  Дэзи Биверскин с сияющими глазами кивнула: "Я же  говорила".  Джо  выпил  несколько кружек ухи  и  начал  собираться в дорогу.  Сунул в  рваный рюкзак два одеяла,  топор,  котелок.  Отсыпал в мешочек  половину  оставшейся  муки,  положил  сверху  два  куска  лярда величиной с  кулак и  тоже упрятал в  рюкзак.  Взвалил рюкзак на спину и взял ружье.  Вышел из  землянки,  стал на лыжи и  вскоре исчез в  темном ельнике за вигвамом. Уходя, он не попрощался и ни разу не оглянулся.

Кэнайна знала,  что он будет неотступно идти по следу оленя и  день и два,  а  если нужно,  и  всю неделю,  по ночам укладываясь рядом с  ним, понемногу нагоняя оленя, пока не убьет. Чтоб настигнуть его бесшумно, он оставил собак и санки в лагере,  а значит,  не мог взять ни палатку,  ни печурку,  и  каждую ночь будет спать в  вырытой в  снегу норе,  сверху и снизу устланной лапником.  И у него не будет никакой еды, кроме лепешек, так как,  даже если ему попадется мелкая дичь,  он  не рискнет стрелять, чтобы не спугнуть оленя.

Дэзи Биверскин ликовала.

-  Скоро у  нас будет вдоволь мяса,  — говорила она.  — Скоро тебе не придется вытаскивать сети. Охи надоела мне рыба!

В  этот  день  сети  оказались пусты,  и,  когда  Кэнайна  под  вечер возвратилась в лагерь,  Дэзи Биверскин вывела ее из землянки и показала, где раскопать лыжей снег,  чтобы найти лишайник и багульник. Дэзи делала вид,  что почти шутит,  но  Кэнайна знала,  что мускек-оваки в  голодную пору,  на грани отчаяния,  прибегают к этому последнему средству,  когда иссякли все остальные источники пищи.

За  четыре дня не попалось ни одной рыбы,  и  они питались коричневой кашицей из лишайников,  заправленной остатками муки и  лярда.  В  кашице попадались кусочки каких-то мясистых,  почерневших,  горьковатых листьев вместе с  песком.  Эта  пища  насыщала лишь ненадолго,  и  Кэнайну почти непрестанно терзал мучительный голод.

На  пятый день  в  сети попалась большая щука.  Почуяв рыбу,  собаки, сидевшие на  цепи  позади  вигвама,  жалобно  заскулили,  когда  Кэнайна возвращалась  с  рыбой  домой.   Дэзи  знала,   отчего  они  скулят,  и, взволнованная, вышла встречать Кэнайну у входа.

-  Надо дать хоть немножко собакам,  — сказала Кэнайна.  — Они не ели несколько дней.

Дэзи решительно замотала головой:

— Вот вернется отец, тогда нажрутся до отвала,- сказала она.

Последними остатками муки и  лярда сдобрила Дэзи рыбную похлебку,  не сказав ни единого слова. В эту ночь впервые за много дней Кэнайна лежала на  постели из  пихтовых веток  с  ощущением сытости,  но  ее  тревожило беспрерывное завывание собак, и она никак не могла уснуть. Мать тихонько посапывала,  и  наконец Кэнайна встала  и  надела мокасины и  парку.  Из превратившейся в  желе похлебки вытащила рыбью голову и хвост и вышла на улицу.  Морозный воздух вонзился ей в ноздри, пока она шла к тому месту, где на цепи сидели собаки.  Она бросила каждой по куску. "Жалкие крохи", -  подумала Кэнайна.  Собаки накинулись на  них  и  через секунду-другую проглотили все без остатка.

На какой-то миг Кэнайне захотелось отвязать их, потому что охотой они добыли бы  себе  больше пищи,  чем  получали теперь Но  это  была только мимолетная мысль, так как охотящиеся сами по себе собаки быстро перебьют или распугают всю оставшуюся дичь.

Собаки,  еле различимые в  ночной мгле,  виляли хвостами и  с мольбой глядели на нее. Кэнайна не могла смотреть на них и отвернулась, чувствуя себя виноватой.

У  входа в  землянку она остановилась.  Мороз больно покусывал сквозь одежду.  Где-то  там,  вдали,  где  зубчатые верхушки леса соединялись с пляшущими зелеными отблесками северного сияния,  происходил поединок,  в котором один  из  соперников должен погибнуть,  чтобы выжил другой.  Уже пятую ночь шел отец по оленьему следу под открытым небом,  усмиряя ропот голодного желудка одними лепешками. Много охотников полегло среди болот, проиграв такой поединок.  Кэнайну охватила дрожь — от холода,  от страха ли, она не знала, она вошла в вигвам, развела огонь и опять улеглась.

Едва  заглянув  назавтра утром  в  чугунок,  Дэзи  Биверскин заметила исчезновение двух кусков.

— Ты ела ночью, — сказала она, резко обернувшись к Кэнайне.

-  Я  снесла  собакам,  -  сказала Кэнайна.  Взгляд Дэзи,  с  упреком смотревшей на нее, смягчился. Но в голосе звучала суровость.

— Им от этого никакой пользы,  — сказала она.  -Когда пищи мало,  это только раздражает, и им еще труднее переносить голод.

В  этот день Кэнайну не  мучил голод -  оставалась еще  уха.  Чуть не каждый час Дэзи выходила на улицу,  прислушивалась, и лишь крепко сжатые губы выдавали беспокойство. Прошло уже шесть дней.

Забрезжил новый день.  Опять они ели кашицу из  мха и  муки.  Чувство голода  возвратилось.  Спустились сумерки.  Кэнайна колола дрова,  когда увидела, что по льду замерзшей речушки, пошатываясь, бредет отец. Он шел согнувшись,  опущенные руки безжизненно болтались. Кэнайна позвала мать. Они вышли на берег ему навстречу.

Джо  Биверскин шел  к  ним,  не  поднимая головы.  Пытаясь взойти  на невысокий береговой откос,  он  споткнулся и  упал,  но тотчас поднялся. Кэнайна побежала вниз на помощь.  Сняла с  его плеч рюкзак и  швырнула в снег. Схватила отца за руку — и он привалился к ней тяжким, безжизненным грузом.  Потом с испугом, граничившим с ужасом, уставилась на его лицо — всегда круглое,  полное,  оно  осунулось,  щеки  впали,  резко выступили скулы, губы ввалились, вплотную прижавшись к зубам.

Налитые кровью глаза словно ушли  глубоко в  череп.  Кожа  натянулась так,  что казалось — ее содрали живьем, потом она съежилась, а потом эту съежившуюся кожу натянули на  остов,  который был слишком велик для нее. Отцово лицо изменилось до неузнаваемости, только широкий плоский нос был такой же, как прежде.

Когда  он  поднялся на  откос,  Кэнайна снова  спустилась на  берег и притащила оттуда его рюкзак. Шли молча — она шла, ступая в его след, — и дошли до  вигвама.  В  чугунке было еще немного холодной кашицы из мха и багульника,  и  Дэзи поставила ее  разогреть.  Но  Джо Биверскин не стал ждать,  пока каша разогреется,  он окунул кружку в  чугунок и стал жадно глотать  холодную кашицу.  Потом  он  расшнуровал свой  рюкзак,  вытащил оттуда мешочек,  в  котором была прежде мука,  и вытряс его содержимое в один из  фанерных ящиков для  провианта.  Кости,  клочья оленьей шкуры и окаменело-замороженные кишки.  Кости были обглоданы и сломаны. Среди них была половина челюсти,  в  которой еще виднелись зубы,  и черное копыто. Кое-где на костях еще виднелись красные клочья мяса,  с палец длиной, не больше.

— Волки, — сказал Джо Биверскин. — Больше ничего не оставалось, когда я пришел.

Кэнайну вдруг  объял  панический страх.  От  всего,  что  должно было служить им  пищей,  пока не возвратятся гуси,  им достались останки,  на которые не польстились даже волки.

ГЛАВА СОРОК ШЕСТАЯ

Опять наступила оттепель. Снег ослепительно сверкал на солнце, и даже в  вигваме  посветлело  после  долгих  сумрачных  дней  зимы,   которой, казалось,  не  будет конца.  Сквозь клокотание варева в  чугунке Кэнайна слышала,  как во дворе, словно волшебные шаги, звенит капель, а время от времени подтаявший на  солнце снег с  глухим шумом падал с  ветвей елок. "Пожалуй, уже начало или даже середина апреля", — думала Кэнайна.

Они ждали,  не разговаривая, то и дело возвращаясь взглядом к чугунку на печи.  Кэнайна с отцом сидели, а Дэзи Биверскин лежала под одеялом на своем ложе из лапника.  Джо Биверскин зачерпнул кружкой дымящийся бульон и поставил кружку на пол,  чтоб остыл.  Вода только что закипела, и мясо скунса едва начало увариваться,  но  Джо Биверскин просто не  мог больше утерпеть.  Кэнайна зачерпнула полную чашку, немного остудила ее и подала матери. Дэзи медленно приподнялась, опираясь на локоть. В ее ввалившихся глазах мерцала тусклая улыбка.  Взявшая кружку рука  до  того исхудала и сморщилась, что пальцы стали похожи на бурые когти, а вены на ее тыльной стороне извивались синими толстыми жгутами.  Дэзи  выпустила кружку,  не успев поднести ее  ко  рту,  и  отвар пролился на  ее  фуфайку и  одеяло Кэнайна молча подняла кружку,  вновь зачерпнула бульону и  на  этот  раз поднесла к губам матери.

Джо Биверскин жевал кусок полусырого мяса, первый кусок мяса за шесть дней,  или их было семь? Но Кэнайна подождала, пока мясо не проварилось, чтобы хоть  немного выветрился острый запах.  Ждать было  нетрудно.  Она больше не испытывала мук голода,  сменившихся тупой апатией и слабостью, была как в  тумане.  К  тому же мясо неприятно отдавало мускусом -  даже изможденной  от  голода,   тот  запах  был  ей  отвратителен.   Это  был скунс-вонючка,  которого весеннее солнце  пробудило от  зимней  спячки и выгнало из  норы,  и  Джо  Биверскин подстрелил его  утром неподалеку от стоянки Перед смертью зверь выпустил вонючую жидкость,  и  мясо все  еще смердело.

Дэзи Биверскин застонала,  и Кэнайна взглянула на нее.  Мать тошнило, ее  морщинистое лицо  исказилось.  Отвыкший от  пищи  желудок болезненно сопротивлялся,  не  в  силах удержать только что выпитый отвар.  Кэнайна протянула руку назад,  достала одну из опорожненных банок из-под лярда и поднесла ко рту матери. Дэзи снова стала давиться, застонала, наконец ее вырвало.

Кэнайна поднялась, чтобы вынести банку на улицу, но, схватив за руку, отец удержал ее.  Он кивком указал на стоявший на печке котелок. Кэнайна колебалась. Отец все не выпускал ее руку. Когда им предоставлялась такая возможность,  они  ели  содержимое желудка других  животных,  отчего же, думала Кэнайна, она медлит теперь?

Они не вправе ничего выбрасывать.  Она подняла жестянку и вылила ее в котелок. Затем вновь потянулось молчаливое ожидание.

Слезы застилали глаза Кэнайны,  и  она  вновь задала себе тот вопрос, который так  часто  задавала в  эти  долгие  недели мучений и  растущего отчаяния.  Почему она  здесь?  Вначале,  еще до  неудачной охоты отца на оленя,  после которой началась голодовка,  все было просто и ясно. Тогда она думала,  что она здесь потому, что она из племени мускек-овак и люди белой расы не  позволят ей  быть никем другим.  Но вот уже давно все это омрачалось неясными мыслями,  из  которых ей  никак не удавалось извлечь каких-либо  определенных  суждений.   Каковы  бы  ни  были  ее  исходные рассуждения,  она  ведь вернулась в  родные края вовсе не  затем,  чтобы умереть здесь бесполезной и  мученической голодной смертью.  Даже жалкое существование,  которое она влачила,  служа официанткой в Блэквуде, и то было целесообразнее этого.  Не  то чтобы она боялась самой смерти.  Муки голода улеглись,  чувства притупились,  и  если бы  к  ней теперь пришла смерть,  то  пришла бы  тихо,  мирно,  как  ночью приходит сон.  Кэнайна заплатила уже смерти дань болью и страхом, остальное совершится легко. И все-таки она  не  хотела умирать.  Нужно сделать еще  так много;  только человек,  который вроде нее жил и среди белых,  и среди индейцев,  знал, сколько нужно сделать!

Изо  всех чувств,  которые заполняли эти  ужасные,  отчаянные недели, одно было сильнее страха, боли или гаснущей надежды: это было изумление, граничившее с  недоумением,  — изумление перед тем,  как мало пищи нужно человеку,  чтобы  поддерживать искру  жизни.  После безуспешной охоты на оленя им попался кролик,  а  потом несколько щук,  и  часть прежней силы вернулась в  изможденное тело Джо  Биверскина.  Он  все  еще  был  не  в состоянии уходить в длинные,  с ночевками,  походы, но все же возобновил охоту вблизи лагеря.  Потом потянулись недели,  когда чугунок много дней кряду совершенно пустой стоял на  полу вигвама.  Они  питались какими-то крохами пищи, получая нечто похожее на хороший обед раз в четыре, а то и шесть дней. Когда бывало мясо, они собирали мох для заправки бульона, но больше не  употребляли его один,  потому что без мяса он  лишь пробуждал притупившиеся было муки голода, не придавая взамен сил.

Кэнайна никогда не видала своих родителей раздетыми и только по тому, как болталась на них одежда,  могла догадаться,  как оба исхудали. У нее самой  выступили ребра,  впали  ягодицы,  все  тело  утратило упругость, повисли груди.  Но хуже всех было Дэзи: последние десять дней она уже не вставала:  тощая,  с  ввалившимися глазами,  она  лишь изредка с  трудом поднималась с постели.

И  вот  теперь,  после  шестидневного отсутствия пищи,  у  них  вновь появилось съестное. Запах мускуса почти улетучился, и наполнявший вигвам густой аромат тушеного мяса даже Кэнайне вдруг показался приятным. После первой  пробы,  вызванной нетерпением,  Джо  Биверскин чуточку подождал. Теперь он  снова зачерпнул бульона.  Кэнайна наполнила две кружки -  для себя и для матери,  отставила их остудиться.  Сперва она покормила мать, поднеся кружку к  ее  рту.  Дэзи  жадно глотнула бульон,  но  уже  через несколько секунд  оттолкнула кружку,  судорога пробежала по  ослабевшему телу, и ее снова стало рвать.

