36258.fb2 Шелест срубленных деревьев - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 6

Шелест срубленных деревьев - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 6

– Если ты и дальше будешь так, – прохрипела Рыжая Роха, – заберем тебя от Рабинера и отдадим Биргеру. Пусть твой учитель Шая не строит себя орла, Исроэл Биргер тоже с крыльями, пусть не с такими, как у Шаи, но и у рыночного воробья можно научиться летать… не только в дерьме копаться…

Научиться-то можно, но высоко ли взлетишь, подумал про себя Шлейме, но промолчал.

Он знал: матери и без того несладко. Скоро навсегда покинет дом сестра

– погонщица мух Лея, да что там покинет – уедет за тридевять земель! – бедняжке совсем задурил голову маляр Рахмиэл – жених Утян: в Америку, мол, в Америку! Там на полях не ромашки растут, а доллары пачками на ветру колышутся, а в городах, в какой дом ни войди, каждая стена не обоями обклеена, а банкнотами. Срывай сколько заблагорассудится, если ты не ротозей и не пентюх.

Рыжую Роху раздражали не только вкус и выбор Леи, но и сборы, проходившие в непонятной спешке, словно ба гормя горела. Шлеймке не хотелось сердить маму – несмотря на все свои клятвы и заверения, что «лавка закрыта», она, видно, снова понесла, но и уходить от своего учителя к рыночному воробью Биргеру он не собирался. Разве сравнишь Шаю с Исроэлом? Орел все-таки в поднебесье летает, а воробышек в дерьме роется, стараясь оттуда овсяное зернышко выклевать.

– Ладно, – пообещал он Рыжей Рохе. – Больше я там ночевать не буду.

Берлога Рабинера, конечно, была куда просторней, чем тесная комната в их бе. У Шаи Шлеймке спал на мягком диване, обитом выцветшим плюшем, а дома вся орава – четыре брата и две сестры – умещалась на одной кровати. Да и кроватью ее нельзя было назвать. То был сколоченный струганых досок настил, державшийся на отесанных сосновых пнях, окрашенных масляной краской в цвет спелой малины. Настил ржаво и зловеще скрипел в ночной тишине, как деревья в летнюю грозу. Шлеймке спал рядом с Леей, и, бывало, пока сон не зашивал веки, лежал, прислушиваясь к ее теплому дыханию, смотрел, как в летних, почти прозрачных сумерках – под откинутого одеяла белеют ее всхолмленные груди с двумя юминками на вершине, и странное, постыдное волнение охватывало его от собственного любопытства, от невольной слежки, от греховного желания притронуться к холмикам, белеющим в темноте, и кончиком языка лнуть каждую юминку.

Скоро Лея уедет, ее место опустеет, и только от смятой подушки, как от пустой банки – под меда, будет пахнуть не то липами, под которыми она когда-то пасла его, гусенка-двухлетку; не то увядшими веночками, которые плела луговых трав и по-царски украшала его кучерявую голову.

– Не задали тебе дома взбучки? – спросил проницательный Шая у своего ученика.

– Мама испугалась… Я говорил ей, что могу остаться, но она забыла…

– ответил Шлейме.

– Все мамы живут в страхе, – сказал Рабинер и, как бы желая оградить ученика от неприятных объяснений, добавил: – С сегодняшнего дня я решил положить тебе небольшое жалованье.

Он сунул руку в карман, влек оттуда замшевый кошелек с деньгами и протянул моему отцу банкнот.

– Я тобой доволен. Ты парень способный и старательный… Деньги – не самый лучший способ вознаградить человека, но пока самый убедительный и приятный. На, возьми… За три месяца вперед. Купи своей пугливой маме какой-нибудь подарок. Я много-много лет тому назад сделал то же самое… купил своей маме хрустальную вазу…

– Маме потом… Сперва куплю сестре… – сказал мой отец.

Жалованье было небольшое, но явно льстило его самолюбию.

– Обычно сестре преподносят потом, – удивился Раб

– Она уезжает.

– Куда?

– В Америку… Так пожелал ее жених Рахмиэл, маляр Утян. Он говорит, что настоящие деньги растут только в Америке, а тут, у нас в Литве, только брюква да картошка растут, да и то урожай – не каждый год…

– Ничего не поделаешь, – вздохнул Шая, взявшись за шитье. – Еврей, что ветер: какой цепью его ни приковывай, как ни запирай, на одном месте его никто и ничто не удержит. Даже смерть.

Но в ту пору Шлейме задумывался о чем угодно, только не о смерти.

