36292.fb2 Шесть дней, которые потрясли мой мир. Повесть - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 1

Шесть дней, которые потрясли мой мир. Повесть - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 1

Макар Троичанин

Шесть дней, которые потрясли мой мир

Повесть

- 1-

          Городок наш с чуть более двадцатью тысячами жителей в то время ничем, наверное, не отличался от десятков, а может быть, и сотни таких же городов Нечерноземья, вот уже не один десяток лет вымирающих от безделья, лени и пьянства.

          Да и как не быть безделью, если работали в городе, да и то шаляй-валяй, в основном, носочно-чулочная фабричка с выпуском сотни пар уникальной по низкому качеству продукции в месяц; молокозавод, отправляющий в областной центр одну цистерну молока, которое из-за типично российских дорог доезжало в виде недоделанного кефира – был бы путь подлиннее, дошло бы и до кондиции; крупорушка, выдававшая овсянку, перловку и ячку со значительной толикой мусора из-за дряхлости мельницы, построенной братьями Овсянниковыми, за что они и были раскулачены и высланы в места, где любимая ими крупа не растёт, да завод металлических изделий, называемый в простонародье из-за специфики изделий посудо-хозяйственным. На этом-то заводе и работал я, да не кем-нибудь, а главным инженером, то есть был одной из блатных фигур города, объединённых в клан технической интеллигенции, занимающей, однако, не более четверти мест в городской надстройке, прочно оккупированной братией, представленной деятелями горкома и горисполкома и их родственниками, посаженными в идеологические, образовательно-культурные и социальные богадельни типа общества «Знание», наробраза, культпросвета, соцкультбыта, соцкультпросвета, общества ветеранов разных категорий и т.д. с бедным соусом из учителей, лекторов и воспитателей, среди которых оседали или совсем неспособные, или ещё совсем молодые и без Иван Иваныча за спиной. Да и я в главные попал по случаю: когда заводик чехвостили за брак, старого главного инженера за это перевели в областной промотдел облисполкома, а я, волею судьбы и родителей, со слезами умолявших меня не дать им состариться без сыновней опёки, оказался сразу после окончания политеха в городе, зашёл в отдел по трудоустройству и сразу же влип, как кур в ощип. И с тех пор, приспособившись к здешней вялой и вязкой жизни, вкалывал, не помышляя ни о чём другом, потому что одолим второй нашей напастью – ленью, очевидно, вызванной тем, что расплодились и развились мы в условиях Нечерноземья, где, как ни старайся, чего ни делай, всё попусту.

          Лень же, издревле известно, порождается бездельем. А у нас - ещё и непритязательностью к благам, замешанной на вынужденной философии: нет – и не надо, из чего можно сделать вывод, что относимся мы к более счастливым, чем иные американцы или европейцы. Конечно, и у нашего обывателя были эталоны благополучия, которыми он стремился завладеть, но они, по причине практичности ума, не распространялись дальше мебельной стенки с хрусталём и фарфором – побольше и подешевле, телевизора, ковра или, на худой конец, ковровой дорожки, а лучше – и того, и другого, холодильника и – уже в запределе мечты – мотоцикла. Да и кто в нашей необъятной и одноликой стране не хотел того же? Но у нас этот полный или почти полный набор благополучия достигался сравнительно быстро, внося в мирную семейную жизнь застой наряду с еженедельными бурями по поводу обязанностей и очерёдности стирания и вытряхивания обильной пыли.