Кэнайна отхлебнула из  своей кружки.  Студенистая кашица из  мха  без задержки проскользнула в горло, но тут же пошла обратно, так что Кэнайна чуть не задохнулась.  Желудок задергался в судорогах, но через несколько секунд успокоился,  и Кэнайна попыталась сделать второй глоток.  Приступ дурноты повторился,  но  на  этот раз  ей  удалось удержать проглоченную пищу.  Только  отец  ел  без  труда.  Быстро  опорожнив одну  за  другой несколько кружек,  он  схватил кость с  висевшими на  ней кусками мяса и принялся жадно обгладывать.

Но Дэзи не могла удержать пищу в желудке.  Кэнайна много раз пыталась накормить ее, давая маленькими порциями один только прозрачный отвар, но в  конце концов Дэзи так ослабела от беспрестанной рвоты,  что в  полном изнеможении упала на постель.

Кэнайна с  отцом отдохнули с часок и пошли посмотреть,  нет ли чего в сетях.  Снег сверкал так ослепительно,  что,  выйдя из вигвама,  Кэнайна сразу же  зажмурилась.  Отец вытащил из  кармана две  пары светозащитных очков, одни надел, другие протянул Кэнайне.

Еще  недавно  мускек-оваки  изготовляли от  солнца  дощечки с  узкими прорезями для  глаз,  но  в  последние годы стали покупать темные очки в местных факториях.  Защитные очки совершенно необходимы,  чтобы избежать снежной слепоты в последние солнечные недели зимы.

— Твоей матери очень худо, — сказал Джо Биверскин, когда они стали на лыжи и отправились осматривать сети.  — Ее желудок сердится,  потому что она  так  долго ничего не  ела.  Теперь ей  нужна легкая пища  -  чай  с молоком, сахар, мука. А все это есть только в Кэйп-Кри.

С  большим трудом продвигались они  вперед.  Мокрый снег  приставал к лыжам, с каждым шагом увеличивая их вес.

Снова заговорил Джо Биверскин:

— Через две недели вскроются реки.  И тогда мы застрянем здесь еще на две недели,  потому что будет слишком много льда и  на  каноэ не  сможем пройти. Если мы выйдем сейчас, через две недели доберемся до Кэйп-Кри. А если ждать,  попадем туда через шесть недель.  Две недели мать протянет, шесть недель — никогда.

И  больше они не сказали об этом ни слова.  Вот уже неделю в сетях не было ни одной рыбешки, но сегодня, вытаскивая первую сеть, Кэнайна, едва взялась за нее,  ощутила приятную тяжесть. Вскоре они вытащили рыбину на лед; это была громадная щука, фунтов на десять, не меньше. В другой сети тоже трепыхалась щука почти такой же  величины.  В  этих двух рыбах было столько еды, сколько они съели за весь прошлый месяц.

Радостные пошли они  домой,  о  возвращении в  Кэйп-Кри они больше не поминали.  Когда вернулись в вигвам,  Дэзи даже не приподнялась, огонь в печи погас.  Джо  Биверскин снова затопил печь,  разделал одну из  щук и поставил вариться.

Час  спустя  Кэнайна попыталась влить  в  рот  матери немного рыбного бульона,  но это снова кончилось рвотой.  Джо Биверскин смотрел на жену, его впавшие глаза сузились;  потом он резко встал,  взял вторую рыбину и вышел  из  вигвама.  Кэнайна услышала,  как  звонко залаяли и  защелкали зубами собаки.  Он скормил им щуку целиком;  внезапный интерес к ним Джо Биверскина мог значить только одно — их ожидает большая работа!

Джо вернулся, но остался стоять у входа в вигвам.

-  Завтра утром выступаем в  Кэйп-Кри,  — сказал он.  — Надо спешить, очень спешить, чтобы добраться домой, пока не вскрылась река.

Дэзи согласно кивнула в  ответ со  слабой улыбкой,  но  не сказала ни слова.

ГЛАВА СОРОК СЕДЬМАЯ

Кэнайна  с  отцом  были  на  ногах  уже  с  рассветом и  принялись за подготовку к отъезду.  Джо Биверскин привязал наклонно лыжу к изогнутому передку тобогана,  так  что  Дэзи  могла  прислониться к  ней;  в  таком положении ей придется проехать сто пятьдесят миль до Кэйп-Кри.  Разобрав вигвам и  сложив кусок парусины,  укрепили его на косо поставленной лыже вместо подстилки.  Потом  положили в  сани  малую палатку,  и  печку,  и постельные принадлежности,  и  чугунок и  крепко-накрепко все привязали, оставив впереди место для Дэзи.  Сверху под один из  ремней сунули ружье Джо Биверскина, чтобы оно было под рукой — на тот случай, если по дороге встретится дичь.  Потом  Джо  запряг в  сани  собак,  и  Кэнайна наконец поняла,  почему  собачья  упряжь  всегда  делается  у  мускек-оваков  из парусины и  веревок,  а  не из кожи — изголодавшиеся псы мгновенно бы ее сожрали.

Дэзи поднялась без  посторонней помощи и  проковыляла несколько шагов до саней.  Кэнайна вот уже несколько дней не видала ее на ногах и теперь ужаснулась,  увидев,  как,  словно пустой мешок,  болтается одежда на ее отощавшем теле.

Мать повалилась в сани, и Кэнайна укрыла ее одеялами.

Джо  Биверскин встал  спереди,  чтобы прокладывать дорогу;  он  отдал приказ собакам, Моква и Джим натянули поводья, и сани тронулись. Кэнайна замыкала шествие. Долгий путь начался.

У  проруби они остановились и вытащили сети.  В сетях опять оказалось две щуки;  Джо Биверскин сразу же скормил собакам рыбьи хвосты и головы. Потом они скатали сети, уложили их на сани и тронулись в дальний путь.

Двигались шагом,  молча,  не останавливаясь на отдых.  Солнце засияло ярче,  и они надели темные очки.  Дэзи сидела спиной к собакам,  лицом к Кэнайне;  она  молчала и  почти  не  двигалась.  К  полудню снова начало подтаивать,  мокрый снег  прилипал к  лыжам  Кэнайны,  удваивая их  вес, плотно намерз на полозья саней, и собакам стало трудно тянуть их. Спустя два-три  часа -  Кэнайна затруднялась определить,  когда именно,  -  Джо Биверскин остановился,  и  запыхавшиеся собаки  тотчас  же  повалились в снег.  Кэнайна очень устала и  надеялась,  что  отец  остаток дня  будет отдыхать.  Однако он просто срубил на берегу речки деревце, сделал палку и,  вручив ее  Кэнайне,  показал,  как  подталкивать сани  сзади,  чтобы немного помочь собакам. Потом сам впрягся в сани рядом с собаками, налег грудью, и сани вновь покатили вперед. Холодный пот стекал под одеждой по спине и плечам Кэнайны. Ноги и живот отчаянно болели.

Солнце клонилось к закату,  снег больше не слепил глаза,  похолодало. Подтаявший  на   поверхности  снег   подмерз,   но   наст   беспрестанно проваливался под лыжами и полозьями саней, затрудняя продвижение вперед. Когда  тени  елей  в  конце  концов  уткнулись в  противоположный берег, Биверскины остановились на ночлег.

Кэнайна в  полном изнеможении упала на  груженые сани,  но  ее  отец, которому в этот день пришлось поработать куда больше, чем ей, продолжал, расстегнув упряжь,  хлопотать. Он выкопал в снегу яму по размеру палатки и  поставил  палатку.  Выстлал  яму  ветками  пихты,  установил печурку, нарубил дров,  развел  огонь  и  поставил на  печь  чугунок с  остатками вчерашней рыбы. Рыба, выловленная в этот день, осталась про запас.

Дэзи проковыляла в палатку, легла и, как видно, сразу уснула.

Когда от  ухи повалил пар,  Кэнайна разбудила мать и  дала ей  кружку бульона,  но,  выпив  лишь  половину,  Дэзи  оттолкнула кружку  и  вновь опустилась на постель.  Кэнайна съела большой кусок рыбы, и это усмирило муки голода в  желудке,  но  все  тело оставалось сплошной ноющей болью. Было еще  светло,  но  она легла,  завернувшись в  накидку из  кроличьих шкурок.  Прошли что-то около пятнадцати миль,  и  это был самый тяжкий и утомительный день,  какой когда-либо выпадал на ее долю. А им предстояло провести в пути, по крайней мере, еще десять таких же дней.

Назавтра потеплело.  Наст стал за ночь толще, но к полудню подтаял на солнце и  трескался под их тяжестью,  его острые как ножи края и осколки вонзались в  мокасины и  разрезали на  лыжах  ремни из  сыромятной кожи. Липкий снег  под  наледью приставал ко  всему.  Под  ступнями Кэнайны он смерзся  в  ледяные  шары,  отчего  мокасины  натирали ей  ноги,  и  она чувствовала,  что  там  образовались волдыри.  Часа  через два  ее  ноги горели.

Полуослепнув от солнца, почти ничего не понимая от боли, тащилась она вперед,  все время подталкивая сани палкой.  В блеске снега она с трудом различала собак,  изо всех сил тянувших повозку,  а впереди, навалясь на упряжь,  шагал  отец.  Она  заметила мелкие  пятнышки крови  в  собачьих следах,  но,  несмотря на  израненные и  натертые до  крови обледеневшим настом ноги, собаки что есть силы продолжали тянуть. Кэнайна знала, что, хотя их всю жизнь держат впроголодь, эти северные псы будут везти до тех пор,  пока смерть не  свалит их  на  кровавой тропе.  Если есть на свете существо,  которому приходится еще  хуже,  чем мускек-оваку,  размышляла Кэнайна, так это его собака.

Порою  сани  застревали  намертво,   и  тогда  лишь  общими  усилиями удавалось освободить полозья  от  приставшего снега  и  сдвинуть сани  с места.  Около полудня Джо Биверскин остановился и  повернулся к Кэнайне. По  его впалым щекам ползли струйки пота.  В  этот день они не  прошли и десяти миль.

-  Привал,  — неожиданно сказал он.  — Пока оттепель,  мы сможем идти только по ночам.

Снова разбили они палатку, съели последние остатки рыбы и, совершенно измотанные, завалились спать, хотя солнце высоко стояло на небе.

Джо Биверскин разбудил их.  Когда Кэнайна вышла из палатки, волнистые ленты северного сияния мерцали на небосклоне, отбрасывая по снегу жуткие зеленоватые отблески.

Холодно и ярко блистали звезды,  и по их положению Кэнайна заключила, что теперь, должно быть, не более двух часов пополуночи.

Прежде  чем  сунуть  чугунок  в  сани,  Джо  Биверскин большой ложкой тщательно соскреб  с  донышка застывший жир  и  протянул ложку  Кэнайне. Двумя пальцами она сняла с ложки половину жира,  остальное вернула отцу. Жир был крупитчатый и сильно отдавал рыбой,  но вкусно таял во рту.  Она не спешила, стараясь продлить удовольствие.

Когда мать  поднялась,  собираясь пройти к  груженым саням,  ноги  ее подкосились,  и  она повалилась на  постель.  Кэнайна и  Джо помогли ей, поддерживая под руки с обеих сторон.  Сани теперь легко скользили вперед по твердому,  сухому снегу.  Через несколько часов взошло солнце,  будто диск из  расплавленной меди.  С  трудом тащилась Кэнайна вперед,  скосив глаза в  сторону,  чтобы защититься от  слепящего блеска снега.  Живот и ноги горели огнем. Много времени спустя после того, как рассвело, до нее дошло,  что  сани  остановились и  возле саней стоит отец и  вытаскивает ружье.  Она услышала треск выстрела, услышала довольное бормотанье отца, увидела,  как,  кружа и  покачиваясь,  словно увядший лист,  наземь упал большой черный ворон.

Теперь,  зная,  что на следующем привале у них будет что поесть, идти было  легче.  К  полудню снег  снова  стал  рыхлым и  липким.  Тогда они остановились и устроили привал;  сонная Кэнайна ожидала,  когда сварится ворон.

Они шли еще две ночи и  перед рассветом в  эту вторую ночь — на пятый день их пути — добрались до Киставани.  Ровно половина пути: до Кэйп-Кри оставалось столько же. Когда солнце стало припекать, они остановились на привал,  и Джо Биверскин сварил в горшочке мхов и лишайников. Кэнайне не хотелось есть, но она поела и выпила воды, зная, что это необходимо.

Еще  одна  ночь  пути.  Еще  один  день  жаркого  солнца,  оттепели и ослепительного сверкания снегов. Джим, черноносый щенок, все спотыкался, и в конце концов Джо Биверскин выпряг его из саней,  пес побежал позади. Кэнайна пыталась вспомнить,  когда в  последний раз кормили собак,  -  в лучшем случае четыре дня назад,  а может,  и пять.  От слабости Джим еле ковылял за  Кэнайной;  глаза его стекленели,  он непрестанно скулил.  Во время редких коротких привалов Кэнайна гладила Джима по голове и шепотом старалась ободрить его.

Когда в тот день Кэнайна заснула, ей приснилось, что с помощью палки, просунутой в  петлю,  ей все туже и  туже стягивают веревкой живот.  Она лежала в  палатке,  перед  которой стояла долгая череда белых,  один  за другим они входили в палатку, и каждый старался потуже затянуть веревку. Она  узнала миссис Бакстер,  сестру Джоан Рамзей из  Блэквуда.  И  потом девчонок из  старших классов:  Труди Браун,  Марджори Болл и  нескольких других,   чьи   имена  теперь  уже  позабыла.   Доктор  Карр,   директор учительского колледжа,  дважды повернул веревку, она глубоко врезалась в ее живот,  и Кэнайна закричала от боли,  умоляя их перестать; но они все шли и  шли и  с  издевками и насмешками закручивали веревку все сильнее. Среди них были парни из ресторана и матери школьников из-под  Кокрена. И потом среди ожидавших она заметила Рори,  он стоял у  входа,  дожидаясь, когда наступит его черед крутить веревку.

