36292.fb2
- Не уходи, - говорит. – Посидим, поболтаем.
И на меня, вражина, не смотрит, знает, что мне не по нутру. И тот, паршивец, нет, чтобы по-мужски настоять на своём, отказаться, улыбается, стервоза, тоже на меня не глядит, будто они в сговоре, идёт уже как свой в комнату и садится в кресло, взяв с него книгу.
- Во! – выпаливает шизофренически, словно впервые увидел печатную продукцию. – Ремарк, «Три товарища».
Как только я усёк в его руках книгу и услышал идиотский восторг, сразу понял: теперь не уйдёт и до ночи. Потому что, в отличие от меня, меломана, был заядлым книгоманом. У нас, правда, многие ими были, затрачивая потом и кровью заработанные рубли на тома, подбирая их по размерам и цвету корешков, чтобы красиво стояли незахватанными в стенках и чтобы на них золотом были вытиснены фамилии известных классиков. Приятель же мой, словно пришибленный полным собранием сочинений незабвенного Л.Н.Толстого, собирал только те книги, о которых много говорили в обществе, по телику и по радио и писали в журналах, которые он регулярно пролистывал в городской библиотеке и даже читал там. Ладно бы ещё свихнулся в одиночку, так нет, он на каждой рыбалке зудел о почерпнутом и даже вынуждал кое-что осилить и меня.
- Нравится? – спрашивает он с сияющими зыркалами.
- Это же – Ремарк! – восклицает она, будто припечатывает наш авторитетный во всём мире пятиконечный знак качества, словно он и не подозревает, какую драгоценность держит в своих цементных заскорузлых лапах.
- Мне – тоже, - солидаризируется он, давая понять, что уже осилил знаменитость.
- А тебе? – спрашивает она меня, заботясь о 100 – процентной активности членов нашего читательского кружка, в котором всегда найдётся оболтус с отличным от коллектива мнением.
- Не читал, - отвечаю угрюмо, нисколько не страдая от своей серости.
- Как же? – встревает тут же ябеда. – Я ж тебе давал… Ты ж говорил…
Скорее всего так и было, не отрицаю, ему лучше знать, так как читаю в основном его книги, но никогда не могу запомнить ни автора, ни названия. Мне это не важно, главное – содержание. От бессистемности поглощения придуманной жизни, закоулок памяти моей, отведённый для переработки печатной информации, превратился в переполненную кладовку, в которую забрасывали что ни попало, всё в ней перемешалось, и что-нибудь вытащить нужное было нелегко да и не требовалось – рассказывать мне о своих впечатлениях до сих пор было некому. Теперь вот понадобилось некстати.
- Про что? – уточняю, стараясь снисходительно помочь им вовлечь меня в критическое обсуждение потрясшего их шедевра, спокойно заброшенного мною в памятную кладовку.
- Про фронтовое братство трёх друзей, - первым выскакивает с напоминаниями приятель, как будто я не только читать, но и считать не умею. Торопится, как петух, блеснуть интеллектуальным оперением и меня клюнуть свысока, - с их изломанной первой мировой войной судьбой, про гнусь послевоенного времени и неумение устроиться в нём, найти своё счастье.
Она молчит, наверное, согласна. Мне это не нравится. Ощущаю гадючье чувство ревности, которое всё плотнее затуманивает мозги.
- А - а… - ёрничаю, будто вспомнив. На самом-то деле я хорошо знаю эту вещь писателя с необычным, а потому и запомнившимся женско-мужским именем, - мне не понравилось.
Она фыркнула, недовольная неординарным отзывом об опусе прославленного романиста. А я строго посмотрел на неё и объяснил свою непререкаемую позицию.
- Тоскливо и не соответствует правде.
- Ты-то откуда знаешь? – уколол уязвлённый и тупомыслящий книголюб.
- Читайте, - просвещаю лекторским тоном, - наших советских классиков, таких как Первенцев, Бабаевский, Казакевич, Бек, отчасти Симонов и других, читайте вдумчиво и вы поймёте, что война – это не грязное дело, как представляет себе буржуазный оракул Эрих Мария, а подвиг народный и индивидуальный, это не ломка судеб и характера, а закаливание, огранка его булатом. Всё, что есть чистое в человеке, проявляется в борьбе, апофеозом которой является война. Конечно, бывают и трусы, и предатели, и паникёры, и сомневающиеся, но их – единицы. Война – это Матросов, Космодемьянская, Покрышкин и 28 панфиловцев, а не хилые друзья Ремарка. – Чувствую, что меня понесло, а остановиться не могу. – Кто после войны восстанавливал страну, не сделав передышки? Закалённые войной солдаты. Такие, как Лопаткин из «Не хлебом единым» Дудинцева, который отказался от работы, хлебных карточек, жилья и ютился и кормился сначала в семье рабочего с пятью маленькими детьми и больной женой, а потом у полусумасшедшего безработного, бывшего профессора, отдавая всего себя изобретению, которое, он верил, должно было облегчить нашу жизнь, и жалобам на затирание чиновниками от госаппарата и науки. Или как Лобанов из «Искателей» Гранина, отказавшийся ради смычки науки и производства и осуществления своего проекта на практике от блестящей научной карьеры и любимой женщины, которая, отдавая себя, ничего не требовала взамен, кроме любви…
- Ты бы на таких условиях не отказался, - прервала она мой нарастающий пафос. Я и замолчал, прикусив язык, потому что права. Хорошо, приятель выручил, встряв в наш скрытый диалог.