          Проще было с мебельной стенкой, поскольку подавляющее большинство моих сограждан довольствовалось моделью «2-ЛЯП» местного умельца Леонтия Яковлевича Плотникова - и дёшево, и сердито. У некоторых на перипетии двух войн, трёх засух, четырёх голодух и несчётных компаний по изживанию купечества, кулачества, поповства и мещанства сохранилась ещё модель «1» Якова Плотникова, вывезенного неизвестно куда сразу после Отечественной, когда европейская часть страны начала согласно планам заботливого отца народов очищаться от евреев. Хотя даже Геббельс, глядя на широкое круглое лицо отца Леонтия с типично славянскими бесформенными и крупными деталями, ни за что не признал бы в нём жида. Однако, как рассказывают знающие люди, жена местного начальника НКВД после того, как не сошлась с мастером в цене, была другого мнения, и Яков, почему-то только один из всего его израильского рода, сгинул невесть куда, успев, однако, на счастье жителям городка, передать дело и мастерство сыну, не приносившее почему-то последнему, несмотря на отсутствие конкуренции, благополучия, если не относить к таковому восьмерых детей, рьяно шнырявших в округе в поисках плохо лежащих стройматериалов. Конечно, обе модели, особенно первая, не отличались изяществом, броской красотой, лаково-бронзовым блеском и вычурностью резных узоров. Но зато перевешивали главным ценимым достоинством: они, переходя из поколения в поколение, не разваливались, и их полки не прогибались под тяжестью основательного отечественного хрусталя и фарфора, и в них, благодаря секретной скипидарно-лаково-дегтярной смазке, не заводились ни мокрицы, ни двухвостки, ни даже тараканы и клопы, чего не скажешь про иногородние хрупкие стеночки, изготовленные как будто сами для себя, так как даже две-три тарелки или одно блюдо с областной фабрики «Красный горшечник» выделывали из тонких полочек через 2-3 года дугу, по которой под дно выставочной посуды скатывались рыскавшие в поисках объедков кровопийцы

Не было в нашем городке и проблем с телевизорами. Поскольку привычные чёрно-белые и входившие в моду цветные показывали у нас одинаковую бесцветную картинку, то предпочтение отдавалось первым, несмотря на ежегодные заверения торгового начальства, что со скорым вводом в областном центре нового ретранслятора цвета появятся. Но, как известно, лучше синица в руках, чем журавль в небе. Причём, предпочтение отдавалось не всем чёрно-белым, а только массивным ламповым, и чем больше последние размерами, тем увереннее чувствовал себя хозяин, мудро не доверяя всяким транзисторным новшествам, полагая с оглядкой на себя, что на заводе могли попросту забыть поставить лампы. Да и к ремонту такие аппараты более приспособлены. Выяснилось это после того, как единственный местный радиоумелец с носочно-чулочной фабрики, не сумев с трёх раз попасть в точечную пайку новой безламповой модели своим надёжным паяльником толщиной в палец, - и целился-то твёрдой рукой после обычного утреннего стакана – напрочь забраковал непрактичное новшество и не принимал в ремонт их ни под каким градусом.

Сложнее было с коврами и только-только появившимися ковровыми половиками, без которых, как известно, любое жильё всё равно, что гнездо без перьев. Вожделенные тёмноцветные и однорисуночные машинные изделия распределялись в очередь, в которую записывались с малой надеждой в детстве, а также вне очереди среди передовиков производства. В связи с этим на каждом предприятии вынужденно создавались дополнительные очереди из последних, постоянно конфликтующие с другими очередями, но благое дело снабжения своих работников атрибутами азиатско-арабского довольства заметно продвинулось. В отличие от турок, наши, более практичные, на коврах не сидели и, тем более, по ним не ходили, а вешали тканые произведения искусства на стены, желательно на все четыре, избавляясь таким образом от необходимости их ремонта. Но самым быстрым и надёжным способом завладеть бесценной и остро необходимой вещью было получение её по заявкам ветеранов войны, на которых вдруг свалились заботы со стороны родственников, начиная с жены и кончая последним правнуком. И, умирая, они уже слабеющей рукой подписывали посмертные ковровые требования за военные заслуги в пользу толпящихся у смертного одра и не успевших прибарахлиться рыдающих дальних родичей. Правда, была ещё одна полугласная и умалчиваемая на всякий случай возможность обеспечиться чудом машинного тканья – получить его через заднюю дверь местного ОРСа. Но она открывалась не для всех, а только для местной элиты ключиками-резолюциями аж предгорисполкома и рьяно оберегалась от чужаков, пытавшихся нахально примазаться к строго ограниченному кругу избранных. Моя жена через моё имя отоварилась настенным пылесборником там.

