36296.fb2
Затем он даже почувствовал злорадное удовольствие от горечи своего положения. Ну и пусть. Сначала - жена. Потом - глаза. Теперь - все документы, да еще тут, в чужом месте, из которого и дороги не найдешь. Вот пускай бы она сейчас видела, до чего его довела.
И он стал представлять себе, как именно в тот момент, когда его оглушило взрывом, отшвырнуло и ударило об стенку и он, задыхаясь, кое-как поднялся на колени, ничего не видя и только запоздало закрывая обожженные глаза рукавом, и кругом стоял запах бензина и нехорошей гари, именно в этот самый момент она, которую он считал почти девочкой, которая так плакала, прощаясь с ним, как никто из всех провожавших, она, чье имя он повторял про себя в минуты, которые казались ему последними в его жизни, - в этот самый момент она была с другим. Она, которая говорила ему, что умрет, если с ним случится что-нибудь. И вот она была с другим, а он на коленях полз по горящему бензину, в то время как они были вдвоем.
Ему начинало казаться, что именно она виновата в том, что у него случилось с глазами. Во всяком случае, началось все это с нее. Сначала странные письма. Хотя странными он их увидел только после, когда все узнал. Потом совсем не было писем. Потом письмо от Зины, двоюродной сестры, где все почти прямо было написано про Тамару, а он, дурак, сумел опять истолковать все в хорошую сторону, и наконец письмо от нее, где она сама ему все написала уже о прошлом. И с тех нор день за днем он думал об этом письме, целые месяцы он о нем думал и не мог перестать думать. Оно лежало у него на сердце, как постороннее тело, не рассасывалось, не делалось привычнее, не становилось "вчерашним", каждый день оно было, как будто пришло сегодня. Иногда он думал обо всем сразу, иногда о каком-нибудь одном написанном слове, почти каждый день по-разному, но все время думал. Говорил: "Не хочу больше", - и опять ловил себя на том, что думает. Повторял с ожесточением: "Не хочу, не хочу, не хочу!.." И, как только уставал повторять, мысли сами возвращались к письму, и у него не было сил бороться, он сдавался и думал, думал...
Он совсем позабыл, что сидит на краю тротуара и мимо проходят люди, разговаривают, смеются. Наверное, у него лицо сделалось не очень хорошее, потому что чьи-то шаги остановились и строгий голос спросил:
- Ваши документы, гражданин?
- Да вот, украли у меня, - виновато сказал Платонов и, подняв глаза, смутно увидел какую-то фигуру.
- Понятно, - с удовлетворением протянул человек. - Придется принять меры в таком случае.
- Какие же меры? - пожал плечами Платонов. - Я ведь говорю - украли. Это можно проверить.
- Какие? А вот сейчас мы вынесем постановление. Так... Закурить есть? - и человек, кряхтя, опустился на траву рядом с Платоновым. - У меня тоже украли. Фамилия моя - Восняцкий. Курить, значит, нет? Ясно. Документов нету. Квартиры тоже нету? Ну, мы с тобой полные товарищи по несчастью, нам с тобой надо вместе быть. Пойдем, надо куда-нибудь заявиться все-таки.
В то время первый тяжелый период войны подходил к концу, но далеко еще не кончился. Сотни тысяч людей снялись с места, передвинулись на восток и оседали на новых местах, всё еще двигалось, кипело, перемещалось, и тысячи людей оказались временно так или иначе выбитыми из жизненной колеи. Были люди, очутившиеся без документов, без родных, без связи со своей прежней средой и профессией.
Платонов упрямо избегал всяких разговоров о том, как и почему он попал в Среднюю Азию. Он не хотел никуда ходить, доказывать, просить. Один Восняцкий куда-то бегал, хлопотал, наводил справки и приносил талоны на плохие обеды и на хлеб. И Платонов нехотя плелся за ним следом, когда тот просил хоть показаться...
Делалось все теплее, они целыми днями бродили, вдыхая незнакомые запахи пышной, чужой весны, лежали на траве, разговаривали со встречными, и те делились с ними табаком и едой.
Эта жизнь казалась Платонову не лучше и не хуже любой другой, какая у него могла быть сейчас.
С глазами у него стало получше, как ему и обещал в госпитале врач. Пожалуй, скоро уже можно было и работу попросить какую-нибудь подходящую, да все еще не приходили запрошенные справки насчет документов, а просить, торопить он по-прежнему не хотел.
Из-за овладевшего им упрямого нежелания перемен к лучшему он ходил небритый, в истрепавшейся одежде, похудевший, загоревший дочерна.
В один прекрасный день Восняцкому выдали новью документы и деньги за пропущенные месяцы, и он явился подстриженный и пахнущий одеколоном прямо из парикмахерской и заговорил первым делом не о своем изменившемся положении, а о том, что он выхлопотал в райвоенкомате Платонову квартиру за городом.
С собой он притащил водки, громадный пук зеленого луку и соленого овечьего сыра - праздничное угощение.
Оказывается, он по старой специальности поступил на работу в мастерскую, вырабатывавшую металлические сетки для кроватей.
