36264.fb2
"И что она понимает в картинах, твоя Вера, пройдись-ка по улице, что там продают - одна хурма, "от хурмы слышу", да вы все девочки, и ты, мой маленький мальчик, ты тоже - девочка, и тебя надо съесть. Гусь, который выйдет из меня после того, как я съем тебя, - это будет совсем не тот гусь, какой выходит из меня, когда я смотрю в окно и кушаю продукты, это будет очеловеченный гусь и одухотворенный, и человек переварит человека, и твоя Вера такая же дурочка, как и все вы, деточки, и вас все папочки, и большие дяди, и дядьки, и чужие дяди - они вас съедят, один я вас не съем, я последний из отцов не скушаю вас, я лучше вам дам себя скушать, чтобы вы попробовали - какие мы вкусные, дяди. Жрите меня, дети мои. Дрите-меня-и-брите мной, да возродится из гуся Родина.
4
Утренним утром по-утреннему с утра на следующее утро с утречка. Любое утро противно как понятие, как тема, как мероприятие.
Но утро как подвиг! Да оно и есть подвиг - утро.
Тарханы - это Михайловское Михаила Юрьевича Лермонтова,
а Ясная Поляна - это Михайловское Льва Николаевича Толстого,
а Рим - это Михайловское Николая Васильевича Гоголя,
а Америка - это Михайловское Владимира Владимировича Набокова,
а Михайловское - это Михайловское Александра Сергеевича Пушкина.
Вера обожала свою дочку. Свою маленькую девочку. И дочка была почти куколка. Почти кисонька. И дочка была Вере мамой и папой. И дочка тоже ее любила. И в дочке было все самое хорошее, что вообще есть на земле, хотя почти ничего хорошего вообще на земле нет. И Вера любила дочку как, конечно же, не просто как человека. И она боялась за свою маленькую девочку. И это был страх даже пострашнее, чем просто ужас какого-нибудь несчастья. И даже когда ее дочке ничего не грозило, она все равно боялась, как бы с ней чего-нибудь все равно не случилось. Как будто она могла вдруг куда-нибудь деться, ее маленькая девочка. И вот если бы какой-нибудь злой карлик или просто злющий, ну, например, злодей пригрозил ей, что отнимет у нее дочку, то она бы отдала ему всех людей, не задумываясь, всех до одного, но только чтобы он оставил ей ее маленькую девочку. И этому злющему, если такой имеется, козлу, она отдала бы ему не только любимого мужчину, но даже и папу, и даже свою маму тоже, но она бы выпросила у него оставить ее маленькую дочку.
А дон Жан ничего не понимал в этой любви - в любви Веры к дочке. Он называл это "женскими штучками", он даже сказал, что в этой любви нет ничего оригинального, что в этой любви даже нет и самой любви. И когда Вера сказала дону Жану: "Ты просто не любишь мою дочку, хотя она и твоя дочка", - он ей сказал: "Да, я люблю тебя, а ее - нет, потому что детей глупо любить. Их вообще нет в природе", и Вера сказала: "Ты злой, потому что ты не целуешь мою девочку", а он сказал: "Ее будет целовать ее жених".