С личным транспортом у нас было особенно туго. Привередливые горожане не признавали за таковой всякие «Москвичи» и «Волги», не говоря уж о чуде советской автомобильной мысли – «Запорожце». В цене были только «Газики» и мотоциклы с колясками, предпочтительнее – «Уралы». Те, кто побывал у нас в пригороде весной и осенью, вполне нас понимали, проклиная на чём свет стоит липкую грязь, колдобины по ступицы, не просыхающие лужи и полную невозможность добраться до речки, озера, леса, покоса даже на неприхотливых отечественных лимузинах. До областного же центра можно было, не заботясь, доехать хоть и без комфорта на автобусе, который, натужась, ходил раз в день.

Газики были у первого секретаря горкома, у предгорисполкома, начальника милиции и директора ОРСа. Большую часть времени они использовались не как должностной, а как личный транспорт, и для всех это было понятным и естественным, а шофера машин – самыми-пресамыми уважаемыми людьми в городе и редко просыхали от уважения. Был ещё, правда, больничный фургон-«Уазик», но он после каждой поездки за больным сам попадал в реанимацию и поэтому вниманием в обществе не пользовался. Так что, единственное, на что мог рассчитывать наш автолюбитель – это мотоцикл. И они редко, но добывались с невероятным трудом, с огромными потерями времени, денег и нервов через многочисленные очереди разветвлённой сети распределения поощрительных благ, которые постоянно меняли, уточняли и совершенствовали парткомы, завкомы, женсоветы, советы ветеранов и другие общества советчиков, и об этом нужен отдельный роман с тесно переплетёнными автосудьбами героев, злодеев, прихлебателей и жертв. Сравнительно быстрой была объединённая очередь ветеранов войны, партии и ответсовработников, куда втиснулись также и работники ОРСа. Но и она не отличалась надёжностью. Так, Николай Семёнович, старейший завуч лучшей в городе школы, был в ней 5 лет первым, а когда стал совсем наипервейшим, и тянуть с отдачей ему заветного «Урала» стало невмоготу, то стоящие за ним в очереди всё же умудрились обойти его изящным финтом, наградив званием Заслуженного работника Наробраза и вычеркнув с успокоенной совестью из соискателей транспорта. Не выдержав испытания славой, завуч слёг и больше не поднимался, ожидая последнего в своей партизанской жизни боя в засаде. Но Катерина Ивановна, его жена и тоже бывшая партизанка, не смирилась с неожиданной потерей долгожданного мотодруга, почти явственно ощущая его 5 лет под задом, навесила на свою мощную грудь все медали и ордена свои и мужа и пошла вместе с ходячими товарищами из ветсовета в осаду на все распределительные учреждения. Хитрой разведкой через вражеских осведомителей они узнали о двух заначенных «Уралах» в хозблоке горисполкома, и первый, не выдержав натиска партизан, распорядился отдать один, но не Николаю Семёновичу, а Катерине Ивановне, мелко мстя за своё поражение, поскольку передавать права на владение автотранспортом было нельзя, ГАИ не разрешало даже временных передач по доверенности и такого транспорта не регистрировало. Отказаться от победы было немыслимо, и Катерина Ивановна приняла вызов и, доведя гаишников до нервного истощения, в пять попыток получила права на вождение тяжело доставшегося и, в общем-то, не нужного и неудобного для её возраста и пола трёхколёсного транспорта. Назло и в отместку всем, она оседлала неустойчивую машину и стала гонять по городу, не принимая во внимание с трудом выученные правила движения и не жалея ни себя, ни технику так, что прохожие, ещё издали заслышав срывистое тарахтенье издёрганного мотора, испуганно шарахались, а начальник ГАИ, в конце концов, смирился, поскольку отчаянная водительница всё равно не отдавала своих прав, а при попытке реквизировать злополучный транспорт, выставила навстречу сохранившуюся партизанскую берданку. Да и совет ветеранов полностью был на её стороне, оберегая от посягательств единственную добытую им победу в войне с местной властью. К тому же и движение в городе было не ахти каким интенсивным, чтобы опасаться пробок и столкновений, а единственный светофор, криво повешенный на перекрёстке у горкома и горисполкома давно уже не вызывал никакой реакции у местных. Как и его собратья в больших городах, он тоже зажигал в разные стороны разные цвета, но больше половины из них были всё же бесцветными, поскольку цветных стёкол взамен выбитых резвящимися ребятишками не имелось, и все знали, что если светит верхний фонарь – езжай, а если нижний – стой, если хочешь, конечно. Не знающие приезжие часто попадали впросак. Так, один из них, неведомо как заруливший на «Волге» в нашу глушь, тщетно ожидая зелёного сигнала, попытался прорваться на нижний жёлтый, мигавший от болезни и усилий, но тут же был пресечён самим начальником ГАИ. Попытавшись оправдаться тем, что светофор, мол, испорчен, он был уличён во лжи собравшимися тут же зеваками, которые на опрос оскорблённого начальника единодушно показали, что нижний огонь у светофора – всегда красный. Получив от ошарашенного местными техасскими порядками горе-водителя десятку, начальник аккуратно сложил её вдвое, засунул во внутренний карман запылённого френча, отдал честь, миролюбиво посоветовав не нарушать, и удалился под одобрительными взглядами свидетелей, нисколько не сомневающихся в праве водителей рейсового автобуса собирать деньги с пассажиров без выдачи им билетов. Глядя с любовью и завистью на мото-Катю и записавшись во все возможные очереди ещё сызмальства, горожане наши, не особенно-то надеясь на такой же успех , потихонечку-полегонечку приобретали по воскресеньям на скотском базаре в областном центре поезжанные и пошарпанные мотоциклы, мопеды и мото- велосипеды, большинство из которых не имело не только зарегистрированных номеров, но даже зарегистрированных водителей. У меня по молодости и недостатку нужных связей мотоцикла не было. Зато в заводи у общественного причала качалась бело-голубая дюралевая лодка, купленная у бывшего главного инженера, которому она была построена бесплатно на нашем заводе благодарными рабочими за то, что он никогда не препятствовал выносу необходимых в личном хозяйстве вещей, да и сам по этой части был не промах.

