36254.fb2
(III, 3; перевод М. Донского)
В "Троиле и Крессиде", где фигурируют герои древней Эллады, - та же метафора:
Кто превратит Приама в хладный камень
И в Ниобей, слезами исходящих,
Всех наших дев и жен?
(V, 10; перевод Т. Гнедич)
В "Цимбелине" Якимо бахвалится, что пировал однажды с римскими красотками:
Венера и Минерва рядом с ними
Дурнушками казались, хоть в природе
Никто богиням красотой не равен.
(V, 5; перевод П. Мелковой)
Итак, реальные женщины бывают прекраснее богинь, известных по античным статуям. Впрочем, тот же Якимо, описывая камин в спальне Имогены, расхваливал статуэтку купающейся Дианы:
Столь совершенных статуй я не видел,
Ваятель просто превзошел природу!
Он дал богине жизнь; ей не хватает
Дыханья и движенья лишь.
(II, 3)
Тут уже не в сходстве с портретируемым лицом главное, а в абстрагированной от живых существ красоте.
Еще больше интереса к живописи. Применяя в сонетах и драмах аналогии из ее практики (picture's sight), Шекспир тем самым показывает, как он любит это искусство. Перечисляя места, где Шекспир бывал и где мог впервые увидеть какие-то художественные полотна (часовня и замок Кенильворт в Стратфорде, церковь св. Марии в Уорике, часто посещаемый лондонцами трактир "Стильярд", замок "Нансач"), датский литературовед Г. Брандес подчеркивает, что Шекспир "не признавал аллегорическую и религиозную живопись". Действительно, в его пьесах ни та, ни эта не упоминаются. Другой тезис Брандеса: "Шекспир в результате своего знакомства с живописью... пришел к убеждению, что главное достоинство художника заключается в умении выманить у природы ее тайны и верно изобразить и превзойти ее" {Г. Брандес. Вильям Шекспир. СПб., 1897, с. 52-57.}.
Англия XVI в. не имела своих крупных живописцев. Английский портрет целиком представлен работами выдающегося немецкого художника Ганса Гольбейна Младшего, отличавшегося суховатой манерой изображения - в отличие от сочной кисти итальянских живописцев. После смерти Гольбейна в 1543 г. Англию часто навещали посредственные фламандские мастера; англичане же могли гордиться только миниатюрными портретами (painting in little) Никласа Хильярда, о котором историк английского искусства говорит, что это "главная артистическая фигура елизаветинской эпохи, единственный английский художник, чье творчество отражает в своем изящном микрокосме мир ранних шекспировских пьес" {Е. К. Waterhouse. Painting in Britain 1590 to 1790. Edinburgh, 1954, p. 22.}.
В своем трактате Леонардо да Винчи утверждает превосходство живописи над искусством слова, аргументируя это тем, что она непосредственно связана с природой, тогда как поэзия - с "творениями человека" - речью: "Живописец видит самые вещи, поэт лишь их - тени..." "Для человека потеря зрения страшнее потери слуха..." Поэзия не больше, чем "слепая живопись..." "Живопись превосходит все человеческие творения по тонкости размышления..." Исходя из этого, Леонардо превозносит мощь глаза как самого надежного из всех органов чувств, умеющего отражать "природную красоту мира". В пантеоне искусств Леонардо отводит первое место живописи, скульптуре - второе, музыке - третье, и только четвертое - поэзии {Леонардо да Винчи. Книга о живописи. М., 1934, с. 63-64, 67, 69, 176.}. Но дело не только в этой иерархии. Интересуясь разными душевными состояниями человека и выражениями его лица (веселье, печаль, гнев, жадность, удивление, ужас, раздумье и т. п.), Леонардо еще не обеспокоен противоречивостью человеческой натуры, он еще не задумывается над несоответствиями физиономий характеру и складу мыслей, из-за чего люди часто бывают загадкой даже для психолога.