И еще Вера любила свою дочку за то, что вот, например, она сейчас маленькая девочка, и она маленькая только сейчас, а потом уже никогда, она никогда не будет маленькой. И этот миг Вера особенно чувствовала как миг сам по себе. А дон Жан в этом миге тоже ничего не понимал. Он сказал Вере: "Да ты сама маленькая девочка". И когда он так сказал, Вера не поняла, что он этим хотел сказать. А может, он просто так это сказал, может, он и сам не понимал. И однажды произошел такой случай. Однажды Вера вернулась домой, а дома никого нет: ни дочки, ни дона Жана, а время было позднее - семь часов вечера. И сначала она подумала, что они пошли погулять. И она стала их ждать. И когда прошел час и они не вернулись, она забеспокоилась. А потом наступило девять и даже десять часов вечера, а их все не было. И на улице было темно. И Вера заплакала. Она плакала, потому что не знала, где ее дочка. И ей даже показалось, что ее уже нет в живых, ее маленькой дочки. Что дон Жан увел ее куда-нибудь в лес и там бросил. Или куда-нибудь пошел с ней в лес и там потерял. Или она поскользнулась и упала в речку и утонула. А потом ей показалось, что дон Жан ее нарочно убил, потому что он не любит ее маленькую девочку, и что он ее убил, чтобы отомстить Вере за то, что Вера дочку любит больше, чем его. И Вера еще больше заплакала. И она еще больше говорила и говорила: "Что же это", и она шла в другую комнату и говорила: "Что же это такое". Но, слава Богу, время шло. И сколько бы она ни говорила, что бы она ни говорила - время-то шло. И время это дошло до того, что было уже двенадцать часов ночи. И Вера даже перестала плакать, когда увидела, что уже столько времени. Это был настоящий конец. И она заговорила со своей дочкой, как будто бы та могла ее слышать. И Вера спрашивала: "Где же ты?", и как будто бы дочка отвечала: "Да вот тут я". И Вера смотрела по сторонам и говорила: "Где же?" А дочка как будто бы пряталась и говорила: "Я вот тут". И Вера бегала из одной комнаты в другую и говорила без конца: "Где же ты есть?" И так прошел еще час. И когда был уже час ночи, она услышала, как дверь открывается. И она увидела свою дочку с совершенно черным личиком и черными ручками. И когда дон Жан сказал: "Мы жгли костер в парке", Вера даже не посмотрела на него, потому что, кроме своей дочки, она ничего не видела. И она понесла ее в ванную и там стала ее мыть. И она ее мыла и мыла. И когда уже дочка была чистая и теплая, она стала спрашивать Веру: "Ты почему, мамочка, плачешь?" - и Вера сказала: "Я не плачу". И она унесла свою дочку в постель и легла с ней вместе, и дочка сразу заснула, вот бегает дворовый мальчик в салазки Жучку посадив, себя в коня преобразив, малыш уж отморозил пальчик, ему и больно и смешно, а мать грозит ему в окно - в этом стишке не один пальчик, а два пальчика: один пальчик, который отморозил мальчик, а второй пальчик - мамы, которая грозит из окна, и хотя про мамин пальчик прямо не сказано - пальчик, но ведь она грозит своему мальчику, конечно же, пальчиком, хотя грозить можно не только пальчиком, можно грозить кулаком, топором, гранатой, атомной бомбой, но мама грозит ему, конечно же, пальчиком, потому что этот пальчик, который отморозил мальчик, так болит у мамы, как будто она его сама отморозила. Нежное слово "пальчик". Есть сами по себе нежные слова - хотя бы "снежинка", мужики не употребляют такое нежное слово, они говорят: "Е... снег" - или даже они говорят: "Е... в рот снег", чистый абсурд, как будто у снега есть рот и какой-нибудь извращенец совершает оральное действие с этим снегом. Хотя все проще - мужик выругался и ушел. Мужик ушел, а ругательство осталось.
Надо сказать (а может, об этом и не надо говорить, нет, все-таки если этот оборот "надо сказать" так распространен в повествованиях, то об этом сказать надо), что пока не появился Нижин-Вохов, у Веры действительно, кроме дон Жана, никого не было, то есть не было такого мужчины, про которого она могла бы себе сказать, что она его; любит; более того, даже не было такого мужчины, которому она могла бы сказать, что она его любит (а ведь в двух этих признаниях - в признании себе и признании ему - есть некоторое отличие). Ведь иногда легко можно объясниться мужчине в любви, но так и не признаться себе самой, что он действительно любим тобой; и в то же время можно бесконечно признаваться себе самой, что он любим тобой, но так ему об этом и не сказать.
Ну что за жизнь! Жизнь ради искусства. А искусство? А искусство ради искусства.
- Ты будешь вкрутую или всмятку?
И за завтраком дон Жан стал рассказывать Вере одну историю. Историю про одну книжку. И Вера ничего не отвечала, и дон Жан думал, что она его внимательно слушает. Но она думала обо всем сразу и поэтому молчала. Автор книжки - гомосексуалист. И Вера, не дослушав историю, спросила: "Если бы тебе пришлось выбирать, ты бы каким был - пассивным или активным?"
- При чем тут я?
- Нет, важно.
- Ну активным.
- А Петр Ильич каким был? А Михаил Алексеевич?