Рори пришлось нагнуться,  чтобы войти в  палатку,  и на его лице тоже была издевательская усмешка,  но потом она заметила, что это не усмешка, он  просто улыбался.  Он  улыбался потому,  что  держал в  руках большой черный чугун,  полный мяса. Он поставил чугун на печку, потом нагнулся к ней и, вместо того чтобы еще сильней затянуть веревку, поцеловал ее. Она обхватила его руками и прижала к себе.  На этот раз она его не отпустит. Но он высвободился из ее объятий,  словно бесплотное облако. Занавеска у входа отлетела в сторону, и Рори исчез.

Приходили другие и  все  крутили и  крутили веревку,  но,  как они ни старались,  Кэнайна  больше  не  чувствовала мучений,  потому  что  Рори Макдональд принес горшок с  мясом.  Мясо  варилось на  печке,  скоро они будут есть.

Внезапно Джо  Биверскин разбудил ее.  Было темно,  но  она  мгновенно заметила громко булькавший на плите чугунок. Палатку наполнял пар, пахло мясом.  Она медленно поднялась;  голова кружилась,  от слабости она едва держалась на  ногах.  Ее  живот не  был стянут веревкой,  но мучительная боль, испытанная во сне, не покидала ее.

Она подняла крышку и  заглянула в  чугунок.  Там и  впрямь было полно мяса.

— Это Джим, — просто сказал отец. — Сдох ночью.

На  этом  кончались  отчетливые  воспоминания  Кэнайны,   дальше  шли бессвязные,  похожие на  сон обрывки.  Она не  помнила,  ела ли она мясо Джима,  но,  должно быть, ела, так как после этого они шли не меньше как четыре дня  без  какой-либо  другой пищи.  Это  длилось целую  вечность. Сначала шаг одной лыжей,  потом -  другой.  И так шаг за шагом,  миля за милей,  один адский день за другим. Она поражалась, откуда у нее берутся силы  и  воля продолжать путь без  отдыха,  без  надежды,  без  предела. Казалось,  даже  само  время,  измываясь  над  ними,  остановилось.  Они проходили какой-нибудь мысок и,  казалось, много часов шли вниз по реке, одолевая милю за милей,  но, когда Кэнайна оборачивалась, этот мысок все торчал у них за спиной в какой-нибудь сотне шагов.

Ей  помнились холодные,  колючие  ночи,  сполохи  северного сияния  и яркие,  теплые дни,  когда снег  на  речном берегу таял и  на  стонущем, готовом треснуть льду стояли лужи.  Помнилась Моква, белая сука, которая уж  больше не  лаяла и  не  скулила,  а  только неутомимо тянула сани  в никогда не ослабевавших постромках. А перед Моквой шагал Джо Биверскин и тоже тянул сани, без устали тащил их вперед, лишь изредка оборачиваясь и крича,  что лед вот-вот может треснуть.  И Дэзи,  которая смотрела назад ничего не  видящими глазами,  потом  свалилась с  саней  и,  постанывая, лежала на снегу,  пока муж не поднял ее, и потом она сваливалась снова и снова,  и  тогда он в  конце концов,  не говоря ни слова,  привязал ее к саням.

Вспоминались участки насквозь пропитанного водой льда,  прогибавшиеся под ними,  словно резина,  и полыньи,  которые надо было обходить далеко стороной, с насмешливо журчавшей черной водой. А потом уже не полыньи, а огромные зияющие провалы,  где плескалась вода, и, чтобы протащить сани, им приходилось жаться к самому берегу.

Кэнайна не знала,  когда умерла мать.  Не могла даже вспомнить,  была Дэзи с ними в палатке во время последнего привала или уже лежала мертвая на  санях под открытым небом.  Отец никогда не  говорил об этом,  а  она никогда не спрашивала.

В очень холодную ночь,  незадолго до рассвета,  они наконец добрались до Кэйп-Кри.  Кэнайна не знала,  что они пришли,  пока не услыхала,  как отец громко зовет на  помощь.  К  берегу сбежалось несколько мужчин,  и, только когда они сняли Дэзи с саней, до сознания Кэнайны дошло, что мать умерла,  и  умерла уже  давно.  Смерзшееся в  камень тело Дэзи застыло в гротескном полусидячем положении;  заиндевев,  морщинистое лицо казалось лицом призрака.  Беспредельно уставшая и душой и телом Кэнайна была не в состоянии плакать.

Кэнайна помнила,  как упала на сани и, сбросив напряжение, лежала там в  блаженной дремоте,  и  все-таки это был ненастоящий сон,  потому что, вспоминалось ей,  она  слышала  возбужденные крики,  сбежалась толпа,  в большом доме Рамзеев вспыхнул свет,  и,  обхватив ее рукой, Джоан Рамзей поддерживала ее,  повторяя,  что надо идти, что нельзя, ни в коем случае нельзя ложиться.  Вспоминалось,  как она сказала "нет" Джоан Рамзей, что она не пойдет к ним, что она мускек-овак и должна остаться среди своих и те позаботятся о ней.  Затем смутное воспоминание о горячем бульоне, чае с молоком и сахаром и продолжительной рвоте.

Когда  она  снова  проснулась,   стоял  яркий  солнечный  день.   Она находилась в  большой палатке и лежала на настоящем матрасе на настоящем деревянном полу  под  несколькими мягкими одеялами.  Это  была  одна  из палаток индейского поселка,  но  Джоан Рамзей по-прежнему сидела рядом с ней и, ни слова не говоря, нежно растирала Кэнайне руки. В двух шагах на другом матрасе лежал отец. Он спал.

Этот день и следующую ночь Кэнайна то спала,  то просыпалась, покорно глотая бульон,  когда к  ее  губам подносили чашку.  На  второй день  ее разбудило утром громыхание льда на  Киставани.  Она взглянула на матрас, где спал отец, и увидела, что его уже нет. Лед громыхал целый час, потом раздался совершенно оглушительный грохот.  Сквозь грохот она  расслышала ликующие  возгласы  обычно   сдержанных  мускек-оваков  -   ледоход  был предвестьем весны и  гусиного мяса в котелках.  Возбуждение охватило все ее  тело.  Она  медленно встала с  постели,  и  несколько мгновений ноги отказывались держать ее, кружилась голова. Потом силы вернулись к ней, и она пошла к дверям,  чтобы своими глазами увидеть,  как вскрывается лед. На сутки с небольшим опередили они ледоход.  Потом сквозь шумные крики и треск  льда  до  нее  донеслись другие звуки:  это  за  белой  церковкой сколачивали в мертвецкой гроб для Дэзи Биверскин.

Скорбно вызванивал церковный колокол погребальную песнь.  Заупокойная служба окончилась,  и  теперь процессия безмолвно двигалась среди рваных вигвамов  к  кладбищу,   где  могильщики  со  вчерашнего  утра  пытались выдолбить могилу в  промерзшей земле.  Впереди шагал  миссионер в  белой сутане,  темных очках и черных резиновых сапогах. Не разбирая дороги, он шел по  талому снегу,  шлепая по  лужам,  но осторожно обходил сторонкой сердито рычавших собак.

На  ходу он монотонно читал нараспев молитвенник.  За миссионером шли индейцы, которые несли гроб, за гробом, грубо сколоченным из неотесанных досок  ящиком,  -  Кэнайна с  отцом.  Позади  них,  растянувшись длинной извилистой лентой,  ковылял кортеж в драных одеждах,  с обтянутыми кожей лицами,  истощенность которых наполовину скрывали темные очки. Собралось все взрослое население Кэйп-Кри, включая Рамзеев.

Кэнайна все  еще  была  слаба,  и  временами голова  у  нее  отчаянно кружилась.  Во время службы Кэнайне впервые удалось разглядеть остальных индейцев;  почти у  всех запали виски и  глубоко ввалились глаза — немое свидетельство перенесенных зимой  лишений.  Лица  были  суровы,  но  без каких-либо  следов бурного проявления печали.  Люди  сами слишком близко стояли к  смерти,  чтобы  теперь раскиснуть в  ее  присутствии.  Кэнайна знала,  что в  процессии позади нее много голодных желудков и  тревожных глаз,  которые даже  сейчас испытующе смотрят в  небо,  так  как  воздух прогрелся, ветер дует с юга и вот-вот должны прилететь гусиные стаи.

А они все шли и шли. Кэнайна устала, она чувствовала, что в ее рваные мокасины  набирается  холодная  вода.   И   тут  донеслась,   словно  бы неотделимая от ветра,  как благоухание пихты,  сначала еле слышная между ударами  погребального  колокола,   потом   исчезнувшая  совсем,   потом возникшая снова, сладостная, нежная песня весны. Гуси!

Носильщики остановились, и Кэнайна, тоже всматривавшаяся в небо, чуть было не  наткнулась на  гроб.  Все  как  один остановились,  все задрали головы,   уставясь  в  небо,  кроме  шествовавшего  впереди  миссионера, который,   ничего  не  замечая,  в  одиночку  продолжал  шагать  вперед, торжественным, бубнящим голосом читая молитвенник.

Клики гусей приближались,  перекрыв заупокойный звон колоколов. Потом Кэнайна увидела их,  большую стаю,  летевшую ниже по течению,  над самым лесом но гораздо дальше,  чем на расстоянии выстрела. Она увидела боль и тоску на  заострившихся лицах окружавших ее  людей,  увидела,  как они с мольбой перевели взгляд с  удалявшейся стаи  на  отца  -  ведь это  было прежде всего его горе, — который стоял, опершись одной рукой на гроб, но глазами тоже провожал стаю гусей.

И вдруг:

— Ка-ронк, онка-онка-онка.

На  сей  раз  это  были  не  гуси  -  кричал  ее  отец.  Большой клин заколебался. Одетый в белое миссионер, далеко ушедший вперед, оборвал на середине  молитву  и  обернулся,  державшая  молитвенник рука  безвольно упала.  Темные очки не  могли скрыть испуг на  его  лице.  Джо Биверскин опять  поманил  гусей.  Несколько охотников подхватили этот  клич.  Гуси повернули и, изогнув шеи, с любопытством смотрели по сторонам. Тогда Джо Биверскин бросился к палатке, где остановились они с Кэнайной.

Все только этого и ждали. Носильщики поспешно опустили гроб на землю, погребальное шествие мгновенно распалось,  поднялась суматоха,  охотники разбежались  за  ружьями.   Гуси  приблизились  настолько,  что  Кэнайна различила у них на голове белые пятна. Потом эти крупные птицы заметили, что  здесь  нет  другой стаи,  которая могла  бы  позвать их,  и  быстро повернули назад.  Ни один из охотников не успел выбежать с ружьем.  Гуси удалялись,  они были уже почти вне досягаемости.  От  нетерпения Кэнайну охватила дрожь.

И тут быстро один за другим раздались два выстрела,  и два гуся упали наземь.  Кэнайна оглянулась назад,  на вигвамы.  Там был только ее отец. Выпалив из  двустволки,  он  уложил сразу  двух  гусей.  Через несколько секунд из вигвамов повыскочили другие охотники,  затрещали выстрелы,  но теперь гусей было не  достать,  и  больше они  не  подстрелили ни  одной птицы.

Столпившись вокруг Джо Биверскина,  мужчины смеялись и хлопали его по плечу. Миссионер поднял молитвенник и кашлянул отрывисто и повелительно. Составив ружья у  передней стенки палатки и  бросив гусей там,  где  они упали,  все заняли свои места в погребальном кортеже. Носильщики подняли гроб. Миссионер вновь затянул молитву. Процессия снова двинулась вперед. Но  теперь на  исхудалых,  изможденных лицах больше не осталось и  следа скорби  -  на  лицах  людей,  которые  шли  за  Кэнайной,  сияли  улыбки облегчения.

Отец тихонько разговаривал с  мужчинами,  которые несли гроб с  телом Дэзи Биверскин.

— Это все она, — сказал он. — Мне всегда везло, когда она была рядом.

ГЛАВА СОРОК ВОСЬМАЯ

Белощек отдыхал,  сунув голову под крыло;  но он не спал и ясно чуял, что ветер начал выдыхаться, а солнце — пробиваться сквозь мрачную завесу туч.  Время от времени он поднимал голову и осматривался. Другие казарки в  стае тоже настороженно поглядывали по  сторонам.  Вышло солнце,  тучи двинулись на восток,  к  зубчатому силуэту Гебридских островов,  и через час осталось от туч лишь сероватое пятно,  потрепанным чепцом увенчавшее скалистую главу  Хивэла,  самого высокого холма  Барры.  К  закату ветер совсем стих,  превратившись в ленивый,  мягкий и теплый бриз,  в котором чувствовалось нежное и ласковое дыхание весны.

В  сумерках казарки поднялись в  воздух,  стряхивая с  перьев соленую морскую воду,  и  повернули к Барре на ночную кормежку.  Заросли морской травы в  проливе Гусиного острова сильно поредели -  стоял уже  март,  а стаи гусей ежедневно бывали там с октября.

Большинство казарок потянулись через  песчаные дюны  на  махэйр,  где зазеленела вика и  другие травы.  Вместе с  одной из стай полетел туда и изголодавшийся Белощек с  желтой лентой на  шее:  с  жадностью начал  он щипать траву.

В  начале зимы его еще посещали смутные воспоминания о лете у берегов залива Джемса,  о  подруге,  которую он нашел среди болот в том далеком, чужом краю,  о долгом путешествии домой,  которое в конце концов привело его снова на  Барру.  В  начале зимы он порой тосковал по своей подруге, благосклонности которой добивался на  том зажатом со  всех сторон землею озере,  где  страшные леса мрачно и  грозно подступали к  самой воде.  И когда  появлялась новая  стая  гусей,  он  внимательно рассматривал них, чтобы узнать, нет ли ее среди них, может, она прилетела к нему.

Но  птичья  память  состоит из  отдельных ячеек,  каждая  из  которых соответствует определенному времени  года,  медленно  закрываясь,  когда кончается это  время  года,  и  открываясь,  когда оно  наступает вновь. Теперь от фазы годичного цикла, соответствовавшей половому влечению, его отделяло уже несколько месяцев,  и  все воспоминания о  подруге и  об их совместной жизни улетучились из памяти.

Но  в  эту ночь,  когда он  кормился,  ощущая разлитое в  солоноватом воздухе нежное тепло возвращающейся весны,  новое чувство шевельнулось в глубине его  души.  Смутное беспокойство,  ничего  общего  не  имевшее с испугом,  неясный,  дальний зов — то ли сон,  то ли явь, — неизвестный и непонятный ему.