Странно, но в нашем городке ни среди баб, ни, тем более, среди мужиков совсем не пользовались популярностью стиральные машины. Только в последнее время они стали появляться у совсем уж изленившихся молодых жён, всеми способами старавшихся приспособить к этой технике своих изнывающих от жары летом и от мороза зимой мужей. Затяжная эта война только начиналась, и можно смело сказать, что эталоном благополучия бельемешалки не были. Моя, однако, тоже приобрела, и я готовился к длительной обороне.

- 2 -

Можно было бы ещё долго рассказывать о моих добрейших и неприхотливых сородичах и о нашем медленно агонизирующем, угасающем городе, который, несмотря ни на что, мне дорог и дорог по двум причинам: я здесь родился и здесь же крепко и, как оказалось, на всю жизнь втюрился. И хотя между этими знаменательными событиями прошло целых тридцать лет, в промежутке между ними, как это ни прискорбно, я не могу выделить ни одного более-менее равного им в своей уже достаточно длинной жизни.

Политех я заканчивал в областном центре, все каникулы, праздники, выходные и даже свободные между экзаменами дни предпочитал проводить на родительских харчах, сохранив тем самым прочные местные корни. Краткое пятилетие раздвоения между большим и малым городами, между интернациональной и русской культурами закончилось, в конце концов, в пользу вторых, потому что, сам себе не признаваясь, я был доволен, что поддался на уговоры родителей и обосновался здесь. Это моя земля, моя малая Великая родина. Мне здесь уютно.