И Вера сказала, что из всех гомосексуалистов она любит только Михаила Алексеевича, а дон Жан сказал, что из всех евреев он любит только Отто Вейнингера. Как раз про него он и рассказывал историю: что как будто он ненавидел женщин, потому что был гомосексуалистом. А Вера сказала, что нет, что, поскольку он был евреем, он любил женщин, что женщины так же затраханы, как и евреи, и он сказал, сказала Вера, что есть два пола - "мужской и еврейский", - "Он этого не говорил", - "Он сказал, что женщины - это не пол, а нация", - "Он этого не говорил", - "Он сказал, что это мужчины борются за то, чтобы женщины перестали быть нацией и стали полом", - "Он этого не говорил". Вот так и поговорили.
Вера выехала из дома и, позвонив Н.-В., узнала, что его нет дома. "Но он скоро будет, - сказал Свя. - Заезжайте". И Вера заехала. Там сидел Свя и Тютюня. Этот Тютюня и был как раз соперником Веры. Н.-В. сразу сказал Вере, что по его плану она будет выставляться с одним художником, который при этом немного слабее ее, но при этом намного известней. И Вера по отношению к Тютюне должна была вести себя соответственно, и Н.-В. по отношению к нему соответственно, а по отношению к Вере - соответственно. План Н.-В. был прост до гениальности. Он выставит художника очень известного и даже в некотором роде способного, то есть такого, который уже внушен публике, потому что у Н.-В. была очень простая теория, что картину написать, конечно, сложно, но, может быть, не менее сложно внушить эту картину публике. И это особое искусство. А написать картину - уж это особое искусство. И вот этого Анатолия, а ласково Тютюню, публика за .что-то очень полюбила. И на фоне известного, но малоталантливого Тютюни, талантливая, но совсем неизвестная Вера должна была выиграть выставку. Впрочем, на этой предстоящей выставке Вера е Тютюней должны были и немного поделиться: Тютюня должен был поделиться с ней своей известностью, а она с ним своим талантом. Но Н.-В., решив, что таланта у нее не убудет, решился на эту выставку. Но больше всего он опасался за Веру, что она начнет ругать Тютюню как художника и все этим испортит. Но неожиданно для него Вера повела себя совершенно по-другому. Как о художнике она не сказала о Тютюне ни одного плохого слова, зато разным людям стала говорить - какой Тютюня "милый человек". То она говорила, что он "чудесный" человек, то такой "простой", то она говорила, что в нем есть что-то симпатичное, а то она говорила просто "очень симпатичный". А когда речь заходила о его картинах, то она просто смотрела и как-то неопределенно кивала.
И, увидев Свя с Тютюней вместе, Вера очень удивилась. И когда Вера пришла, Тютюня не собирался уходить. И вместе с Верой пришел еще аГусев - сосед по дому. аГусев был непонятный человек, с виду русский, а фамилию имел какую-то абхазскую. Сначала он был врачом, потом работал в морге, последнее время работал в одном кооперативе, а в последнее - вообще не работал. Почему-то его любили женщины, этого аГусева. АГусев зашел к Свя прямо из аларька. И аГусев принес с собой одну гадость, даже две, потому что одна у него была в руках, а другая припрятана. Ту, что в руках, он сразу поставил на стол, а ту, что припрятана, поглубже припрятал.
Комната Свя и так была небольшая, а когда все сели у столика, оказалось, что она просто маловата для хозяина и гостей, и даже казалось, что в комнате не четыре человека, а больше. И получилось так, что Свя оказался рядом с Верой, а напротив оказались аГусев и Тютюня. Вера про себя сразу решила, что такую гадость она пить не будет, а аГусев сказал, что это не гадость, а коньячная настойка.
- Ну это как что, например? - спросила Вера.
- Ну для меня, например, как сок, - сказал аГусев.
- А просто соку нет? - спросила Вера у Свя.
- А если вот такой сок, - сказал Свя и достал бутылку вина.
- Я красное не люблю, - сказал аГусев.
- Почему красное, - сказала Вера, - это же белое вино.
- Все равно, - сказал аГусев, - у мужиков любое вино - красное, а белое водка.
"А вот еще у меня такой случай был, - сказал аГусев, - я тогда в морге работал. Да. А после этого приходит к нам его жена. Бывают же такие вещи".