И  вот  с  ночного  неба  донеслись звонкие  трубные  голоса  птиц  с побережья, которые первыми отправлялись в полет на север вслед за весной Луна  зашла,  я  стаи  чередой потянулись назад,  в  пролив,  дожидаться рассвета.  Теперь Белощек заметил,  что  другие гуси  тоже объяты новой, странной тревогой.  Время  от  времени какой-нибудь гусак,  вытянув шею, набрасывался на  другого оказавшегося поблизости гусака,  и  между  ними завязывалась   короткая   ожесточенная  схватка.   Взошло   солнце,   и, оглушительно хлопая крыльями,  гуси взвились в воздух.  Высоко над морем Белощек вновь остро ощутил будоражащее чувство тревоги,  тягу лететь все дальше и дальше вслед ширившейся весне. Только куда лететь?

В спешке и нетерпении кормились гуси на махэйре в ту ночь.  К проливу они вернулись раньше обычного,  и,  как только стаи опустились на  воду, поднялся грозный гам  и  возня.  Гусаки,  которые всю  зиму в  полнейшем согласии искали корм,  теперь воинственно разбились по двое, молотя друг друга расправленными жесткими крыльями, да так, что вода вокруг кипела и пенилась.

Но Белощек с  желтой лентой держался особняком,  потому что не ощущал ничего похожего на  их  воинственность.  Вскоре после  этого один  гусак поблизости от Белощека подплыл к  соседней птице и  повел себя совсем не так,  как дерущиеся самцы.  Он быстро подергивал головой, вставал в воде свечкой,  топорща перья  на  груди и  медленно и  грациозно покачивая из стороны в  сторону шеей.  В его поведении сквозили нежность и учтивость, которых  лишены  были  грозные  наскоки самцов.  Это  было  первое,  еще неуверенное ухаживание самца  за  своей  самкой,  первые робкие признаки полового  влечения,  пробудившегося с  весной.  Словно  какой-то  ключик повернулся в  дальнем закоулке мозга  Белощека,  открыв ячейку,  которая долгие  месяцы была  заперта,  и  то,  что  скрывалось в  ней,  смутные, блеклые, бессвязные воспоминания, проникло в его сознание.

Он снова вспомнил о ней.  Она ожидала его далеко-далеко отсюда,  там, где пресная,  мелкая, тихая вода, где меж двух узких песчаных кос, густо поросших ивами,  лежит  небольшая заводь и  где  из-за  темных деревьев, грозно подступавших к самой воде,  совсем не видать горизонта. Но больше он ничего припомнить не мог.

У  него  было  неясное ощущение,  что  где-то  в  этих  пробудившихся воспоминаниях сокрыт  источник пронзительного,  тревожного беспокойства, которое овладело им с прошлой ночи.

А  весна  продолжала свое  наступленье.  Порой  с  Атлантики  с  воем налетали сильные порывы ветра,  но  каждый раз  со  смертью ветра солнце нарождалось все  быстрее и  припекало все  жарче,  и  от  его  тепла над махэйром  вздымался  пар.   К   началу  апреля  на  пустошах  запестрели маргаритки и примулы;  в небе, разливаясь подобно влаге, зазвенела песня жаворонка.

Лихорадочного напряжения достигли у  казарок соперничество и  брачные игры.  В  давно определившихся парах ухаживания перешли в  новую стадию, говоря о  большей близости.  Птицы часто вытягивались на воде в струнку, прижимаясь друг к  дружке грудью,  а то одна из птиц вскакивала на спину другой в  прелюдии совокупления.  Не  нашедшие пока  себе пары годовалые птицы начали сбиваться в отдельную стаю, самцы ожесточенно дрались из-за самок и  гонялись друг  за  другом,  быстро,  беспорядочно перелетая над самой водой.

Белощек с желтой лентой на шее чувствовал себя чужим для обеих групп. Рядом  не  было  его  подруги,  и  ему  нечего было  делать среди  птиц, предававшихся брачным играм.  Не испытывал он и желания присоединиться к годовалым холостым гусакам, так как не ощущал горячего стремления биться за новую подругу.  Постепенно память его прояснялась. Теперь он уже ясно видел ее -  она была похожа на самок его породы и все же совсем иная,  с коричневым оперением,  тогда как  у  него оно  было серебристо-серым,  и белые пятна на  голове у  нее  были  поменьше.  Теперь он  в  мельчайших подробностях  представил  и   место  их  встречи  -  озеро  и  болото  с полумесяцем песчаного пляжа меж ними,  и  острова,  и в особенности один островок,  средоточие и  кульминацию всего,  потому что к нему прилегала илистая заводь, где они устроят гнездо.

На исходе апреля в  течение двух дней беспрерывно дул ветер с севера. Белощек отмечал повышение давления — воздух становился плотнее, облегчая полет.  С Атлантики надвигался фронт высокого давления, и старые опытные гуси знали,  что,  как  только их  минует центр фронта и  давление вновь начнет падать,  наступит перемена,  и подует сильный ветер с юга.  В тот день  гусям не  спалось в  море,  они  то  и  дело посматривали в  небо, проверяя, не переменился ли ветер.

Когда они в сумерки полетели на свое пастбище,  взошла полная луна, и ракушки на морском берегу замерцали серебром в косом лунном свете.  Гуси торопливо поели,  потом стая за стаей с шумом закружили над проливом так низко,  что росчерки их крыльев рябили и взвихривали воду. Поскольку они действовали,  поддавшись стадному чувству,  а не влечению к  спариванию, Белощек охотно принял участие в их полете. В эту ночь он прибился к стае из пятидесяти взрослых птиц,  все они,  за исключением его, разбились на пары,  и всякий раз,  когда стая взлетала, Белощек взлетал вместе с ней. Круговые  полеты,   дикие,   неистовые,   длились  по  нескольку  часов, подстегивая  Белощека  все  нараставшим возбуждением,  так  что  все  до последней жилки в нем пылало.

Когда луна стояла почти в самом зените,  поднялся ветер, и теперь дул он с  юга.  Гуси подождали еще полчаса,  ветер еще окреп.  И  тогда стая поднялась в  воздух:  на сей раз с первого же мгновения в их полете явно чувствовалась  новая  целеустремленность.  То  была  уже  не  игра,  они непрерывно поднимались все выше и  выше,  вместо того чтобы метаться над водой.  Позади  остались пролив и  Гусиный остров.  Птицы  выровнялись и повернули на  север.  Залитый  лунным  светом  пейзаж  внизу,  утрачивая резкость очертаний,  расплывался до  тех  пор,  пока  ничего нельзя было различить,  кроме  черных теней гор  да  белых полос песчаных пляжей.  А потом земля и вовсе исчезла из виду — под ними расстилалось только море.

С  облегчением почувствовал Белощек,  что  тревога,  которая вот  уже несколько недель терзала его,  исчезла;  теперь он знал, что это не один из утренних полетов к местам дневного отдыха в море, а весенний перелет, долгое путешествие,  которое приведет его к подруге и к местам, хранимым в воспоминаниях.

Рассвет озарил  тихое,  спокойное море,  так  как  ветер,  повернув с севера  на  юг,  разгладил волны.  Память Белощека находилась во  власти ассоциаций и  догадок,  и теперь,  увидев под собой морской простор,  он опять вспомнил ту пору ровно год назад,  когда в последний раз точно так же покинул зимовье на Барре и полетел на север. Тогда все шло совершенно иначе,  потому что  океан в  неистовом бешенстве вздымал громадные,  как башни, волны с клочьями взбитой шквалом пены. Вскоре после начала полета его подхватил ураган,  с которым он боролся до тех пор, пока не отказали измученные крылья...

Внезапно  смысл  этого  происшествия  дошел  до  его  сознания.  Силы мгновенно оставили его крылья,  и  он поотстал от стаи.  Ведь в тот раз, когда он уже не мог бороться со штормом, то повернул и полетел по ветру. Он оставил северный путь предков,  и  ветер унес его в открытое море,  в неведомый край заходящего солнца.

И теперь он понимал, что место, где его ожидает подруга, лежит там, в краю заходящего солнца, а не на севере, куда держит путь эта стая!

Стая стремительно удалялась,  и  внезапно панический ужас одиночества охватил  его.  Воспоминания о  подруге и  местах,  где  он  встретил ее, улетучились так же быстро,  как и нахлынули, перед мгновенно вспыхнувшим непреоборимым желанием вновь присоединиться к  стае.  Его большие крылья мощно  рассекали  воздух,  и  под  усилившимся  с  увеличением  скорости воздушным потоком перья еще крепче прижались к телу. Понемногу он нагнал их  и  занял свое место в  хвосте стаи.  Но тут,  едва он там очутился и ощущение одиночества прошло,  его вновь обуяло беспокойство.  Ибо теперь он знал наверняка — полет на север приведет не туда. Его полет к подруге должен пролечь на запад, прочь от восхода, прочь от морей, через которые держат путь перелетные казарки.

Но  поступить так  ему  было  нелегко,  потому что  стая притягивала, накрепко привязав к себе.  Алая заря померкла.  Казарки твердо летели по курсу,  сильный попутный ветер был  им  в  помощь.  За  Белощеком вилась желтая ленточка,  но  он давно позабыл о  ее существовании.  За стаей он летел с неохотой и все же не в силах с ней расстаться.

Когда они провели в воздухе часов восемь, летевший вперед вожак повел их на посадку,  на отдых.  Но гуси были слишком возбуждены,  чтобы долго предаваться праздности.  Сперва одна пара, а за ней другая, потом третья совершали  страстный  брачный  ритуал.   Пристроившись  сбоку,  Белощек, растерянный и одинокий,  наблюдал за ними, и пылкое возбуждение охватило его,  но его подруги не было с ним, и для его возбуждения не было выхода и облегчения.  Внезапно он почувствовал себя в стае совершенно одиноким, как несколько часов назад, когда отстал было от них. И теперь то далекое озеро с  островами и илистой заводью позвало его с такой силой,  которую нельзя было ни одолеть, ни оставить без внимания.

Через два  часа полетели дальше.  Оставшийся без подруги Белощек тоже взлетел,  замыкая поднимавшуюся в  безоблачное небо стаю.  Но когда они, набрав  высоту,  подровнялись и  повернули  на  север,  Белощек  зарулил крыльями и  повернул на  запад.  Он  смотрел стае  вслед,  пока  она  не превратилась в тончайшую паутинку и не исчезла совсем.

Теперь  у  него  в  голове  живо  вырисовывалась цель,  к  которой он стремился.  Но  расстояние,  отделявшее его от  этой цели,  и  тот путь, который ведет туда, стерлись из его памяти. Он знал только, что путь ему — на запад.

ГЛАВА СОРОК ДЕВЯТАЯ

Наступил новый  рассвет,  а  Белощек все  летел над  пустынным морем; давали себя знать первые признаки утомления. Отправляясь в полет, он был хорошо  упитан и  весил  на  четверть больше обычного.  Для  поддержания скорости полета в сорок миль в час организм перерабатывал жир в энергию, примерно один  процент веса  в  час.  Он  пробыл в  полете более суток и теперь  отчетливо ощущал потерю в  весе,  которая придавала ему  большую подвижность.  В то же время лететь ему стало не легче,  труднее,  потому что силы быстро уходили.  Теперь он  частенько опускался на воду,  делая короткие  передышки.   Голод,   который  много  часов  назад  начался  с неприятного посасывания, превратился в сверлящую боль.

В  середине дня он  заметил узенькую белую кромку льдов,  которая все приближалась,  и  вскоре он летел над краем огромного плавучего ледяного поля,  где подтаявшие льдины покачивались на волнах океана.  Значит,  он приближался к  берегу.  Это озадачило Белощека,  потому что,  по смутным воспоминаниям о том,  первом полете, так близко от зимовий Барры не было никакого побережья.

Ближе к  вечеру он различил на подернутом дымкой горизонте еле видные очертания гор.  А  потом  увидел нечто странное и  загадочное -  тонкую, сверкающую белую полоску, таинственно висевшую между небом и прибрежными утесами.  Подлетев поближе,  он  разглядел,  что это покрытое искрящимся льдом плато,  от толщи которого тянулись к  морю ледники,  извиваясь меж прибрежных скал, словно застывшие реки.

Память Белощека не сохранила особых примет и  ориентиров,  которые он должен искать во время обратного перелета к месту гнездовья. Но когда он оказывался над таким местом,  память легко могла подсказать, знакомо оно ему  или  нет.  Этого  края,  с  таким  живописным нагромождением гор  и ледников, он не видел никогда Где-то он все-таки сбился с пути.

Он подлетел совсем близко к  вздыбленному берегу,  изрезанному узкими фьордами,  которые,  извиваясь,  тянулись к исполинскому ледяному плато. Здесь  до  сих  пор  лежал глубокий снег,  и  торчавший из  него  чахлый кустарник казался серым и  безжизненным.  Но попадались проплешины,  где снег был сметен ветром, обнажив поросль сухих мхов и лишайников. На одну из  них  и  опустился Белощек и  начал есть.  Корм оказался безвкусным и неприятным, но, набив им брюхо, Белощек смирил муки голода. И задолго до рассвета почувствовал, как его упругое тело вновь наливается силой.

Хотя память и разум птицы отличаются странными пробелами,  существуют области восприятия,  развитые у птиц не в пример другим животным,  в том числе и человеку. Одно из таких качеств — высокоразвитая в особенности у перелетных птиц  способность улавливать различия  в  высоте  ежедневного пути солнца по  небу во  время перелета по сравнению с  той,  к  которой птица привыкла в  родном краю.  Положение солнца в  полдень -  это  мера широты,  по  которой видно,  на  каком отдалении к  югу или к  северу от экватора  находится наблюдатель.  Если  наблюдатель движется в  северном полушарии на юг,  у него создается впечатление, будто солнце поднимается на  небе все выше;  при продвижении на  север -  будто дуга,  по которой движется солнце, понижается, приближаясь к южному горизонту.