Обратимся к тому изобразительному приему, которым пользуется Леонардо и который, по замечанию Гете, "мог изобрести только итальянец". В леонардовской фреске "Тайная вечеря" каждое тело "исполнено выразительности, все члены принимают участие в каждом изъявлении чувства, страсти, даже мысли". И Гегель в своих "Лекциях по эстетике" говорит о том, что соответствие внутреннего и внешнего, определенность характера и ситуации лучше всего удавались итальянцам. Это совпадение "внутреннего и внешнего" до степени тождества является и великим достоинством и пределом художественных исканий Леонардо.
В английском театре внимание публики тоже захвачено обликом персонажа, но гораздо больше его поведением в ходе действия. Главное тут противоречивая структура личности, ее характера, который далеко не сразу раскрывается, тем не менее он целен, как бы вылит из одного куска. И тут разрешим себе перефразировать Гете: "То, что сделал Шекспир, мог изобрести лишь англичанин".
Это два разных "зрения" - определим их условно как "физическое" и "духовное", и оба они то уживаются в эстетике Шекспира, то вступают в конфликты.
У Шекспира не только признание впечатляющей силы живописи, но и мысль об ограниченности ее изобразительных средств. Два аспекта. Иногда Шекспир их выражает параллельно; иногда - то один, то другой.
В поэме "Лукреция" (1594) опозоренная Тарквинием легендарная римлянка, желая забыться, отвлечься от своего несчастья, обращает свой взор на фреску: "прекрасное изображение Трои и рати греков". На гигантской фреске множество сцен, эпизодов, физиономий, выражающих разные душевные состояния. Тут и величавые вожди, и рвущиеся в бой пылкие юноши, и охваченные смятением трусливые воины, и печальные, хмурые троянцы. Тут и гневный грозный Аякс, и вкрадчивый хитрый Одиссей, и старец Нестор, воодушевляющий толпу; кстати, не безликую массу, напротив, при охватившем всех едином аффекте ярости - какое разнообразие лиц! И достаточно было художнику показать вместо Ахилла его копье, чтобы мысленно "угадывался целиком герой".
Так что же - эта фреска придумана Шекспиром? Нет. В исследовании Фейрчайлда говорится, что образ Лукреции навеян Шекспиру "Легендой о славных женщинах" Чосера, как и гобеленом с изображением "Триумфа целомудрия" на один ив сюжетов аллегорической поэмы Петрарки "Триумфы". Что касается композиции фрески на стене дома Лукреции, то она подсказана картонами с фресок так называемого "Троянского зала" в мантуанском дворце, владельцем которого был герцог Фредерик Гонзага. Эти фрески сделаны были по рисункам Джулио Романо. С полным правом уклоняясь от анализа художественных достоинств самой поэмы (которые принято считать невысокими), так как перед исследователем стоит иная цель, Фейрчайлд обращает свое внимание только на "критику" Лукрецией своей домашней панорамы о Троянской войне {Arthur H. R. Fairchlld. Op. cit, p. 144-150.}.
Почему в поэме Шекспира Джулио Романо не назван, объяснить нетрудно. Картина, там описанная, вдохновлена "Энеидой", тогда как события, приведшие к самоубийству Лукреции и восстанию против Тарквиния, относятся к легендарной эре царей Рима - за несколько веков до рождения Вергилия; назвать еще вдобавок мастера эпохи Возрождения - это запутало бы решительно все. Впрочем, не слишком озабоченный соблюдением исторического правдоподобия, Шекспир представил свою Лукрецию похожей скорее на англичанку XVI в., чем на древнюю римлянку, а картина ее, зашифрованная анонимом, вполне ренессансная. Шекспир по-своему интерпретирует некоторые эпизоды, подробности, фигуры. Например, Гекубу и Синона - высшие степени горя и вероломства; Одиссея, выступающего с речью к воинам; лишь копье Ахилла, потому что не богатырская мощь и храбрость, как в фресках Джулио Романо, интересует здесь поэта-драматурга, а нечто совсем другое.