Не оставила заметной душевной раны и женитьба, случившаяся будто мимоходом два года назад. Познакомились мы с ней на танцплощадке, куда заходил я только под приличным газом и только поглядеть, не опускаясь с уровня главного инженера самого главного завода в городе до низкого уровня бесформенной неоперившейся молодёжно-подростковой тусовки, и купился – романтик – на необычную для наших мест воздушность форм, бледную тонкость черт, загадочную молчаливость и безропотную податливость. Взаимных разговоров почти не было. Был один монолог. И это тоже нравилось. Нравилось и то, что она не здешняя, живёт в областном центре с родителями и овеяна лёгким покровом той, более высокой, цивилизации. Когда же я привёл её домой, то сразу выяснилось, что мы – законченная пара, и пора, пора, пора заржавевшему в жестянках великовозрастному дитяти отблагодарить-таки, наконец, заждавшихся родителей внуками. Сопротивляться мне было лень, да и вообще – раз принято заводить семью, то почему бы и не в этот раз. Так что свадьба сладилась скоро, и от неё у меня в памяти остались только мерзкие воспоминания-отрыжки о повальной пьянке, о горьких и безвольно-мягких мокрых губах невесты, о безликих, как и у дочери, фигурах тёщи и тестя и – никаких впечатлений о таинстве первой брачной ночи, хотя она и обернулась рождением сына.

Первые слова, которые я услышал от жены, приняв живой свёрток у дверей роддома, были: «Больше я рожать не буду, так и знай!» Свадьба и роды сильно её изменили, сняв ореол загадочности и превратив в обычную жену, напичканную попрёками и жалобами, а я стал обычным мужем, скрывающимся от семейной непогоды на работе и в кругу друзей на рыбалке. В общем, жаловаться было не на что. Особенно, когда неработающая благоверная с отпрыском, устав от каторжной жизни в нашей двухкомнатной отапливаемой, но без сортира, конуре, всученной мне, недотёпе, хотя и главному инженеру, умеющими заботиться о семье сослуживцами, уезжала отдыхать к родителям в их трёхкомнатную со всеми встроенными благами и даже с газом.

- 3 -

Так было и в первый из короткой череды самых счастливых дней моей жизни, о чём я тогда и не подозревал. Проводив их вчера и освободив за бутылкой с приятелями мозги от сонма наставлений, указаний и предупреждений, я в законном отпуске, начавшемся сегодня, сидел на ступеньке крыльца-веранды нашего деревянного трёхквартирного дома, отворачиваясь от бьющего прямиком в правый глаз утреннего яростного солнца и тупо наблюдая, как через дорогу за шатким расползающимся забором местной каторги-фабрички по производству трёх самосвалов цемента в месяц бесформенные серые от цементной пыли фигуры с такими же серыми корковыми масками на лицах перетаскивали тяжёлые серые мешки. Возникая из стоящей облаком пыли грохочущей мельницы, они походили на серых лунных жителей или на раздувшихся мертвецов с живыми глазами. Но я-то знал, что это никакие не лунатики и не ходячие трупы, а самые обыкновенные русские бабы, и некоторые из них очень и очень. Знал потому, что руководил всем этим адом мой приятель и напарник по рыбалке. Каждый квартал он, мучаясь душевно, составлял планы и отчёты по снижению доли тяжёлого женского труда, но я что-то так и не замечал каких-либо изменений через дорогу, где по-прежнему надрывались женщины, а единственный мужик вёл учёт, напрягаясь в счёте засыпанных и оттащенных на склад мешков. И с этим ничего нельзя было поделать, потому что никто не хотел работать на дешёвой неквалифицированной работе, работы в городе вообще не хватало, а уж лёгкой женской – и вовсе. Да и женщин в городке было значительно больше, чем мужчин, отчаливавших при первой возможности на крупные стройки социализма, а значит – насовсем. У меня на заводе передвигали, поднимали и таскали тяжести тоже женщины, и, давно привыкнув к этому, я, наблюдая почти не видящими глазами непыльную работёнку на фабричке приятеля, думал не о них, а о том, что надо бы нам сговориться на зорьку.

