36133.fb2
В Турищев приехали, когда уже смеркалось. По дороге случилась поломка, и часа два хозяин копошился на холоде в моторе, а Чашкин спал, сладко привалившись головой к мягко обшитой стенке машины.
Ему мало что снилось, кроме того, что он опаздывает и что ему хочется есть. Не просыпаясь, он отламывал в кармане кусочки хлеба и совал в рот.
В городе небритый показал Чашкину, куда надо идти, чтобы попасть на Московский тракт, а сам умчался в противоположную сторону, окончательно опаздывая по нешуточным своим делам.
Чашкин пошел.
После тепла машины в сквозняковом этом городе его знобило. С каждой минутой знобить стало злее, и он понял, что если вот сейчас, в ближайшие полчаса, не согреется как следует, то наверняка заболеет. С ним такое уже бывало. С лютой тоской, чуть ли не до всхлипа, вспомнились ему какие-то вечера, когда, продрогший, хлюпающий носом, он заваливался дома на диван под два ватных одеяла (а сверху еще и овчинный тулуп!) и, напившись чаю с медом, с малиной, сладко перемогал недуг, который вот-вот должен был одолеть его, но никогда не одолевал! За все время работы он лишь один раз бюллетенил, да и то из-за ожога кислотой.
Но здесь, в сумеречном этом, насквозь продуваемом городе, согреться было негде.
Он зашел в несколько магазинов. Но толкаться там без дела было неловко (он боялся к тому же, что его примут за карманника), и Чашкин вскоре опять уходил, не успев как следует проникнуться теплом.
И ужасно много было в этом городе милиционеров! При виде их ноги сами уносили Чашкина прочь — в какие-то новостройки, в пустыри какие-то угрюмые, в трущобные подворотни.
По его расчетам, не так уж и поздно было, но от низкого, опять пригрозившего снегом неба в городе было темно, скверно, тошно и страшно.
Все-таки и здесь ему повезло!
Вдоль одной из улочек тянулась огромная, безобразно обляпанная асбестом труба — от теплоцентрали, должно быть. В одном месте она делала, неизвестно почему, П-образнос движение, и вот тут-то Чашкин приметил что-то вроде шалашика из коробчатого картона, фанеры и горбылинок, сооруженного наверняка детишками.
Иван заглянул внутрь и обнаружил, что асбест здесь с трубы отодран, чернеет железо и от железа этого банный струится жар.
Он даже закряхтел от счастья, когда забрался внутрь этой хижины, уселся на покосившийся ящичек и почувствовал, как медленно и мощно начинает течь сквозь него жар от трубы.
Это было именно то, что требовалось. Именно сейчас, ни минутой позже. Он задремал.
…Разбудило его гнусное ругательство, раздавшееся за стенкой и изреченное совершенно ангельским, детским голосочком.
Лист фанеры, который служил здесь дверью, отставили в сторону, и внутрь шалаша стал залезать мальчишка. Заметив Чашкина, приостановился.
— Это наше место! — сказал он без испуга, хмуро.
— Конечно, ваше, — согласился Чашкин. — Я сейчас погреюсь и уйду, не бойся.
— Еще чего… — независимо усмехнулся мальчик. — Бояться…
Снаружи раздался все тот же ангельский голосок:
— Ну, чего ты там застрял? — И опять ругательство. Первый мальчик влез. Следом за ним появился другой удивительно на него похожий — младший, наверное, брат.
— Дверь закрой! — приказал старший, увидев, что тот испуганно и недоуменно уставился на Чашкина. — Дядя сейчас погреется и уйдет, не…………..!
— Что ж вы так ругаетесь-то, ребятки? — сказал Чашкин.
Те не нашли что ответить, промолчали оба. Старший добыл свечу, приладил ее в колечком свитую проволоку оплетки, зажег.
— Ишь, как хорошо тут у вас… — искренно сказал Чашкин.
— А то… — согласился старший. Ему было лет десять, младшему — лет восемь. Они были так похожи, что, если бы не разница в годах, можно было бы сказать, что они близнецы. И оба — несомненно — походили лицом на отца.
Сели, как два воробья на веточке, рядышком — в одинаковых и одинаково бедных синтетических курточках, в одинаковых байковых шароварах. Даже ботинки у них были одинаковые.
Сели и с какой-то поспешностью — даже стали смотреть на огонь свечи. И пламень свечи с отчаянной грустью стал отражаться в их немигающих глазах.
— Ну, давай, что ли! — сказал старший, с трудом оторвав взгляд от огня.
Младший из-за пазухи вытащил, поставил на землю бутылку. Извлек батон хлеба.
— Что это у вас? — ужаснулся Чашкин.
— Вода, — превосходительно усмехнулся старший. А младший добавил: — Мы только воду пьем.
Старший отломил от батона горбушку, отдал брату. Другую горбушку отломил себе. Середку протянул Чашкину:
— Хотите?
Чашкин подумал было отказаться, но рука его сама жадно схватила кусок и понесла ко рту.
Мальчишки сидели, без жадности пожевывая хлеб. Время от времени брали с земли бутыль, запивали.
И опять безотрывно глядели на огонь.
Младший сказал:
— Сюда менты часто заглядывают. Нас-то они не трогают — знают, что детдомовские.
— А я уйду скоро, — сказал Чашкин. — Согрелся. Мне сидеть нельзя.
— Вы попейте, — сказал старший, коротко поглядев в лицо Чашкину. — Мы уже…
— Хорошие вы ребятки, честно сказал Чашкин и стал пить из бутылки.
— А хлеб, если хотите, возьмите! — сказал младший. — У нас его в столовке навалом!
— Хорошие вы ребятки, — повторил Чашкин, боясь, что сейчас расплачется. — Дай вам бог, чтоб все было хорошо.
Он смотрел, как они сидят рядышком, горемычные братишки, и ему казалось, что он все знает о них! И, глядя в их лица, он упорно вдруг принялся думать об их отце (мать он с презрением миновал размышлениями). «Где тебя носит, парень? — спросил он отца этих мальчишек. — На какую такую жизнь променял ты их, дурень? Где ты еще найдешь такую веру в тебя, такую преданность тебе, такую безоглядную любовь? Какие такие сладкие пироги прельстили тебя, что ты бросил их, родных, на произвол жизни, на всю жизнь заразил их тоской об отцовской руке, о хмурой отцовской ласке, в ответ на которую они наперебой готовы были бы отдать всех себя, всю свою крохотную жизнь? Ах ты, дурак, дурак! Или — не повезло — за решетку угодил? Или — по глупости да по молодости к бутылке прислонился? А она-то, стерва, тебя и сгубила? Возвращайся, дурень, пока они еще помнят тебя и тоскуют о тебе! Вернешься — тремя счастливыми будет больше в России. Не вернешься — кара тебе страшная! — за то, что тремя несчастными будет больше!» И что-то еще, такими же невнятными восклицаниями рвущееся из души, думал Чашкин, глядя на печальный остренький отсвет свечки в глазах этих неприкаянных пацанов.
— Пойду я, — сказал Чашкин со слезами на глазах. — Спасибо за хлеб. — И, пролезая мимо них, он по очереди погладил каждого по коротко стриженным, одинаково ершистым головенкам.
Старший протестующе вынырнул из-под ладони. Младший замер, напрягшись, будто бы в тревоге, будто бы в ожидании, будто бы в надежде.
Теперь Чашкин уже окончательно не знал, куда идти.
Стемнело. Он старался держать в сторону, где было побольше света.