- Не слушай ты его, - говорит, - он что-то завёлся на погоду. Лучше скажи, что ещё читала у Ремарка?
- «Время жить и время умирать», «Возвращение», «На Западном фронте без перемен», - перечисляет без запинки, видно, в памяти её не захламлённая кладовка, а аккуратные стеллажи.
- Есть, запомнил, - радуется приятель, лихорадочно придумывая, где добыть недостающие эрих-мариины фолианты. На него, твёрдошкурого, моя справедливая отповедь абсолютно не подействовала, и он продолжает допекать нас своими литературными откровениями.
- Всё же мне больше нравится Хемингуэй.
- Разве можно сравнивать «Прощай, оружие» с Ремарком? – осаживает она его захолустный апломб, недовольная, конечно, тем, что он не дал мне, слава богу, высказаться по интересующей её теме. – Пустая вещь: бравада, пьянь, постельная любовь, удобная Кэтрин, - злится, чувствую. – Сочинено эгоистом. Если что и было, то явно не так, как ему хотелось, вот он и переиначил на свой грубый мужской лад и вкус.
Съев неожиданную горькую пилюлю, приятель мой, без вины виноватый, стал оправдываться, что любит-то у своего идола не всё, а в основном, рассказы про африканские сафари и повести о корриде и рыбалке, то есть, как ни крути, а – всё, за малым исключением. Не смог даже в угоду ей поступиться своими литературными привязанностями. А у меня на сердце потеплело. Тут ещё она ко мне, как к третейскому судье, обращается:
- А тебе как Хем?
Мой ответ уже заготовлен.
- Не нравится, - не балую их оригинальностью суждений. – Не люблю жестокости. Не люблю, когда мучают животных и когда на каждой странице по пять раз наливают и высасывают без закуся – от одной мысли мутит, прочитанное забываю. Принять могу с оговорками «Старик и море» да ещё сугубо личные и спорные испанские дневники.
Даже сам не ожидал, что у меня сложилось такое авторитетное, гладкое и непредвзятое мнение об известном американском писателе. Приятель аж заквохтал, скривив обиженную рожу.
- Как же? Ты же всё хвалил! И «Острова в океане», и «Праздник, который всегда с тобой», и даже «Прощай, оружие». Тебе ж больше меня понравились корриды и охоты на макрелей и акул. Чё ты теперь? - зачёкал переначитанный до макушки задрипанный почитатель не нашей словесности, не уразумевший, несмотря на бесчисленные проглоченные ситуации, что в треугольнике нет правды и не бывает равных сторон: одна всегда удлиняется за счёт третьего лишнего, а вторая укорачивается до точки, и треугольник превращается в отрезок, соединяющий двух. Вот я и укорачивал, как мог, их сторону, а он, недотёпа, всё никак не поймёт, что ему давно пора смываться.
Она-то понимает мою непримиримую политику и тайные желания, но тянет время, раззадоривает, проверяя меня на крепость. Но и ей, в конце концов, надоело наше бодание, поднялась живо и говорит:
- Всё, мальчики. Вы как хотите, а я принимаюсь за большую стирку.
Приятель мой сразу же, забыв о литературном триспуте, слинял, заторопившись, восвояси.
- Семья ждёт, заждались.
Я-то знал, что у него семья – речка да фабрика. Сам бы мотанул по неотложным производственным делам или на политзанятие по неравноправному положению западной женщины в ихнем загнивающем мире, но… что-то не хочется. Сам себе удивляюсь.
Остались мы, наконец, вдвоём, рвусь к ней на близкую дистанцию, а она осаживает:
- Тебе топить печь, таскать, греть и оттаскивать воду, потом поможешь выжать и развесить. Кстати, тащи заодно и свои грязные манатки.
Подчинился я, уповая на позднюю часть дня и вечер, да, как оказалось, зазря, напрасно ишачил. Как карлы и кули упирались мы в пене и поте, облитые с ног до тех самых мест холодной и горячей водой, но кончили только тюлька в тюльку к приходу соседей.