Приятную мысль перебила скрипнувшая сбоку дверь, из-за которой вывалилась целая толпа: наш экономист-нормировщик, его жена-колода, двое школяров-сопляков и ещё младший брат экономиста с девицей, которая была, кажется, племянницей жены другого моего соседа – нашего мастера. Все сначала весело поздоровались, а потом ещё веселее стали прощаться, и я вспомнил, что сосед этот добыл каким-то образом семейную путёвку в Крым, его братик возвращается в мединститут, где ему предстоит какая-то последняя практика на безгласных трупах в морге, а девица, наверное, их всех провожает. Вспомнил и вчерашний наказ-просьбу студента то ли в шутку, то ли всерьёз за вечерним общим ритуальным пивом на веранде последить за девой, с которой у него завелись шашни, и он даже намеревался жениться на ней после окончания института и распределения. Теперь они уходили весёлой толпой, и я впервые за две недели, что она здесь, обратил внимание, приноравливаясь к принятым обязательствам,  что со спины поднадзорная очень даже ничего: фигуристая, с приятной ложбинкой между лопаток, стройная, с копной тёмно-русых волос, свободно откинутых на спину и спускающихся ниже плеч. Боковое солнце совсем ослепило, не дав рассмотреть объект более детально, но мне этого и не надо было. Их уход мне приятно напомнил, что дома, слава богу, никого нет, и я могу в тишине и сладости покемарить, пока не опухну, а там видно будет.

Не знаю, как вы, а я давно заметил, что чем больше спишь, тем больше хочется, и вообще – выспаться невозможно. А ещё: когда можно спать вдосталь – чёрта с два заснёшь. Так и сейчас. Промаявшись в полусне-полудрёме до самых жарких часов дня, я, пересилив вспухшую лень, встал и, не умываясь, в шлёпанцах на босу ногу, в мятых домашних брюках-трико и в не менее мятой тенниске отправился за живительным пивом. Сил достало только дойти до ближней бочки-цистерны, что стояла на вечном приколе на нашем конце города, пополняемая по необходимости молоковозкой. Обычно же я беру пиво из другой цистерны, обитающей так же испокон веков на другой стороне города, и не из вредности, а после случая, что приключился с Манькой – маркизой Помпой.

Как-то под раннее-раннее утро она, одолеваемая похмельем, задумала подлечиться пивком и, вспомнив, что наша цистерна опорожнена и открыта, понадеялась, что хоть со стакан-то на дне осталось, направилась к ней. Кое-как забравшись наверх и открыв не запертую крышку, она просунула руку с банкой внутрь по плечо, поболтала в пустоте, не доставая до заветной жидкости, скопившейся и бродящей в опущенном конце бочки, и, чуя раздражающий запах, потянулась вниз уже двумя руками и головой, не удержалась и ухнула до дна, впервые в жизни приняв йоговскую стойку на руках. В довершение всего и цистерна, не удержавшись от качки на подставленном чурбаке, резко наклонилась прицепом вверх, оставив торчать из люка манькины трепыхающиеся  ноги на фоне светлеющего неба. Пиво, однако, в бочке ещё было. Но от неудобства втягивать вверх, когда оно, заглоченное, стало выливаться через нос и чуть ли не через уши, и от скопившейся в голове мочи и крови, Манька решила, что ей уже хватит и стала орать и колотить банкой в бочку. Хорошо, что неподалёку оказался парень, возвращавшийся от известной вдовы. Он, не захотев марать руки, вызвал милицию, и та спасла вконец побуревшую утопленницу, тут же откачав из неё грубыми надавливаниями с таким трудом добытое и употреблённое во благо пиво. Оказавшиеся, как всегда, свидетели говорили, что Манька, освобождая из жадности мочевой пузырь для новых глотков пива, описалась прямо в бочке. Было или не было – не проверишь, но я с тех пор заказал себе ход к этой бочке, предпочитая пройти до дальней на тот, не очень уж дальний, конец города.