Белощек отлично помнил  траекторию движения солнца над  водами Барры, которые он  покинул около  двух  суток  назад.  Теперь всплыла еще  одна подробность,   которая   дополняла  обретавшие  все   большую   четкость воспоминания  о   месте  будущего  гнездовья,   на  поиски  которого  он отправился.  Он  вспомнил,  что солнце стояло там выше,  чем в  такое же время года на Барре.  И  когда наступил рассвет,  он принялся то и  дело посматривать на солнце, чтобы сравнить его нынешнее

положение с  тем,  которое оно  занимало на  Барре и  в  далеком краю гнездовья.  Через  несколько часов он  пришел к  выводу,  что  солнечная траектория здесь ниже,  ближе к южному горизонту.  Для пущей уверенности он подождал до полудня, попеременно кормясь и отдыхая, и тогда ему стало ясно,  что  делать.  Правда,  в  его  широких крыльях все  еще ощущалась некоторая вялость,  но он поднялся в воздух,  набирая высоту до тех пор, пока  нагромождения льда и  скал не  остались далеко внизу.  Он  полетел вдоль извилистого побережья.

Белощек не  знал,  что  нынешний его  полет на  запад начался гораздо севернее, чем прошлогодний, когда его унес ураган. Не знал, что северный путь привел его  на  юго-восток Гренландии,  а  не  к  берегам желанного Лабрадора.  Знал  только  по  запечатленным  во  время  прежнего  полета приметам,  что солнце слишком уж  низко стоит под южным горизонтом.  При решении этой  задачи он  не  применял математических расчетов,  которыми пользуются мореплаватели.  Он  просто чувствовал необходимость во что бы то ни стало вернуть солнце на положенное ему на небе место.  А  для того чтобы осуществить это,  как он знал, нужно лететь в направлении, которое подсказывает ему полуденное солнце.

Он  летел часа три,  когда берег резко повернул к  западу.  Он  вновь почувствовал усталость в  крыльях и  опустился в поисках корма.  Белощек понимал:  чтобы исправить положение солнца,  он  должен лететь дальше на юг,  где  теперь опять  не  видно ничего,  кроме моря  и  льда.  Но  его истомившееся тело не могло осилить новый длительный перелет. Приходилось ждать.

Шесть  дней  прождал  Белощек,  день  и  ночь  подкрепляясь  скудными запасами мхов и  трав,  которые добывал из-под снега,  так что его зоб и желудок всегда были  туго набиты.  Он  медленно прибавлял в  весе,  куда медленней,  чем  обычно,  потому  что  пища  была  почти  целиком лишена питательности. На обычном корме он за неделю вошел бы в норму, теперь же лишь на шестой день жирок тоненьким слоем затянул его грудку.  Но крылья в общем-то обрели былую силу и уверенность.  Стремление продолжать полет обернулось настоятельным требованием,  которому он больше не в силах был противиться.

Под вечер поднялся он в воздух,  и не прошло часа,  как берег скрылся из виду.  Полет его был тверд,  удары крыльев уверенны.  Он не знал, что снова держит путь в самое сердце Атлантики.

Он все еще быстро летел вперед,  когда рассвет озарил желтую ленту на шее,  и она засверкала,  будто золотая.  Белощек летел без передышки всю ночь напролет и теперь опустился на воду, напряженно глядя на восходящее солнце.   За  ночь  он  проделал,  вероятно,  миль  четыреста  и  вскоре установил,  что  солнце в  этих местах поднимается круче и  описывает на небе дугу повыше,  чем на  Барре.  Теперь он  понял,  что может прервать полет на  юг и  что следующая фаза поисков подруги,  которая где-то ждет его, может начаться прямо отсюда.

На  этот раз ему не пришлось ориентироваться по буревестникам,  чтобы установить, в каком направлении лежит суша; он знал, что должен лететь в сторону заката.  Утро еще не кончилось, когда он вновь двинулся в путь и поднялся высоко,  опасаясь пропустить на  горизонте отдельные ориентиры. Но вместе с усилиями,  которых потребовал новый полет, вновь возвратился голод. Он все летел и летел, и после полудня по всему его телу разлилась слабость. Грудные мышцы и сухожилия крыльев от изнеможения горели огнем.

Белощек летел  на  высоте  двух  тысяч  футов,  которая позволяла ему видеть на  шестьдесят миль  вокруг,  враз  окидывать взором десять тысяч квадратных миль океанской поверхности. День стоял ясный, но на горизонте с   юго-запада  ползла  черная  маленькая  тучка.   Он  с   любопытством разглядывал ее,  потому что  черная тучка на  абсолютно безоблачном небе представляла собой  странное  явление.  Довольно  долго  она  не  меняла очертаний.  Любопытство Белощека росло,  и  в конце концов он повернул к ней, на время позабыв о мучивших его тело голоде и усталости. Постепенно он различил вдали белую, похожую на остров точку, покоившуюся под тучкой на глади океана.

Больше двух часов потребовалось Белощеку, чтобы долететь туда, потому что летел он теперь с трудом,  гораздо медленней обычного. Но задолго до того,  как достичь цели,  вспомнил он о  полете во время урагана прошлой весной и о том странном ребристом плавучем острове, на который выбросила его  буря.  И  тут догадался,  что это один из  таких островов,  который качается на  волнах,  зарываясь в  воду то одним,  то другим концом,  и, переваливаясь с боку на бок, медленно продвигается по морю.

ГЛАВА ПЯТИДЕСЯТАЯ

Метеорологическое судно  "Талисман"  три  недели  вело  наблюдения  в районе  метеостанции Кэнди,  примерно  в  трехстах  милях  от  побережья Лабрадора.  Команда пребывала в  отличном настроении — настала последняя ночь их пребывания здесь.  Завтра к двенадцати их сменит другое судно, а через четыре дня  "Талисман" возвратится в  Нью-Йорк.  Это  был пароход, котлы  которого топились нефтью,  и  после  трехнедельного барахтанья по кругу на  малой скорости почти все бочки в  междудонном отсеке опустели. Чтобы  восполнить  вес  истраченного  горючего,  цистерны  для  балласта следовало залить водой.

Ранним утром в день выхода "Талисмана" из Кэнди механики принялись за очистку  пустых  бочек  из-под  горючего,  соскребая со  стенок  липкие, маслянистые отходы.  Только-только  забрезжил  рассвет,  когда  с  борта "Талисмана" выплеснули в море эту черную жижу.  Едва коснувшись холодной морской воды,  нефть расплылась за кормой,  образовав вязкую пленку. Под ударами волн слой нефти может стать тоньше,  а само пятно — разбиться на несколько менее крупных пятен,  но  ничто не  может рассеять или  совсем уничтожить его. На долгие месяцы сохранится гонимая морскими течениями и ветрами липкая нефтяная пленка, кочуя по океану на сотни миль, и, где ни появится, она повсюду будет смертоносной ловушкой для морских птиц.

Белощек опустился на  воду неподалеку от судна и  всю ночь не упускал "Талисман" из  виду,  время  от  времени подлетая,  когда  тот  медленно удалялся.   Спал  Белощек  мало:  его  ужасно  мучил  голод,  а  смутное воспоминание подсказывало,  что  в  тот  раз  плавучий  остров  каким-то образом снабжал его  пищей.  Он  боялся подплывать ближе,  но  поведение буревестников  и  глупышей,   которые  летали  совсем  рядом  с  судном, говорило, что нынче там нет никакой еды.

Но потом,  когда рассвело,  на палубе произошло то,  что он мгновенно узнал и  понял.  К  поручням подошли двое и выплеснули в море содержимое большого бака.  За кормой поплыли отбросы из камбуза, и кружившие вокруг морские птицы,  опустившись на  воду,  с  шумом и  дракой набросились на съестное.  Поборов страх, Белощек влетел в клубок дерущихся птиц. Он был крупнее остальных и, молотя крыльями, сражался, покуда они не отступили, оставив ему  самое богатое кормом место.  Тогда он  полетел за  успевшим удалиться судном  и,  приблизившись,  впервые заметил за  кормой  черные пятна,  которые  хмурыми  тенями  расплывались  по  морской  синеве.  Он опустился на воду почти у самой кормы.

Одно из странных черных пятен лениво пододвигалось к нему.  Несколько минут Белощек наблюдал за его приближением.  Потом муки голода стихли, и его начало клонить ко сну.

Проснулся он оттого, что нестерпимый холод, будто ножом, полоснул под водой  по  его  брюху.  И  тут  он  заметил,  что  окружен тонким  слоем разлившейся по  воде черной пены,  и  эта клейкая темная слизь проникает сквозь оперение, пропитывая и склеивая перышки на груди и боках.

В обычных условиях оперение белощеких казарок превосходно защищает от воды и холода.  Состоит оно из двух слоев: наружный — из жестких, плотно подогнанных,  лежащих одно на  другом перьев,  внутренний -  из густого, мягкого пуха.  Неподалеку от  хвоста казарки расположена жировая железа, из которой птица время от времени выдавливает клювом жир и  смазывает им свои   перья.    Таким   образом,    снаружи   перья   всегда   остаются водонепроницаемыми и защищают собой мягкий,  неплотный, содержащий много воздуха защитный слой  пуха.  Но  спускаемые кораблями в  море  нефтяные отходы   губительно   действуют   на   оперение,   мгновенно   уничтожая свойственную ему водонепроницаемость.  Нефть просачивается сквозь перья, склеивая их клубками. Вода проникает до самой кожи, воздушная прослойка, обеспечивающая  теплоизоляцию,   уничтожается,  и  маховые  перья  часто слипаются до того, что птица теряет способность летать.

Просачиваясь под перья, вода пронзала грудь и брюхо Белощека ледяной, ноющей  болью.   Ужас  охватил  его:  никогда  не  испытывал  он  ничего подобного. Благодаря великолепной водонепроницаемости оперения он вообще никогда раньше не чувствовал воду.

Клейкая  пленка  приводила  его  в   замешательство.   Он  попробовал отщипнуть с  груди одну из черных капель,  и  в  клюве застряла какая-то часть  ее,  но  куда  больше  осталось,  пристав  к  перьям.  Он  смутно догадывался,  что между черной,  расползающейся по воде тучей и  ледяным холодом,   который  проникал  сквозь  его   брюшко,   непременно  должна существовать  какая-то  связь.  И  понял,  что  в  этой  черноте  таится опасность, от которой надо бежать.

Он  попытался взлететь,  но вода цепко держала его,  и  он сумел лишь неуклюже рвануться вперед,  еще больше перемазав нефтью шею и  грудь,  и черные потеки появились на  его крыльях.  Тогда он  поплыл к  черте,  за которой  находилась  чистая,   синяя  вода,  но  черта  эта  непрестанно отдалялась от  него.  Его  плавучесть во  многом  зависела  от  воздуха, заключенного под оперением,  и,  когда воздух улетучился, Белощек глубже погрузился в  воду.  Он  отчаянно  греб  перепончатыми лапками,  но  ему приходилось тратить много сил  просто на  то,  чтобы держаться на  воде. Хоть и  медленно,  но  он  все же  пробился к  синей воде.  Там он опять попытался было подняться в  воздух,  но ему удалось совершить лишь нечто вроде прежнего прыжка, потому что нефть, приставшая к крыльям, не давала развернуть легкими  движениями маховые  перья,  как  то  требовалось для полета.  Он принялся чистить крылья, проводя клювом по одному перышку за другим,  соскабливая черную  липкую  слизь  и  временами смазывая  перья жировыми выделениями железы.

Его   грудь  покрывал  совсем  тоненький  слой  подкожного  жира,   и исходивший от  воды  холод глубоко пронизывал тело.  Он  лишился обычной способности держаться на  воде,  и,  чтобы не  утонуть,  ему приходилось грести изо  всех сил.  Нефть попала ему  в  глаза и  нестерпимо жгла их, забила клюв и глотку.

С  помощью  природного  жира,   выделяемого  железой  у  хвоста,  ему удавалось  очистить  перья  от  клейкой  массы,  но  непрерывные гребки, которые были необходимы,  чтобы удержаться на  воде,  забирали почти все его силы, так что трудно было одновременно еще и чистить крылья.

Холодная вода,  ледяными тисками  сжимавшая брюхо,  парализовала его. Как  только  Белощек,  на  миг  поддавшись  обволакивающей  пассивности, переставал грести,  то  сразу  же  уходил  под  воду.  Отчаянно  работая перепончатыми лапами,  он  ухитрялся вновь выбраться на поверхность,  но вода по-прежнему тянула вниз,  заливая спину,  и доходила до самой шеи В исступлении он бил по воде крыльями с такой яростью,  что закипала белая пена.  Он почувствовал,  что может немного продержаться на крыльях. Тело его  снова  поднялось над  водой,  и,  размахивая крыльями,  он  понесся вперед,  не  отрываясь от  воды.  Он  бешено заработал ногами,  борясь с засасывающим его морем, стараясь всячески помочь крыльям.

Как  перегруженный  гидросамолет,   бороздил  Белощек  воду,   далеко умчавшись вперед и  чувствуя,  что  тело его  вновь обретает легкость по мере  того,  как  скорость понемногу приближается к  взлетной.  Гладкий, округлый вал подкинул его вверх,  и,  очутившись на гребне,  он изо всех сил  пытался оторваться,  зная,  что в  безветрии впадины между гребнями двух  валов  ему  не  представится  другой  такой  возможности,  а  силы истощатся до того,  как его вынесет вверх новый вал.  С дальней,  задней стороны волна под ним пошла на убыль.  Порыв легкого ветра подхватил его крылья,  увеличив их подъемную силу. Дуновение длилось всего лишь только миг,  но  его  хватило,  чтобы перетянуть в  пользу Белощека чашу весов. Тяжело  поднялся Белощек в  воздух.  Он  летел,  едва  не  задевая воды; старался набрать высоту,  необходимую для  того,  чтобы  его  не  накрыл следующий, уже набегавший гребень; налегал на крылья.

Нижняя тяга волны толкала его  в  провал между валами.  Он  попытался выбраться наверх по  косому боку следующей волны.  В  шапке пены над ним тяжело нависал ее  гребень.  Изо всех сил старался Белощек подняться над ним. Гребень склонился так низко, что обдал солеными брызгами, но он все еще продолжал лететь,  и волна пробежала,  и его вновь подхватило легкое дуновение ветра, и он поднялся на несколько ярдов выше.

От  следующего вала Белощек ускользнул без труда,  но крылья его были тяжелы и  неповоротливы,  и  он смог подняться всего на несколько ярдов. Теперь он  снова увидел белый остров,  над которым висело черное облако, но  был он далеко и  уже не прельщал обещанием пищи,  потому что Белощек знал, что время и силы его на исходе. Он летел из последних сил, таявших с невероятной быстротой,  и по мере того, как они убывали, стремление на запад превратилось в неодолимую, навязчивую идею. Взмах, не продвигавший его на запад, был пустой тратой сил.