- Ну что же, - сказал Платонов, поднимая кружку, полную водки, - ну что ж, прощай, бродяга. Теперь живи, выходи в полезные граждане. Правильно, раз тебе повезло.
- Бр-р-р, - со сладостным омерзением передергивая плечами и запихивая в рот пучок луку, сказал Восняцкий. - Какое везение? Получил справку - и иди работай. Тебя не справка держит, а совсем другое.
Они редко заговаривали об этом, хотя Восняцкий в общих чертах и знал всю историю. Теперь, чувствуя, как от водки внутри что-то слабеет и распускается, Платонов протянул руку с пустой кружкой, чтоб Восняцкий налил еще, и в первый раз стал рассказывать.
Он совсем не опьянел, только стало легко говорить, и ему самому немножко слышно было со стороны, как он рассказывает. Они сидели на земле под деревьями запущенного городского парка, в стороне от прохожих. Платонов опирался на руку и, время от времени подвертывая совсем оборвавшийся обшлаг своей рубахи, говорил отрывистыми, короткими фразами.
Когда он кончил, Восняцкий пожал плечами, высоко поднял брови в знак величайшего удивления.
- Слушай-ка, а ведь ты не врешь, - сказал он с недоумением и вроде даже как бы с укоризной, будто его пытались обмануть, выдавая правду за вранье.
- Я тебе правду говорю, - сказал Платонов.
- Вот я и удивляюсь. Тогда ты мне хоть объясни, понимаешь, как другу. Ну, ты говоришь - любовь. Ну, пожалуйста. Это бывает. Приятное занятие, хотя в конце концов все почему-то обязательно жалуются. Ну, это пусть. Но вот, например, приходится слышать: "У него разрывалось сердце" и тому подобное. На факте, однако же, ни у кого не разорвалось. Запивают некоторые очень зло, это да. Так и без любви запивают, при чем же тут любовь?.. Так из чего ты взял, что у тебя с ней любовь какая-то именно особенная? Какими-нибудь глазами она на тебя смотрела? Так глазами-то и врут. Слова тебе неслыханные говорила, уверяла? Так и все так-то говорят. Назови мне одно слово, чтоб я сказал: "Да, такого не слыхал". Удиви меня. Я тебе спасибо скажу.
- Ты, может быть, для смеху спрашиваешь? - помрачнев, спросил Платонов.
- Какой же смех? Я всю жизнь мечтаю хоть капелечку удивиться в этом вопросе и все никак не удивлюсь. Расскажи.
- Не буду, - сказал Платонов.
- Ну, какая она сама, хоть дай мне понятие.
- Сказал, не буду.
- Например роста: большого? Полная женщина?
Платонов вдруг улыбнулся туманной улыбкой и тихо, как будто самому себе, протянул:
- Маленькая...
И Восняцкий увидел, что глаза у Платонова стали совсем другие, будто зрячие, и улыбается он какой-то просыпающейся улыбкой, удивительно нежной, кажется, даже счастливой.
- Женщина, говоришь, - продолжал Платонов, - вот такой же человек, как мы с тобой, да? Только поменьше ростом и послабей. Как-то сочувствуешь им за это. Чувство какое-то является... да?
Восняцкий с сомнением закряхтел.
- Другая, брат, она маленькая, однако она... Ну ладно, я спорить не стану, ты вот что скажи: вспоминаешь часто?
- Вспоминаю? - удивился Платонов. - Я не вспоминаю... Я все время помню... Хотя правда: один день одно вспоминается, другой день - другое. Самое обыкновенное. Как с работы домой приходил, как брился, как печку затапливал.
- Тьфу ты! Ну, как же можно особенно бриться? Хоть это скажи!
- Да тебе смешно покажется.
- Я не смеюсь. Я от души интересуюсь.
- Рассказывать-то нечего. Ну, маленькое такое зеркальце у нас в комнате висело на стене. Нагибаться приходилось, чтоб заглянуть. Вот я начну бриться. И вот, понимаешь, обязательно она подойдет, станет рядом и положит мне руку на плечо и тоже смотрит в зеркальце. Ей-то не надо нагибаться - она маленькая. И все время, пока я бреюсь, она обязательно стоит, не отходит. А взгляну на нее, молча улыбнется мне в зеркало, сожмет плечо и опять смотрит пристально так, внимательно... Вот и все. Начинай потешаться теперь, можешь.
- Нет, - сказал Восняцкий, сосредоточенно хмурясь, - я себе это представить стараюсь. И это у вас всегда так?
- Ну, почти всегда.
- Да... - с видимым удовлетворением объявил Восняцкий. - Слушай, друг Платонов, а ты не дурак, что от нее убежал?
Платонов медленно разогнул спину, как будто поднимая тяжесть.
- Не могу. Не перешагну никак. Ломаю себя, уговариваю, а во мне внутри все дыбом поднимается.
Перед обеденным перерывом, когда в мастерской стоял железный гул и звон, казавшийся особенно оглушительным в такую жару, из двери, ведущей в контору, высунулась бухгалтер артели Улицкая и, болезненно морщась, замахала рукой.