А Манька-то ничего, как была, так и осталась любительницей пенного напитка. Только, забыв о собственных воплях, сокрушалась, что не допила всё. Аристократкой её сделали рыбаки, приехавшие как-то на ГАЗ-63 из областного центра. Остановившись у магазина, они загрузили в кузов аж два ящика стеклянной наживки, чуть не доведя до прострации обалдевшую от невиданной выручки продавщицу. Наши-то её не баловали, предпочитая пользоваться привычным и проверенным, а главное, доступным самогоном. Тут же на притягательное звяканье собрались невесть откуда набежавшие мужики, надеявшиеся, что заезжие Нептуны возьмут кого-либо в провожатые или в кухари. Но они взяли только Маньку, прогуливающую по случаю алкогольного заболевания свою смену на цементной каторге, и оставили мужиков с носом и с сомнениями, что приезжие что-либо поймают, кроме насморка.

Когда утром следующего дня в дупель косая компания, закупив улов у наших умельцев, ненароком оказавшихся рядом, возвращалась восвояси, то, вывалив Маньку у магазина, каждый из них, кроме угрюмого шофёра, вихляясь из стороны в сторону и ухмыляясь от уха до уха, прощаясь, прикладывался губами к заскорузлой грязной ручке напрочь отключившейся мокрущей русалке и называл то Наядой, то маркизой Помпадурой. Первое прозвище нашим было совсем незнакомым, во втором же слышались знакомые буквосочетания. Манька, конечно, не была дурой, особенно по части пива, которое высасывала без передышки и сколько угодно, как помпа, почему алкаши и оставили ей титул, а присвоенную фамилию для простоты произношения укоротили, превратив Маньку в маркизу Помпу.

Вернувшись с неполной трёхлитровкой за счёт улетучившейся пены, осевшей моими деньгами в кармане пузатой продавщицы, я снял с чердака вязку мелких вяленых подлещиков, включил проигрыватель, поставил свою любимую Шестую Чайковского, уселся в глубокое удобное кресло, предназначенное только для высокопоставленных гостей, и, отхлёбывая пивко, заедая его подсолёнными янтарными от выступившего жира подлещиками, погрузился в нирвану, наслаждаясь начальными тревожно нарастающими тактами симфонии. Дверь и окна – настежь, звук – на полную катушку, - наслаждайтесь, лунатики! И приятель будет знать, что я дома один, что можно прийти и дать роздых безуспешно сокращаемым серым бабам.

Вот и он, лёгок на помине. Не оборачиваясь, я поднял в приветственном жесте руку с банкой пива и не сразу осознал, что к проигрывателю подошёл не тот, кого я ждал, а моя подопечная в брючках, рубашке х/б навыпуск и босиком, жестом прося разрешения убавить звук. Я согласно махнул ей свободной рукой, поставил на пол пиво, хотел подняться, но раздумал: лень, да и кто она, собственно говоря, малявка? Вошла без спроса – и распоряжается. А она стояла у стола и перебирала моё единственное богатство – фонотеку классики.

Как-то тоскливым вечером, приходящим после женитьбы всё чаще и чаще, меня проняла до глубины души Лунная соната Бетховена, свободно льющаяся в звёздную ночь из радиоприёмника, и я, как говорят, человек углов и крайностей, узнав в обездоленном нашем магазине культтоваров, что есть посылторг, а на почте – каталог, выписал сразу три десятка пластинок, руководствуясь часто повторяющимися фамилиями композиторов и истратив всю заначенную квартальную премию за рационализацию. Чтобы всё было шито-крыто, присланные по почте пластинки подарил мне приятель, якобы за ненадобностью, и жена поверила, потому что для неё-то они уж точно были никчемным товаром по причине музыкальной глухоты в широком диапазоне от Биттлзов до Баха. Из всего выписанного больше всего мне пришлись по душе мелодичные сочинения нашего Чайковского и поляка Шопена. До остальных я, наверное, ещё не дорос, не дослушался, даже до Моцарта и сонат Бетховена. Мне по тугоухости казалось, что он вполне мог бы ограничиться и одной Лунной вместо того, чтобы напрягаться на целых тридцать две, которые, однако, у меня были.

- Зачем так громко? Ошалеть можно.