Поэтому он  повернул прочь от судна.  Повернул по огромной дуге,  так как с  трудом управлял своим полетом и  при резком повороте мог потерять высоту  и  снова  рухнуть в  море.  Он  шел  по  кругу,  пока  корабль и восходящее солнце не  оказались позади,  и  тогда  лишь  полетел прямо к пустынному горизонту. Белощек не понимал, что с ним случилось, но твердо знал,  что нельзя опуститься на воду.  Его вечный друг и защитник,  море стало вдруг его злейшим врагом.

Самое большее,  на что он теперь был способен,  — это лететь, пытаясь удержаться на высоте всего нескольких ярдов от самых высоких волн. Он не знал,  как долго уже летел, когда впервые заметил на горизонте мерцающую полоску — сияние льда.  Теперь понятно, отчего вода показалась ему такой холодной. Он опять приближался к ледяному полю у побережья.

Неустанно пробивался он  вперед.  Кромка льдов вырисовывалась ясно  и четко,   но  крылья  его  слабели.  Он  терял  высоту,  соскальзывая  по наклонной,  и  бороться с этим не было сил.  Лишь легкие восходящие токи над  гребнями волн и  поддерживали его  в  воздухе.  Полет превратился в цепочку рывков от  одного гребня к  другому.  Словно издеваясь над  ним, кромка льда приближалась отчаянно медленно

И  тут это произошло.  Во  время одного из  столкновений с  воздушным потоком крылья замешкались,  подъемная сила  проскользнула мимо  маховых перьев, и неожиданно он плюхнулся в провал между волнами, на него мчался вал с изогнутым, нависшим вперед гребнем. Зеленая вода вскинулась вверх, столкнула его вниз,  и  он  опять очутился в  воде,  где его закружило и завертело вверх тормашками.

Когда волна пробежала,  Белощек поплыл. Но мгновенно сквозь слипшиеся перья просочилась ледяная вода и  вновь впилась ему в  живот.  Он  начал тонуть. Он знал, что должен взлететь.

Снова забил он крыльями.  Над водой стоймя поднялось его тело,  и  он заскользил вдоль  поверхности,  не  в  силах  оторваться от  нее.  Долго барахтался он так,  продвигаясь вперед наполовину в воде, наполовину над ней,  ударяя  по  воде  кончиками крыльев.  За  ним  тянулся  белопенный кильватер.  Порой на  восходящем течении от  гребня волны ему  удавалось несколько секунд продержаться в  воздухе,  но он неизменно опять падал в море, продолжая свой бег в клубах брызг.

Появились предвестники ледяного поля,  небольшие,  отдельно плававшие льдины -  до  кромки самого поля оставалось еще  далеко.  Белощек увидел одну  из  них  и  направился к  ней  Крошечная,  не  более шести футов в поперечнике.  Добравшись до  нее,  он  был  так  измучен,  что  не  смог взобраться наверх.  Чтобы продержаться на воде, он, изогнув шею, положил ее на край льдины и  немного перевел дух.  Затем что есть мочи заработал лапами и  снова  забил  крыльями,  подтягиваясь вверх  с  помощью клюва. Медленно выбрался на  лед  и,  хотя  слишком устал,  чтобы  держаться на ногах, тотчас же принялся чистить перья.

Съеденная поутру пища наконец достигла мышц,  и  Белощек почувствовал прилив новых сил. Немного погодя он полетел опять. После новой обработки перья стали чище,  и  он  без труда взлетел с  подскакивающей на  волнах льдины.  Больше  часа  упорно летел  он  вперед;  позади осталась кромка ледяного поля, и он продолжал полет над сплошным льдом.

Но  вновь подкралась к  нему  слабость.  Отдых,  полет,  снова отдых. Солнце прочертило по небу дугу и  наконец скрылось из виду,  опустившись перед ним за  горизонт,  где тянулись льды.  Он упрямо пробивался дальше сквозь тьму,  крылья его отяжелели,  все чувства притупились,  и он знал лишь одно,  знал только то, что впереди его ждет подруга и что он должен подгонять себя до тех пор, пока не встанет рядом с ней.

Наступил новый  день,  уже  много  часов  маячил на  горизонте берег, манящий,  обещающий корм,  но  до  него  по-прежнему  оставалось далеко, словно берег был прикован к  горизонту и  с той же скоростью удалялся от Белощека, с которой тот приближался к нему. Сейчас он мог продержаться в воздухе всего  несколько сот  ярдов.  С  трудом  продвигался он  вперед, низко, над самыми льдами, потом крылья больше не поднимались, и тогда он неуклюже опускался вниз и  падал,  скользя по  льду на отощавшем брюхе и груди,  потому  что  необходимый для  благополучной посадки контроль был утрачен. Он отдыхал, стоя на льду, посматривая на береговое скалы вдали, его крылья безжизненно, как тряпки, болтались вдоль почерневших от нефти боков.  Порой он был слишком слаб,  чтобы лететь,  но и  слишком охвачен нетерпением,  чтобы предаваться спокойному отдыху, и тогда он пускался в путь пешком,  взбираясь на скользкие ледяные торосы, кувырком скатываясь с них по другую сторону.

В конце концов крылья его от изнеможения сделались совсем неподвижны, и  он мог только идти.  С  трудом дотащился он до берега,  кружным путем пробравшись сквозь  нагромождение валунов  по  краю,  оставляя на  снегу извилистую цепочку  отпечатков перепончатых лап.  Добрался  до  зарослей кустарника и  принялся клевать  почки.  Муки  голода  улеглись.  Теперь, казалось, подруга гораздо ближе.

Эскимосский охотник Комтук,  не  веря  глазам,  уставился на  следы в снегу.  Несомненно,  это были гусиные следы,  но  с  чего оказался здесь гусь,  да еще пришел пешком со стороны пустынного моря, покрытого льдом, где гусям вообще не  положено быть?  Комтук пошел по следу,  удаляясь от берега, и увидел в ивняке скорчившуюся от страха большую птицу. Отчаянно захлопав крыльями,  гусь рванулся в  воздух,  но,  как видно,  крылья не смогли удержать его  в  воздухе,  пока он  выбирался из  путаницы ивовых ветвей,  и  он  снова  неловко рухнул  в  снег.  Комтук вскинул ружье  и выстрелил.  Бегом  бросился он  к  тому  месту,  где  на  снегу корчился подстреленный гусь, под ним расплывалось красное пятно.

Тяжело дыша и  содрогаясь,  уставился Комтук на  птицу.  Двадцать лет охотился он на этом берегу,  но никогда не встречал ничего подобного. Но не  только  поэтому задрожал он  и  прерывистое дыхание сорвалось с  его потрескавшихся губ — Комтук не сводил глаз с серебряного кольца на лапке и фантастической желтой ленты на шее этой странной птицы.

Комтук был религиозным человеком и отлично понимал,  что это не гусь. Это дух, слетевший, должно быть, прямо с неба, от христианского бога.

Сбросив меховую парку,  он  разостлал ее  на снегу.  С  осторожностью поднял большую птицу  и  опустил на  мех,  завернув полами парки.  Потом поднял  сверток  и  с  величайшей  заботливостью  понес  в  поселок,   к миссионеру. На него вновь напала дрожь, и он торопливо зашагал вперед.

— Чужак, — бормотал он. — Да, да, чужак.

ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ПЕРВАЯ

У  Кэнайны и  ее отца не было каноэ в  Кэйп-Кри,  так как им пришлось оставить свое в  зимнем лагере.  И  для весенней охоты на  гусей и  лова мускусных  крыс  они  примкнули  к  другому  семейству.   Семейство  это отправилось вдоль берега вниз,  а  не  вверх по  Киставани,  так  что  у Кэнайны  не   было  возможности  вновь  побывать  на  озере  Кишамускек. Возвратившись в  Кэйп-Кри,  Кэнайна жадно выспрашивала у жен охотников с Кишамускека про ман-тай-о  и  его подругу нискук,  но этой весной гуси с желтыми лентами на шее никому не попадались на глаза.

В начале июня жизнь в Кэйп-Кри вновь вошла в привычную колею ленивого летнего существования.  Кэнайна варила еду  для  отца.  Из-за  неудачной зимней  охоты  денег  для  покупки продуктов было  мало,  но  выручка от изловленных весной мускусных крыс  позволила запастись на  лето  мукой и чаем.  Охота  на  гусей  прошла удачно,  и  вяленой гусятины должно было хватить чуть ли  не на все лето.  А  сейчас каждый день в  сетях Кэнайны трепыхались сиги.

И  все-таки  у  Кэнайны было  слишком мало  дела,  и  она  тяготилась избытком  времени.  Теперь  ее  признали настоящей индианкой,  настоящей мускек-овак,  но болтовня с другими индианками нагоняла на нее тоску,  и не с кем было подружиться.  Сами собой явились мысли о книгах,  которые, по всей вероятности, так и стоят в картонке в доме Рамзеев, о журналах и газетах,  которые выписывал Берт  Рамзей.  И  как-то  после  полудня она заглянула к Джоан Рамзей.

Они  пили  чай,  и  Кэнайна очень  старалась не  подать  виду,  какое наслаждение доставлял ей чай с молоком и сахаром.  Ей не хотелось, чтобы Джоан Рамзей узнала,  что у них в вигваме нет ни молока, ни сахара и они пьют чай, забелив его мукой.

Час просидела Кэнайна у Джоан.  Уходя, взяла несколько журналов и три книги  из  тех,  что  Берт  Рамзей  выписал  зимой  по  почте.  Потом  в нерешительности,  терзаемая невысказанным вопросом, направилась к двери. И поняла, что не сможет уйти, не задав его.

— Вы ничего не получали зимой от Рори Макдональда?

— Получили письмо с благодарностью через несколько недель после того, как он  уехал в  сентябре,  -  сказала Джоан Рамзей,  -  да  открытку на рождество. Он ничего не писал о тебе.

— Спасибо за угощение и за книжки,  — быстро сказала Кэнайна,  быстро прошла по деревянному настилу до калитки и удалилась.

Поначалу Кэнайна не обращала внимания на самолеты,  которые прилетали в  Кэйп-Кри один-два раза в  неделю,  но теперь всякий раз с нетерпением бежала со  всеми  вниз  к  речному берегу,  едва  заслышав далекий рокот приближающейся машины.  Как и все,  она молча стояла, глядя, как самолет выруливает  с  середины  реки  к  берегу.  И  когда  отворялась дверь  и пассажиры один за другим,  спустившись на поплавок, спрыгивали на берег, она  следила,   едва  дыша  от  напряжения.   Когда  выходили  все,  она поворачивалась и медленно шла к поселку,  вновь и вновь думая о том, что учебный год в  университете завершился и  что он  скоро должен приехать, если вообще вернется,  в  то же время другой,  более рациональной частью своего существа зная,  что  не  вернется никогда,  как  бы  долго она ни ждала.

С  тех  пор  как  она  стала вглядываться в  самолеты,  Кэнайна стала обращать больше внимания и  на свою внешность.  Платья ее неизменно были чисто  выстираны,  волосы  аккуратно причесаны и  повязаны  лентой.  Она начала выходить без черной шали.

Всю зиму и  весну они неплохо ладили с отцом,  но сейчас под влиянием праздности вновь  всплыли прежние трения.  Он  сетовал на  то,  что  она изводит чересчур много мыла,  расходуя на  него вместо еды свой кредит в лавке.

Кэнайна и не пыталась отговориться.

— И  почему ты  больше не  носишь шаль?  -  спрашивал он.  -  Женщины мускек-оваков всегда ходят с покрытой головой. О тебе уже толкуют.

— В  ней жарко.  Она мне не  нужна,  да  и  не нравится,  -  отвечала Кэнайна. — И мне все равно, что они там толкуют.

Неприятности с  отцом  лишь  подчеркнули трудности,  возникшие  после смерти матери.  Она знала,  чего от нее ждут -  она должна выйти замуж и привести в вигвам Биверскинов нового охотника,  который будет кормить их с  отцом,  когда  тот  настолько состарится,  что  сможет выполнять лишь "бабью работу":  ставить силки на кроликов да ловить рыбу.  В охотничьем укладе мускек-оваков не было места для старых дев. Но мысль о том, чтобы выйти  замуж  за  одного  из  здешних  молодых  индейцев,  наполняла  ее отвращением  и  ужасом.   Порой,  содрогаясь  при  мысли  об  этом,  она поглядывала на большой белый дом Рамзеев,  подумывая о том, не вернуться ли ей туда на работу, как того хотелось — она эта знала — Джоан Рамзей.

Вскоре начинается летний лов  осетров в  заливе,  отцу  нужны деньги, чтобы расплатиться с долгами в лавке,  и он, конечно, захочет поехать. К тому времени Кэнайнс придется принять решение.

А  пока самолеты,  гудя,  прибывали в  Кэйп-Кри и отбывали оттуда,  и Кэнайна постоянно приходила их встречать.

Когда  однажды  Кэнайна отправилась к  Рамзеям отнести взятые  у  них журналы и книги,  она застала там Берта Рамзея и от него узнала,  что на Кишамускеке побывал индеец, который обследовал для Рамзея хатки бобров.

Каноэ все еще оставалось на  озере.  Ей давно хотелось посмотреть там ман-тай-о, но сама бы она не смогла дотащить на себе каноэ в такую даль. Теперь она горячо ухватилась за эту возможность.

— Можно мне его взять?  Я хочу поискать гусей Рори Макдональда. И мне еще будет нужно второе каноэ с подвесным мотором,  чтобы подняться вверх по Киставани.

Берт Рамзей утвердительно кивнул.

— В любое время, — сказал он — Хочешь, Джок поедет и поможет тебе?

— Нет.  Я  сама  умею  управляться  с  подвесным  мотором.  -  Потом, поколебавшись, добавила: — Я хочу поехать одна.