Не помогли темпу ни весёлый Моцарт, ни раздумчивый Чайковский, ни подгоняющий ритм Баха. Одно мирило меня, падающего с ног от лёгкой домашней женской работы, с потерей времени, это то, что в процессе стирания белья мы с помощью всё той же литературы стирали одновременно и духовную границу между собой, всё больше и больше убеждаясь, что наша внезапная телесная близость согласна с душевной. Оказалось, что оба очень любим кроме, конечно, Ремарка и Хемингуэя, ещё и исторические повествования Фейхтвангера и даже антифашистскую трилогию о судьбе еврейского клана Опперманов, боготворим индивидуалистскую английскую героику Олдриджа и, особенно, его небольшие и ёмкие повести «Морской орёл» и «Охотник», принимаем и любим показные удаль, отвагу и честь золотоискателей Джека Лондона, серьёзно относимся к Достоевскому, которого нельзя до конца понять, сколько бы ни читал, млеем от природной россыпи в миниатюрах Паустовского и готовы бесконечно слушать Окуджаву. Обидно только, что я глух к рифме, а она обожает стихи Цветаевой, Ахматова, Пастернака, Вознесенского, Рождественского, ещё кого-то и многие знает наизусть.
Тут же мысленно беру обязательство прочесть как можно больше стихов, полюбить, по возможности, и что-нибудь выучить, если запомнится. С этим у меня было туго ещё в школе. Выяснилось также, что она не осуждает Риту в «Искателях» Гранина и Жанну у Дудинцева и не верит в естественность Дроздовой. Хотя в восторге от Вари в эпопее об эмансипации Николаевой. В общем, как я понял, идти-то в жизнь героем хочется, но лучше по ровной дороге, сытым и в хорошей одежде за широкой мужской спиной. Любовь с милым в шалаше отвергает, как нереальную, напрочь, предпочитая – во дворце.
- Я, - объясняет свою ограниченную точку зрения, - рано осталась без родителей, росла по интернатам, общежитиям да у родственников и пришла к фундаментальному выводу: главное – быт, чувства – сверх него и не в ущерб.
- Как же ты, - спрашиваю ехидно, - получила диплом, а зачёта по диамату не сдала?
- А мне, - отвечает, не морщась, - не тот билет выпал. И похоже – на всю жизнь. Не нравится, кривишься?
Можно выразиться помягче: немножко коробит. Уж больно как-то прямолинейно, без обиняков и словесной вуали: сначала дай, потом получишь. Однако, оправдываю, втюрившись по уши: натерпелась, осторожничает, простить можно. Злость на доставшийся скверный быт пройдёт, детско-девичье горе зарубцуется, душа помягчает и поменяет ориентиры. Не соображаю, недотёпа, что мне выдвинуто первое условие, поставлен первый барьер к обладанию. Да и зачем соображать? В шкуре простого инженера на 120 р. я не был, сразу после стипендии облачившись в главинжескую на 250 р. Плюс премиальные каждый квартал, да за внедрение новой техники, которой мы не видели, да за рационализацию, которую внедряли в отчётах, да ещё за что-то – наш главбух дока был по части поощрения командного состава – глядишь, и ещё добавка в 100-150 р. ежемесячно. Квартира всегда есть, а захочу – будет лучше, дефицитные продукты в заводском распределителе для начальственного состава – всегда пожалуйста. Так что фундамент-то для дворца точно есть. Чего ж напрягаться на соображения? Но, на всякий случай, пытаюсь смягчить её линию, какая-то всё же закорючка в душе возникла.
- А если, - говорю, подвигая на компромисс, - дворец вдвоём строить?
- Нет, - отвергает, не замедляя, как продуманное заранее, - не могу рисковать. Ты же слышал: у меня были трудные детство и юность. Я хочу, наконец, жить, а не прозябать.
Хотел было я её тут же, как партиец, наставить на путь истинный, наш путь. Надо, мол, заслужить, заработать, но смолчал, побоявшись, что сразу же и навсегда отошьёт к чертям собачьим и не даст нам вместе сгладить, в общем-то, не такие уж и зазубренные углы.
Опять ужинал у соседей, позоря жену, как она выражается, когда мне приходится перехватить что-нибудь на стороне. Беседа за столом после тяжелейшего нашего замора от работы и нервных разговоров, оттого, что день прошёл не так, как хотелось, текла вяло, и мы быстро расползлись по своим углам, ожидая времени для окончательного погружения в спячку. Я томился в кресле перед телевизором, который не любил, и тупо наблюдал за смещающимися в снежной пелене помех по горизонтали разных частей тел звёзд советской эстрады и слушал в пол- обвисшего уха ритмически вякающее завывание слабых голосов, с трудом добрасываемых до нашего городка маломощной телестудией областного центра. Сидел и силился не заснуть в надежде, что она придёт, но всё же не выдержал, и обмяк, сломленный полным утомлением.