Не отвечая на никчемный вопрос нахального дитяти, я милостиво спросил:

- Пива хочешь?

Получив утвердительный кивок, решил, что разница в возрасте в мою пользу, позволяет пренебрегать гостеприимством, и предложил:

- Сходи на кухню, выбери тару и устраивайся.

Она, не возникая, безропотно принесла большую фаянсовую кружку, разрисованную китайскими петухами, из которой не только никогда не пили, но даже не трогали, и, рывком придвинув ко мне второе гостевое кресло, подала петушиную посудину. Я налил ей, памятуя о возрасте, до половины, протянул подлещика, обстукав об пол, и только тогда снизошёл до объяснения своих взрослых привычек.

- Когда я слушаю тихую музыку, у меня мысли убегают от неё на сторону, перемешиваются с опостылевшей работой, семьёй, приятелями, с тем, что что-то надо, что-то не сделал – тоска! А когда оркестр ревёт, я будто в нём, перепонки и мозги забиты музыкой начисто, ничего больше не воспринимают, становишься мелодией, растворяешься в ней.

- Перепонки могут и не выдержать, лопнуть.

- По-твоему, музыканты оркестра – глухие? – снисходительно уел я её детское опасение. – У них-то слух не то, что у тебя, хотя и сидят всю жизнь в эпицентре звуков.

Она внимательно посмотрела на меня, еле заметно расширяя и сужая глаза, наверное, в такт нелёгким мыслям, и, не прекословя больше, встала и включила проигрыватель снова на всю мощность, вернулась, забралась в неприкосновенное кресло с ногами и присосалась к кружке. Как раз у Чайковского дело шло к любимому мною моменту, когда, устав сдерживаться, все ударные, и особенно медные, грохнут, освобождая душу от тягостного выжидания, а все струнные разом и следом, как остриём разящего клинка, взрежут гнетущую тишину, и широкая мелодия потечёт крутящим бешеным потоком, давая свободу всем инструментам. В эту минуту мне всегда хочется вскочить, дико закричать, схватить что-нибудь из хрустально-фарфоровой горки в стенке и грохнуть о пол что есть мочи, помогая оркестру. Вот и теперь, ожидая оркестрового кризиса, я вжался в кресло, боясь, что снова вскочу и забегаю, круша ненавистный быт, стиснул зубы и подлокотники кресла и, когда грохнуло, не сразу ощутил, что меня толкают, и соседка, будто зная моё состояние и желание, протягивает пустую фаянсовую кружку – на, мол, грохни, а сама безмятежно рвёт блестящими пираньими зубами леща, наслаждаясь и музыкой, и рыбой, и пивом, и моим психопатическим настроением. Я порывисто встал и ушёл к окну. За ним всё так же безнадёжно, неслышно и безропотно передвигались серые цементные фигуры, и ветер крутил ниспадающую пыль над свободной каторгой. Музыка в комнате снова притихла, и рядом появилась временно поднадзорная, успокаивающе погладила по руке выше локтя и спросила:

- Тебе так нравится Шестая?

- Не то слово, - выдавил я в ответ.

- Мне – тоже, - созналась свидетельница моего позорного нервного срыва. – Судя по пластинкам, тебе больше по душе Чайковский с Шопеном, так?  А Бетховен?

- Не всё, - сказал я правду.

- Лунная-то уж, конечно, в числе любимых, - угодила гостья моему неразвитому вкусу. – У него есть прекрасная миниатюра «К Элизе», слышал?

- Нет.

- Потрясающая музыка у Вивальди, Сибелиуса, а у тебя из них ничего нет. Мне очень нравится Моцарт.

- А мне он кажется игрушечным, танцевальным, - выразил я своё негативное мнение к её вкусам. – Знаешь, что: одевайся. Пойдём.

- Куда?

- На почту. Выпишем по каталогу из посылторга всё, что тебе нравится.

Моя рационализаторская жила ещё не иссякла и не засветилась, деньги были и жгли. И вообще, мне казалось, что в областном центре, где была филармония, все любили и знали классику.