Кэнайна  чувствовала себя  словно  пилигрим,  вновь  возвратившийся к святыне.  Воспоминания,  одновременно мучительные и радостные,  теснясь, нахлынули на  нее.  Вон там,  впереди,  поляна на берегу Киставани,  где разбивали лагерь добытчики гусей,  там она подвернула ногу,  наступив на камень,  и  он поднял ее и  понес,  и  тогда это случилось впервые.  Она вырубила мотор,  вытащила каноэ  на  берег и  пустилась по  пешей тропе. Каждые несколько шагов будили воспоминания — вот бревно, где он отдыхал, сбросив каноэ с  плеч,  вот  низко нависшие ветки,  которые она подняла, чтобы пропустить его с каноэ,  птичьи песни,  выученные от него, а потом снова позабытые. И наконец, Кишамускек, пляж на берегу, их пляж.

В  конце тропы Кэнайна остановилась.  В песке все еще торчали колышки от  палатки,  которую ставил Рори;  на  месте костра чернела кучка золы, из-под золы и песка торчал обугленный кусок оленьей кости.  Даже кости и те  возбуждали воспоминания.  Шепотом она повторила строку из Александра Попа: "Что больше памяти любовной?"

На  песке  неподалеку лежало опрокинутое вверх дном  каноэ,  под  ним весла.  Кэнайна спустила его на воду и поплыла на островок с мелководной заводью,  где  они  тогда поймали и  окольцевали гусей.  Приблизившись к островку,  она  замедлила ход,  пока  рокот  воды  под  носом  каноэ  не превратился  в  еле  слышное  журчание.   Она  плыла  рядом  с  ивняком, прикрывавшим с  одной  стороны маленькую заводь.  Потом совсем перестала грести,  прислушалась,  и  мгновенно долетело мягкое гортанное гоготание пасущихся гусей.

Кэнайна  направила каноэ  к  мелководью и  осторожно вытащила его  на берег. Ее била дрожь. Рори был прав — гуси вернулись.

Опустившись на  четвереньки,  она  ползком  продиралась через  густой ивняк.  Вновь услышала она  гогот гусей,  но  от  этих  звуков сердце ее забилось так  сильно,  что  она уже ничего не  могла расслышать.  Сквозь зеленую завесу листвы она увидела:  что-то  желтое мелькнуло и  исчезло. Она подползла ярда на два. Она по-прежнему находилась в хорошем укрытии, отсюда перед ней  открывался отличный вид  на  крошечную заводь.  Быстро обшарив  ее  глазами,  Кэнайна  увидела белое  брюхо  кормившегося гуся. Увидела,  как из  воды поднялась голова и  шея.  Увидела на  шее желтую, слегка выцветшую и  обтрепанную по  краям,  но  все-таки  довольно яркую ленту, которую не спутаешь с другой.

Та самая гусыня-канадка.

Глаза  нетерпеливо бегали  по  сторонам в  поисках  ман-тай-о.  Чтобы получше разглядеть,  она  подползла еще  поближе.  Теперь была видна вся заводь;  на  той стороне лениво плескались на  песке мелкие волны,  ряды осоки  и  тростника покорно  гнулись под  дуновением легкого,  менявшего направление ветра.

Ман-тай-о там не было. Канадка была одна.

Кэнайна  не   сомневалась,   что  его  не   подстрелил  ни   один  из охотников-индейцев,  так как тогда она бы непременно узнала об этом. Его мог  подстрелить какой-нибудь  белый  охотник на  юге,  но  и  это  было невероятно,  потому что,  подстрелив одного,  пожалуй,  подстрелили бы и вторую птицу. Нет... произошло то, чего не ожидал Рори Макдональд. Когда настала  пора  выбирать между  любовью  к  подруге  и  любовью  к  морю, ман-тай-о выбрал море.

Снова взглянув на гусыню-канадку,  Кэнайна почувствовала,  что теперь между ними возникла новая связь.  Обе  они  полюбили чужаков,  хранивших верность родной земле.  Круг замкнулся:  обе вернулись к исходной точке, обе остались в  одиночестве в  этом болотистом краю,  с  которым связаны нерасторжимыми узами.

Кэнайна чувствовала себя подобно паломнику,  побывавшему у  оракула и получившему знамение на  будущее.  Есть пропасти,  которых не преодолеет даже любовь.  Она знала это, прощаясь прошлым летом с Рори Макдональдом, но за последние недели,  встречая и провожая в Кэйп-Кри самолеты,  вдруг стала надеяться,  что  какое-то  чудо сможет изменить положение.  Теперь надежды не осталось.

Назавтра в  Кэйп-Кри  разнеслась весть о  том,  что  осетры двинулись вдоль берега,  и Джо Биверскин,  не медля,  приступил к сборам в дорогу. Кэнайне теперь стало ясно — она тоже должна пойти.

Они   как  раз  занимались  погрузкой  большого  каноэ,   в   котором открывается вместе с другой семьей, когда Кэнайна услышала далекий рокот мотора.  Она наблюдала за  приближением самолета,  злясь на  себя за  ту надежду  и  дрожь,  которую испытывала теперь.  Описав  круг,  машина  с работающим вхолостую мотором пошла на снижение и села на воду Киставани. Развернулась и помчалась к берегу.  Кэнайна бросилась встречать самолет. Дверца отворилась,  и  из  самолета вышло двое  -  пилот и  бортмеханик. Пассажиров не было.

Кэнайна медленно отвернулась и  зашагала к  каноэ.  Развязав мешок  с платьями,  она  вытащила  оттуда  черную  шаль,  накинула  на  волосы  и порывисто тугим узлом стянула ее концы под самым подбородком.

ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ВТОРАЯ

Июль был  сырой и  жаркий.  Накалив тротуары в  центре Торонто,  жара обдавала  лица  пешеходов,   будто  раскаленная  гигантская  печь.  Рори Макдональд ни разу не проводил лета в Торонто и томился ужасно. В шумной конторе "Заповедных лесов Севера" были установлены кондиционеры,  но  им не заменить бризов на озерах и в лесах Северного Онтарио, куда он раньше уезжал на лето. Однако Рори терзала не только жара.

Вот  уже  шесть  недель  красовалось  его  имя  на  проспектах  фирмы "Заповедные  леса   Севера"   рядом   с   громким   титулом:   "директор парков-заповедников и  управления лесного хозяйства и дичи".  Он побывал на месте и приступил к обследованию дичи,  но через два дня его отозвали в  Торонто.  Написал отчет  об  этом  скоропалительном обследовании,  но никто,  насколько ему было известно, пока не удосужился его прочесть. По крайней мере, никто из шишек его не поминал ни разу.

Единственное, что было в этом хорошего, — это оклад.

За  предоставленную  им  привилегию  воспроизводить  на  коммерческих проспектах его  магистерский титул (который,  впрочем,  не  был еще даже официально подтвержден,  но уж эта мелочь решительно никого не заботила) ему платили девяносто долларов в неделю.

А  на деле он был всего лишь многоуважаемым мальчишкой на побегушках, который  носился  по  пустячным поручениям тех,  что,  покуривая сигары, восседали за письменными столами размером с бильярдные.

Когда  Рори  в  конце  концов  представилась возможность  убежать  от торонтской жары, повод к этому был, пожалуй, слишком щекотливый. Однажды после обеда в  середине июля коммерческий директор вызвал Рори к  себе в кабинет.

-  Мистер Макдональд,  -  начал он  напрямик,  -  вас ждет за городом важная работа.

Рори навострил уши.

—  Кое-кто желает поближе присмотреться к  нашему делу,  -  продолжал директор.  -  Вы знаете,  что мы делали главный упор на характер будущей колонии — далекие, уединенные места... нетронутая природа и все такое... во  всем своем величии.  В  летнем курорте это особенно привлекает.  Так вот, у одной фирмы, поставляющей животных в зоопарки, мы приобрели шесть ручных оленей.  Дичь,  которая там  водилась,  -  ее  давно распугал шум бульдозеров,  олени — африканские,  но об этом решительно никому незачем знать.  Денька через два-три мы выпустим их там,  вот вы и  будете о них заботиться.

Рори неловко заерзал на стуле.

— А что же я должен с ними делать?

— Ну,  попросту следить, чтобы не удрали, вот и все. Важно, чтобы они бродили где-нибудь  на  виду,  когда  кто-нибудь из  покупателей приедет осматривать будущие владения.  Ваша  обязанность -  всего  лишь  вовремя выгнать оленей из  укрытия,  чтобы тот непременно их  увидал.  Только не подпускайте слишком уж  близко.  Нужно,  чтобы никто не  догадался,  что животные привозные.

Рори  не  на  шутку  рассердился,  от  раздражения к  горлу  подкатил холодный комок.

— И как же я должен все это осуществлять? -спросил он.

— Откуда мне знать? — грубо отрезал коммерческий директор. — Это ваше дело. Вы наш биолог, сами и должны разбираться. — Он махнул рукой, давая понять,что разговор окончен. — Выпишите подъемные, берите билет и завтра же отправляйтесь!

Рори дрожал от ярости, покидая его кабинет.

А  когда в  тот вечер вернулся в пансионат,  нашел еще одно письмо от Иллинойского  управления  охраны  природы.   Рори   подумал,   что   это окончательное сообщение  о  гусыне-канадке,  равнодушно сунул  письмо  в карман и поднялся к себе наверх. Там он вскрыл его.

Письмо было кратким,  и  он  был признателен автору за эту краткость. Сперва шли извинения по  поводу задержки с  окончательным сообщением,  а затем говорилось,  что гусыня-канадка с желтой ленточкой на шее покинула заповедник близ озера Хорсшу с  улетевшей на север стаей в первых числах марта.

Рори скомкал письмо и  швырнул его  на  пол.  Потом он  растянулся на кровати и  незрячим взором  уставился в  потолок.  Теперь была  середина июля,  гусыня-канадка,  должно быть,  давно в  одиночестве ждет на озере Кишамускек и,  по  всей  вероятности,  не  может  прийти  в  себя  после исчезновения своего супруга. А он, бездушный обманщик, где же он?

"Надеюсь, этот негодяй окочурился, — подумал Рори. — В своей жизни ты натворил достаточно зла".

Но  очень возможно,  что гусь еще жив.  Может,  теперь он вернулся на северное побережье Гренландии.  Туда,  где он явился на свет,  к  птицам своей породы.  И  очень может быть,  завел себе среди них новую подругу, потому что,  раз он покинул канадку,  значит, его первый союз был не так уж прочен, чтобы удержать его от нового союза.

Но  не  одни  лишь  заботы и  огорчения принес гусь Рори Макдональду. Благодаря  ему  понял  Рори,  какой  ошибкой  были  его  старания  стать биологом.  Не раз за зиму и  весну сомневался Он в правильности решения, но неизменно приходил в конце к выводу, что должен бросить биологию.

И  теперь перед ним вновь стоял этот вопрос.  В  карьере,  которую он избрал вместо чистой науки,  он  опустился до  позорной точки,  когда от него  требуют  стать  чем-то  вроде  сторожа при  зверинце и  устраивать представления для болванов с толстыми бумажниками. Лицо Рори исказилось, он  содрогнулся.  Можно  ли  пасть  ниже,  да  еще  и  сохранить остатки самоуважения?  Самоуважения...  Какого  черта!  Последние,  жалкие крохи уважения к  себе  он  потерял  еще  год  назад,  когда  каноэ  семейства Биверскинов поднималось вверх по Киставани,  а он стоял и глядел на это, трус и лицемер, он позволил Кэнайне уйти.

С  чувством вины вспомнил он  обещание,  которое при расставании дал. Кэнайне  он  обещал,   что,  возвратившись  к  своим,  начнет  борьбу  и попытается открыть им глаза, чтобы они наконец поняли, какое это безумие и  глупость.  И  вновь в  его  ушах  почти издевкой насмешливо зазвучали слова, которые она сказала ему на прощание: "Чтобы в другой раз, когда в один прекрасный день двое опять полюбят друг друга,  как мы с тобой, все не кончилось так же".

Он  беспокойно заерзал на постели.  Что же он успел сделать?  Ничего. Абсолютно ничего.  Вместо этого опустился дальше некуда... Стал сторожем при зверинце.  Ну...  как же теперь быть? Пять лет жизни ушло впустую на зубрежку  наук,   которые  не  имели  никакого  применения  в   обычной, практической жизни; в деловом мире ему с его университетской подготовкой нашлось только место сторожа при  животных.  Но  он  сам это выбрал.  Он предпочел мир бизнеса. Это был единственный путь к успеху, к устойчивому положению,  к  достижениям,  которыми  он  мог  бы  гордиться,  и  этого настоятельно требовала от  него  та  часть  его  существа,  которая была способна мыслить и рассуждать.

Рори и П. Л, встречались теперь только за завтраком, обедом и ужином, и  разговоры их ограничивались обменом ничего не значащими любезностями. В  один  прекрасный день они  молча сидели за  столом друг против друга, когда П. Л. внезапно сказал:

— У вас мрачный вид, как у кота, которого только-что отколошматили.

"Будь что будет, — подумал Рори, — но у вас-то я не попрошу помощи".

— Как ваши исследования?  — осведомился Рори. П. Л. вот уже несколько недель ни слова не говорил о них.

— Идут вперед на всех парах,  — сказал профессор.  — Но вахтеры опять сели мне на голову.

Рори взглянул на него.

— Почему вы  не обратитесь к  администрации и  терпите это вахтерское нашествие, вместо того чтобы раз навсегда положить этому конец?

— У меня хватит сил самому справиться с ними.

— И хватит ума, чтобы вызывать новые столкновения.

— Знаете,  сейчас я  не  ищу никаких новых столкновений.  Я  хочу вам кое-что сказать.

— Что именно?

Зоологическому факультету нужны с осени два новых преподавателя. Если я  вас порекомендую,  вы можете стать одним из них.  Одновременно можете сделать докторскую диссертацию.

— Нет,  спасибо.  На  что  мне,  к  дьяволу,  докторская  степень  по биологии?

— Так довольны нынешней работой, что ли?

— Да.  Это крупная фирма,  с которой поддерживают связь многие весьма влиятельные люди. Масса возможностей. Завтра я уезжаю до конца лета.

— Чем будете заниматься? Интересное дело? Рори не ответил.

— Ну так как же? — настаивал П. Л.

— Конечно,   интересное!  Неужели  вы,  черт  возьми,думаете,  что  я ввязался бы  в  неинтересное предприятие?  -  Немного поколебавшись,  он добавил:  -  Заложу новый парк-заповедник и займусь обследованием дичи в этих местах.

— Я думал, вы все это уже сделали раньше.

— Идите вы  к  дьяволу!  -  Рори залпом выпил остаток кофе и  крупным шагом вышел из комнаты.