Качество фрески в доме Лукреции выше всяких похвал: здесь создал мастер просто чудо. И несмотря на то, что живопись фиксирует всего лишь одно мгновенье, одну точку, выхватывая ее из линии какой-нибудь драмы; несмотря на то что "назло природе..." "искусством жизнь застывшая дана", художник сумел прояснить даже "власть времен, смерть красоты и бед нагроможденье". Так, не только настоящее, но и минувшее просвечивает сквозь дряхлое тело Гекубы, которая когда-то была красавицей, а стала тенью. Не только внешний покров действительности воспроизвел художник, но и внутреннюю ее ткань:
Как вдохновенна здесь искусства сила!
По облику мы сущность познаем
Так мастерски их кисть изобразила.
(Перевод Б. Томашевского)
Стало быть, живописи доступно абсолютно все. Между тем Лукреция внушает нам два сомнения в ее могуществе: первое относится к изобразительным средствам этого искусства; второе - к тому, как решаются в нем проблемы нравственные.
Прежде всего - Лукреции не до героев и не до совершенства фрески. Она ищет на картине "лицо, где горю нет конца". И находит "много лиц, на коих скорбь застыла". Всех превосходит в этом Гекуба, "горе которой тяжелей свинца".
Вникая глазом и всем сердцем вживаясь в образ Гекубы, более всех других ее потрясающий своим трагизмом, Лукреция хотела бы услышать вопль, хотела бы, чтобы несчастная троянка обрушила "проклятий град на греческих вождей". Увы, живописец - "не бог" и не сумел наделить Гекубу голосом, живопись ограниченный бессловесный инструмент. Констатация этого факта в устах Лукреции звучит упреком художнику: "Как он неправ - страданья дав, он слов ее лишает".
Нельзя передать муки, вызванные гибелью родных и близких, безвыходным положением всех сограждан при абсолютном "молчанье" картины; ведь на картине слезы, которые льет жена об убитом муже, - это "засохшей краски капли". Только размышление может заставить картину заговорить: "Для бедствий в красках и карандаше, как дар, слова слагаются в душе". Недостаточность языка живописи восполняет фантазия, благодаря ей как бы слышишь клич безоглядно храбрых, стоны пугливых, дрожащих от страха, уговоры благоразумных, подстрекательские речи неуемных - все то, что придает подлинную жизнь великой трагедии.
Теперь о другом: хотя и превосходно исполненная, насыщенная драматизмом, картина не будит в зрителе сознания того, что в гибели отцов, матерей и детей Илиона повинен блуд Елены, заслужившей, "чтоб ей лицо ногтями растерзать", и похоть Париса: "наслаждение одного... чумой для сотен и для тысяч стало".
Картина не подсказывает вопроса: "За чей-то грех ужель казниться всем?" "Зачем грешит один, а смерть для всех расплату принесет за этот грех?" И вот еще подтверждение психологической "немоты", а вместе с ней "моральной индифферентности" живописи. В одном из углов картины виден пленный грек, конвоируемый отрядом фригийских пастухов. Этот грек по имени Синон, разыгрывая "смирение святое", обман свой затаил умело, так умело, что "трудно в нем распознать черты предательства, коварства, клеветы". Едва живой от усталости, с печатью обреченности на челе, Синон вызывает у зрителя уважение и жалость. Между тем предание гласит: лукавством не уступающий дьяволу, Синон погубит старика Приама, когда тот поверит ему, погубит всю Трою. Возмущенная тем, что "кроткий облик" Синона скрывает гнусную цель, и в нетерпенье разоблачить его - Лукреция ставит мастеру в упрек его мастерство: "мастера за мастерство корит". Решив, что художественное всегда в конфликте с нравственным, Лукреция начинает с осуждения частности: "Синона образ ложен - в этом дело: дух зла не может быть в прекрасном скрыт". Затем от частного Лукреция переходит к общему. Забыв, как только что сама восхищалась сочувственным изображением троянцев, Лукреция отвергает теперь всю картину:
Она опять все пристальней глядит
И, видя, что лицо его (Синона. - И. В.) правдиво,
Она решает, что картина лжива.