Вслед за Шаей он принялся обметывать н чьей-то штанины. Иголка грачиной лапкой царапала сукно, и это тихое, мышиное царапанье, это сладостное ощущение самостоятельности, умноженное похвалой учителя и первой в жни получкой, уводило Шлейме куда-то далеко-далеко от холостяцкого жилища Рабинера, от неминуемой разлуки с Леей, от задавленной заботами матери, плодоносящей каждый год, как яблоня соседа Аугустинаса, с той только разницей, что Рыжая Роха даже стремительной и яростной весной не расцветала.

– Схожу к Перскому и выберу для нее красивый гребень.

– Гребень? У нее что – гребня нет?

– Есть. Но подаренный не мной. У Леи, реб Шая, самые длинные и пышные волосы в местечке. Парикмахер Хаим говорит, что их надо не ножницами стричь, а серпом косить… Жаль, что вы не видели моей сестры…

– Всеми красавицами не налюбуешься. Для шитья времени не останется…

– Она, как солнце… единственная… – выдохнул Шлейме. – Когда в Америке перед зеркалом будет расчесывать свои волосы, она и меня вспомнит…

И мух…

– Мух? – Брови у Шаи ласточками взмыли вверх.

– Она отгоняла их от моей колыбели… В зеркале, кроме себя, если только захочешь, можно многое увидеть…

От волнения Шлеймке обронил иголку, полез под стол и стал лихорадочно шарить под ногами Рабинера, под стульями, под мшаником расстеленного коврика, заглянул даже под диван, на котором ночевал. Ему было неудобно перед Шаей – заболтался на радостях от первой получки и осрамился.

– Не расстраивайся, – сказал Шая. – Хорошего портного иголка сама находит. А пока возьми другую…

На проводы Шлеймке не отважился отпроситься, но Шая, узнав о дне отъезда Леи, и сам пожелал присутствовать на них.

Рыжая Роха плакала; сапожник Довид молча, со скорбным удовольствием шершавой рукой поглаживал дочь, как новый, сшитый им ботинок, который вот-вот навсегда отдаст заказчику; братья и сестры крутились возле телеги балагулы Ицика, дергали за уздечку вороного; набожный жених Рахмиэл косился на возницу, подсыпавшего в торбу овса и ласково повторявшего: «Ешь, ребе, ешь», и благочестиво, как мезузу на двери, чмокал каждого в щеку; Шлеймке стоял в сторонке и дали любовался гребнем в каштановых Леиных волосах.

Наконец Ицик забрался на облучок и воз под рыдания и прощальные крики двинулся с места.

– Не плачьте, – пробормотал Шая, тронув Рыжую Роху за плечо. – Чем дальше от погромов, тем лучше…

Не успела Лея уехать местечка, как на другом конце света, в Сараеве, прогремел роковой выстрел и началась первая мировая война.

Через местечко к немецкой границе днем и ночью подтягивались войска; главная, вымощенная булыжником, улица трещала под их тяжелым и уверенным шагом; над притихшими еврейскими бами парил тысячеустый «Соловей, соловей, пташечка…»; какой-нибудь Шевах или Биньомин, бывший рекрут, выходил на каменное крылечко, прикладывал ко лбу козырьком высохшую бойцовскую руку, поднимал глаза на серые, колыхающиеся, как спелая рожь, шеренги и на полузабытом русском языке выкрикивал:

– Здравия желаем, ребята!

– Здорово, деды! – приветно откликался какой-нибудь сердобольный солдатик, замыкающий колонну.

Война обдала Йонаву лихой песней и солдатским потом и прошла мимо, не причинив местечку никакого вреда. Но вскоре вернулась не гробами убитых, не стонами раненых, не взрывами снарядов, а начиненной угрозами и нежданной бедой вестью о том, что «по высочайшему повелению государя императора Николая II должно всех евреев Ковенской губернии, проживающих в приграничной полосе, в кратчайшие сроки выселить в глубь империи по причине их злокозненных деяний в пользу врага».

Дурная весть кружила над евреями, как коршун над птичьим двором, то снижаясь, то ненадолго скрываясь за сгустившимися тучами.

Старожилы такого бедствия не могли припомнить. Случались пожары, вспыхивали эпидемии. Но чтобы всех поголовно невестно куда выселяли – даже раввина Иехезкеля!..

– Даже раввина Иехезкеля? – горестно спрашивала повитуху Мину Рыжая Роха, обхватив руками округлившийся живот, словно боялась, что него, как бурак прохудившейся корзины, выпадет уже шевелившийся ребенок. – Что рабби говорит?

– А что он может сказать? С тех пор, говорит, как нас Сиона выгнали, невиноватых евреев на чужбине не осталось.

– И больше ничего?

– Ничего, Роха.

– Перед кем же мы так провинились?

– Перед кем? Перед всеми, – в сердцах сказала повитуха. – Перед русскими и перед немцами. Перед литовцами и татарами. Перед всеми.