Когда он поднимался к себе, П. Л. крикнул вслед;

— Сообщите, если передумаете и пожелаете занять место преподавателя.

Закрыв за  собой дверь,  Рори внезапно застыл посреди комнаты.  Целых пять лет дожидался он того радостного часа,  когда наконец получит место преподавателя зоологии.  А  теперь отклонил эту  возможность ради  того, чтобы стать сторожем в зверинце!

Рори запаковал вещи и  занимался последними приготовлениями к отъезду в  угодья  "Заповедных  лесов  Севера",  когда  услышал,  что  почтальон просунул письмо  в  щелку  двери.  Он  спустился вниз,  извлек из  ящика большой коричневый конверт управления охоты  и  рыболовства из  Оттавы и вернулся к себе в комнату. Сел за письменный стол и начал читать.

Это   была   статистическая  подборка  относительно  результатов  его деятельности в Кэйп-Кри, где он прошлым летом окольцевал примерно тысячу гусей.  Из этого числа во время осенней охоты было убито около сотни,  а кольца присланы охотниками по указанному адресу.  Если верить письму,  в управлении были  весьма  довольны  результатами его  работы  Большинство посылок с  кольцами пришло из дельты Миссисипи,  из чего следовало,  что большинство окольцованных гусей принадлежали к  семейству,  зимующему на Миссисипи.  Но часть гусей,  которых Рори и  Джок окольцевали на берегах реки Оттер,  были подстрелены в штатах атлантического побережья, из чего следовало,  что  в  районе  реки  Оттер  проходит граница гнездовий двух семейств.

Письмо  завершалось словами:  "Своей  деятельностью Вы  внесли ценный вклад в  дело сохранения этой разновидности дичи.  Результаты и  выводы, полученные  Вами,  дают  нам  возможность  разработать  наиболее  верные предписания по части охоты и позаботиться о том,  чтобы эти великолепные птицы не исчезли вовсе из наших лесов.  Для Вашего сведения мы прилагаем к письму подробный список возвращенных колец".

Рори  улыбнулся,  впервые за  долгие  недели он  испытал нечто  вроде гордости за  свои  деяния.  Вопреки трагическому фиаско он,  по  крайней мере,  выполнил  важную  и  полезную  работу.  Список  был  большой,  на несколько страниц, и Рори бегло просматривал его. Но на третьей странице взгляд вдруг задержался,  губы неожиданно дрогнули: "508-03723 Белощекая казарка,  Branta  leucopsis".  Дальше  шли  сведения  относительно пола, возраста,  времени и  места кольцевания — со все усиливающимся волнением читал он дальше,  голова шла кругом,  точно у пьяного: "Подстрелен 6 мая вблизи населенного пункта Макковик, п-ов Лабрадор, охотником-эскимосом". В  растерянности глядел Рори на  слова,  пока они не  поплыли в  глазах. Подстрелен. Погиб. На Лабрадоре. На Лабрадоре!

Он пытался вернуться к ней.  Он вновь пересек Атлантику. Он почти что достиг цели, еще немного — и вновь нашел бы свою избранницу.

Строки прояснились,  и он перечитал сообщение.  Затем взгляд его упал на приписку в конце:

"См. в приложении копию письма".

Пальцы  Рори  отчаянно  дрожали,   пока  он   торопливо  перелистывал страницы.  Он обнаружил перепечатанную на машинке копию письма на бланке с заголовком "Макковик — Миссия". Первоначально письмо было направлено в федеральное управление охоты и рыболовства в Вашингтоне,  поскольку этот адрес стоит на всех кольцах, которыми метят птиц в Северной Америке.

"Глубокоуважаемые господа,  — читал Рори. — Я, католический священник вышеупомянутой миссии для эскимосов на  побережье Лабрадора,  имею честь сообщить  вам,  что  один  охотник-эскимос  вчера  неподалеку от  миссии подстрелил странного гуся.  Такие  гуси  никогда  еще  не  появлялись на здешних берегах.  На  его  левой лапке надето одно из  ваших алюминиевых колец  с  номером  508-03723.  Вокруг  шеи  повязана  лента  из  желтого пластика.  Лента грязная и изодранная, я бы сказал, что повязана она уже довольно давно.  Будем  очень признательны,  если  вы  сообщите,  откуда прилетел этот гусь в наши края и где он был окольцован.

Гуся подстрелил один из наших охотников,  по имени Комтук. Птица была в состоянии крайнего истощения и,  совершенно очевидно,  достигла нашего района лишь  после  длительного и  очень тяжелого перелета.  Перья птицы густо перемазаны нефтью, и Комтук сообщает, что от слабости она не могла лететь. До земли гусь добрался по льду пешком..."

На глазах Рори навернулись слезы, он с трудом читал.

"Спешу сообщить вам,  что  птица  еще  жива",  -  говорилось дальше в письме.  Застилавший глаза  Рори  туман  внезапно  прояснился,  и  он  с жадностью стал читать дальше:  "Комтук -  один из  лучших христиан среди наших  эскимосов,  и,  когда он  заметил удивительную ленту и  кольцо на лапке этого необыкновенного гуся, он подумал, что птица эта не что иное, как  вестник господень.  Он  тотчас же  принес его  ко  мне и  ревностно старался вместе со мной выходить птицу.  К несчастью,  выстрелом Комтука ей раздробило крыло и  лапку.  Я  наложил повязку на крыло и  лапку так, чтобы гусь не мог ими двигать,  поскольку надеялся еще, что они заживут. Я  не  делился с  Комтуком своими  опасениями,  однако  птица  настолько истощена, что, боюсь, едва ли протянет несколько дней".

Это было все. Рори вновь взглянул на первую страницу письма. Оно было написано седьмого мая,  больше двух месяцев назад.  Он снова принялся за упаковку вещей, сердце его стучало, как молоток клепальщика. Он полагал, что  разработал план  наблюдений за  птицей самым тщательным образом,  а теперь  обнаружился  важный  пробел.   Он-то   считал,   что  достаточно определить место  зимовья -  и  тем  самым автоматически разрешится весь комплекс вопросов:  дельта Миссисипи означает окончательный союз, остров Барра — разлуку.  Он не предусмотрел того,  что,  покинув подругу,  гусь потом вновь отправится на ее поиски.

И вот теперь благодаря счастливому случаю он узнал истинное положение вещей.  С  новым пробуждением вешнего стремления к гнездованию ман-тай-о действительно попытался отыскать свою подругу. И погиб при этой попытке. Размозженное крыло,  размозженная лапка,  нефть.  Рори знал,  какие беды может причинить морской птице нефть.  Как только она пропитает перья,  с ними  уже  ничего  не  сделаешь до  следующей линьки  и  появления новых перьев.  И  редко  когда  обмазанной  нефтью  птице  удается  дожить  до спасительной линьки.

Поезд отходил через час,  а  у  Рори еще  не  было билета.  Торопливо рассовывал он последние вещи.

Ему хотелось,  чтобы мать узнала конец этой истории.  И Кэнайна тоже. Она  любила Белощека.  Она должна непременно узнать о  нем.  Он  напишет Рамзеям и попросит передать ей.

Однако... может, это еще и не конец.

Рори схватил чемодан и  выбежал из дому.  Когда он прибыл на вокзал и занял  очередь в  кассу,  оставалось всего  пятнадцать минут  до  отхода поезда в  Северное Онтарио.  Беспокойно переминался он  с  ноги на ногу, медленно  продвигаясь  вперед.  Когда  он  оказался  у  окошечка  кассы, безмолвно уставившись на кассира, до отхода осталось лишь пять минут.

— Куда? — нетерпеливо спросил кассир. .

До этой минуты Рори не знал, что он ответит.

— До Мусони, — ответил он без малейшего колебания, даже не удивившись этому.

Мысль была  дикая,  однако не  такая уж  невозможная -  не  исключена вероятность,  что гусь долетел до берегов Кишамускека, и Рори должен был удостовериться в этом. Если повезет, можно избежать встречи с  Кэнайной, в такое время года они часто покидают поселок, отправляясь на лов рыбы.

ГЛАВА ПЯТЬДЕСЯТ ТРЕТЬЯ

Было совсем рано,  и утренние тени были еще длинны и прохладны, когда Рори,  обливаясь потом,  вышел из  леса на берег Кишамускека с  каноэ на плечах.  Опустив каноэ наземь,  он осмотрелся.  На первый взгляд все как будто  по-прежнему:  справа болото,  слева  синее  озеро,  а  между ними полумесяц песчаного пляжа. Вот даже колышки от палатки и зола их костра. И  все-таки  все  уже  не  так,  как  прежде.  Словно  у  мертвеца,  еще сохранявшего  облик  живого,  тогда  как  душа  и  жизнь,  делавшие  его реальным, давно улетучились.

С  облегчением Рори узнал от Рамзеев,  что Кэнайна находится в лагере на  берегу залива,  на  лове  осетра.  Стало  быть,  он  сможет поискать ман-тай-о и вернуться домой следующим самолетом, не встретившись с ней.

Он спустил каноэ на воду и начал грести.  Вдруг в горле пересохло,  и дыхание участилось.  Он причалил к островку и безмолвно застыл на песке, только полоска ивняка отделяла его от маленькой заводи,  где они прошлым летом  поймали  и  окольцевали  гусей.  Он  с  напряжением вслушивался в долетавшие оттуда звуки.  Он  простоял так,  пожалуй,  с  минуту,  когда услышал за  ивами  тихое,  гортанное гоготание гусыни-канадки.  Он  ждал более резкого,  похожего на  тявканье гогота гуся.  Ответа,  однако,  не последовало. Вновь загоготала канадка. И вновь никакого ответа.

Она была одна.

Рори   осторожно  протиснулся  в   заросли  ивняка.   Опустившись  на четвереньки, пополз он вперед. Сквозь листву синевой мерцала вода. И тут Рори увидел -  канадка все-таки была не одна.  Рядом с ней плыл Белощек, больше похожий на грязное,  ободранное чучело,  чем на ту величественную птицу, какою был он в прошлом году. Он страшно исхудал, и нефтяные пятна все еще чернели на его крыльях и  брюшке.  Он начал линять,  но выпавшие перья болтались косматыми комьями,  прицепившись к корке нефтяных пятен. Желтая лента на шее уцелела, хоть была изорвана и перемазана нефтью.

А  старая любовь все жила в его измученном теле.  Подняв пищу клювом, он  галантно предложил ее  подруге,  потом вытянул прежним движением шею поверх ее шеи и быстро почистил ее крыло.

Сердце Рори громко стучало,  и все же он почувствовал, что с плеч его будто свалилась тяжкая,  удручающая ноша. То, что многие месяцы казалось лишь  сентиментальным вздором,  теперь внезапно вновь  приобрело смысл и научную ценность.  И подумалось ему:  так,  должно быть,  чувствует себя приговоренный к  пожизненному заключению,  когда  ему  внезапно  выходит помилование!

Долго он  не  выпускал из  виду  пару  гусей,  наконец пополз прочь и только  теперь  обнаружил вдруг  слабые  оттиски ее  мокасин на  твердом влажном песке вдоль ивовых зарослей.  Это были следы именно ее  мокасин. Следы небольшие, ну а какая другая женщина могла прийти сюда? Следы были уже полусмыты дождем — она прошла здесь недели две назад.

Рори  глядел вниз,  он  рассматривал следы  не  в  силах отвернуться. Минувшей зимой,  дождавшись известия о  прилете  Белощека на  Барру,  он увидел в этом подтверждение неизбежности своего собственного решения.  У него возникло чувство,  что не один он таков. Но теперь Белощек вернулся обратно, и Рори, один Рори, остался наедине со своим решением.

Спустив каноэ на воду, поплыл он обратно, раздираемый противоречивыми чувствами. Но когда до Кэйп-Кри оставался еще немалый путь, конфликта не стало.

На  следующее утро он попросил Берта Рамзея отправить две телеграммы. В первой был его отказ от места в фирме "Заповедные леса Севера". Вторая телеграмма была адресована П.  Л.:  "leucopsis вернулся. Отступник также хотел бы вернуться в Торонтский университет и сделать там докторскую".

Затем он  сразу же  отправился в  путь на  большом Каноэ с  подвесным мотором,  оставил позади устье  Киставани и  взял  курс  вдоль побережья залива Джемса.

Возвращение Белощека прояснило все, не решив ничего. Все стало иначе, но ничего не изменилось.

"Конечно, вы можете жениться на ней, вы, балбес..."

И он ясно представил себе П. Л., рассерженного, с наморщенным лбом.

"Но  это  значит  навсегда остаться простым  преподавателем зоологии, женатым на скво, остаться как на точке замерзания..."

Поросший ивами  мысок  подле  устья Киставани промелькнул и  сменился унылым  берегом залива  Джемса.  Впереди на  горизонте поднимался тонкий белый столб дыма, указывая лагерь мускек-оваков. И теперь его ноги стали дрожать,  как  листья на  корявых осинах вдоль  топкого берега.  Прошлым летом она сказала,  что не пойдет на это,  она не может принести это и в его жизнь. Неужели опять она скажет то же самое?

Прежде этот вопрос не  тревожил бы  его так,  но  в  нем уже не стало прежней мальчишеской самоуверенности.  Впервые после той  ночи  с  Пегги Макнил на  Гусином острове Рори Макдональд шел на  свидание с  девушкой, полный неуверенности и страха.

Ветер усилился.  Когда час спустя Рори заглушил мотор и приблизился к индейскому стойбищу,  его каноэ сильно качалось в  волнующемся море.  Он увидел Кэнайну среди палаток,  медленно шла она по  берегу как раз туда, где  он  должен был  причалить.  Она  была  в  резиновых сапогах,  серой бесформенной юбке, в черной шали.

Рори достаточно приблизился к  берегу,  чтобы ясно различить ее лицо. Вместо улыбки привета ее  лицо исказила боль.  Он помахал ей,  но она не ответила. И явно огорчилась, что он приехал.

Потом она  внезапно подняла руки.  Развязала узел,  скреплявший концы шали.  Порыв ветра подхватил и  вырвал шаль у  нее из  рук.  Черная шаль реяла и  трепыхалась,  а ветер поднимал ее все выше и выше и уносил этот саван прочь.  Мгновение,  другое -  и шаль где-то над ельником исчезла в высоком дыму от костров, пылавших в стойбище мускек-оваков.