"А еще был такой случай с Гагариным. Я тогда в больнице работал. Да. Оказалось, изнасиловали ее детской ракеткой с Гагариным. Их всех посадили, а девушка умерла".
"А недавно приходит тут ко мне один. Звонок в дверь. Стоит парень. Да. Оказывается, он тогда не утонул".
"У одних моих знакомых собака была. Да. Жалко, конечно, хозяйку, но она ведь не знала".
"А прошлой весной мальчишку нашли. Да. Ведь родная бабка, а какая сволочь оказалась".
И вдруг аГусев ни с того ни с сего как скажет:
- Любишь его? - он показал Вере на Свя. - Смотри люби его, смотри, как он тебя любит, святой человек.
И Свя на это ничего не сказал аГусеву, а Вера даже и не знала, что сказать.
- Я тебя на сколько лет младше? - сказал аГусев Свя и сам же ответил: "Лет на десять. Мы с тобой сколько лет знакомы? Лет восемь".
"У меня тогда как раз такой случай был. Одна моя подруга собралась замуж выходить. Я ей помогал вещи перевозить, ее жених был на пять лет ее моложе. Да. Откуда же она тогда могла знать. А год назад все-таки вышла за другого замуж. И ребенка родила?
Тютюня совсем разложился - он меньше всех говорил и больше всех подливал себе. И он даже не весь сразу ушел, а уходил как-то по частям. И несмотря на то, что основная его часть уже ушла, кое-какая его часть все еще присутствовала. Шея его стала длинной, и на этой шее у пояса висела дохленькая головка. Даже казалось, что он сидит совсем без головы. А Свя, наоборот, сидел очень прямо, он как бы одеревенел и был бледный. И уже сутра время клонилось к вечеру.
"А вот еще у меня такой случай был, мне тогда двадцать лет было. Да. Я потом на этой женщине и женился".
"А Гагарин, говорят, не летал, а Гитлер не сгорел, а Есенина два раза повесили". - "Глупости говорят, и Гагарин летал, и Гитлер сгорел, а Есенина два раза повесили".
И, сложив по частям Тютюню, аГусев стал прощаться. Тютюня все распадался на части, и удержать его было нелегко, в нем было столько веса, что, если бы его взвесить, он явно бы себя перевесил. Вера такое зрелище видела впервые и поэтому отнеслась к этому как к зрелищу. Но тут и аГусев возмутился такому ее взгляду со стороны как бы со стороны.
"У меня как раз такой случай был. Я тогда как раз не работал. И у меня как раз дочка родилась. Да. Оказалось, дочке уже шесть лет". Они ушли и больше никогда не придут. И, начиная с этого мига, никогда больше ничего не изменится. Все так и застрянет. И когда последние части Тютюни были вынесены аГусевым и дверь захлопнулась, Свя посмотрел мимо Веры, но даже там, в этом "мимо", Вера была. И они сели. Но сидеть было страшно и надо было встать и уйти, надо было просто сбежать, скатиться с лестницы, провалиться в шахту лифта, но нельзя было сидеть. Романтическое начало. Сентиментальный человек. Свя ни слова не понимал из того, что Вера говорила. Свя сказал: "Расскажи о себе". И Вера сказала: "Могу в стихах". "Родители у тебя есть?" - "А как же". Старших надо уважать. А младших любить. А ведь так и было. Он ее любил, а она его уважала. Бред. Все бред и кошмар. И в этом кошмаре надо все довести до бреда. Ничего особенного. И ничего неприятного. И ничего страшного. И хорошо, что темно. И хорошо, что он Гёте. А Н.-В. - сын Гёте. Страшно. Потому что это страшно делать даже с Гёте. И никакого чувства, кроме чувства неловкости. И точно известно, что это нельзя. Это нельзя просто потому, что нельзя, и все.
"Или мы должны быть папуасами". - "Можно и папуасами". - "Ониде спрашивают". - "И ты не спрашивай". - "Я уже спросила". - "Ничего страшного". - "Ты отвечаешь?" - "Я за это отвечаю", - "А ты сможешь?" - "Что? Лучше вот так". - "Ответить за это?" - "Как?" - "Сейчас сломаешь". - "Нет, правда?" "Говорю, сломаешь". - "Нет, ответить?" - "Все".
И такая нищета в воздухе.
И просто невозможно дышать этим нищенским воздухом.