Восприятие Лукрецией картины имеет своим источником - помимо личных переживаний - раздумье о зле вообще, мысль о необходимости взаимодействия в искусстве эстетического и морального начал. Мастера итальянского Возрождения в равной степени чаруют нас образами прелестных задумчивых мадонн, добрых, сердечных святых, непреклонных суровых граждан, а также и малоразборчивых в средствах политической борьбы властелинов, продажных кондотьеров, вызывающе соблазнительных куртизанок. Именно такого безразличия к моральному началу не принимает Лукреция.
Избрав Лукрецию рупором своих эстетических размышлений, Шекспир углубляет занимавший его современников "спор" о том, в состоянии ли живопись изобразить совершенно неизобразимое линиями и красками, когда внешний облик человека расходится с его внутренним обликом или когда в человеке противоборствуют исключающие друг друга стремления - "лед и пламень рядом...", "в противоречьях здесь единства взлет". Этой цели и служит картина, воплотившая рассказ Энея Дидоне о постигшей Трою катастрофе. Именно этот рассказ, ибо фрески "Взятие Трои" древнего живописца Полигнота в Афинах и в Дельфах основаны на гомеровском сюжете, что и не могло быть иначе. На картине же, которую разглядывает Лукреция, Троянская война изображена по "Энеиде", а в ней сочувствия к судьбе Трои, якобы прародительницы Рима, больше, чем у певца "Илиады", где, кстати, нет эпизода с Синоном, уговорившим троянцев, вопреки предостережениям Лаокоона, втащить в город ставшего для них роковым деревянного коня.
В трагедии "Гамлет" выражено доверие к способности живописи изобразить не только прекрасное, но и уродливое; выражено и отрицание ее умения отразить подноготную внешне импозантной действительности.
Вспомним оценку Гамлетом миниатюры, на которой лицо Клавдия подобно "ржавому колосу". Портретист не сделал уродливое красивым, отталкивающее привлекательным. И уж совсем ослабил Гамлет свою подозрительность к изображениям лиц человеческих, когда в спальне матери сопоставил портрет дяди - короля из "пестрых тряпок" с портретом покойного отца - воплощения "осанки воина и благородной силы". Тут две художнические правды в образах ничтожества и величия.
А вот приглядываясь к Офелии, единственному существу из всех населяющих эльсинорский дворец, которое тянется к Гамлету всем сердцем, всей душой, он говорит ей нечто такое, что сводит степень правдивости живописи к нулю. "Слышал я и про ваше малевание... вполне достаточно; бог дал вам одно лицо, а вы себе делаете другое..." (III, 1).
Нетрудно догадаться, что Гамлет имеет в виду нечто более глубокое по смыслу, чем косметику, пользуясь которой женщины придают своим лицам поддельную свежесть. Речь, очевидно, идет о том, что если бы живописец воспроизвел на полотне привлекательность Офелии, он сотворил бы красивую ложь, так как сам Гамлет открыл для себя за чарующим обликом Офелии, которым одарила ее природа, нечто гнусное, бесстыдное. Вдумаемся в это слово: "малевание" (paintings). Еще до расстроившей ее встречи с принцем недоумевающая, испуганная Офелия рассказала отцу, что однажды Гамлет вошел в ее комнату, взял ее "кисть и крепко сжал; Потом, отпрянув на длину руки, Другую руку так подняв к бровям, Стал пристально смотреть" в ее лицо, "словно его рисуя" (II, 1). Опять намек на живопись.
Стало быть, это искусство искушает изяществом линий и яркостью, блеском красок, а служит оно неправде. Разлучив живопись с "мыслью светлой", остается унизить ее до гротеска: в образах живописи люди - "лишь звери или картины". Поймем это так: или в них сила животная, и ничего больше, или это изящные, но бездушные куклы.