36414.fb2 Штиллер - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 25

Штиллер - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 25

- Да, - говорю я, - кое-что...

- Ну что ты скажешь?

Отвечаю:

- Я поражен.

Но господин Штурценеггер - архитектор, - разумеется, хочет знать, чем именно я поражен. А так как он ждет похвал, я перечисляю все, что могу похвалить, не кривя душой: как умело строят теперь у них в Швейцарии, как добротно, нарядно, безупречно, доброкачественно, аккуратно, с каким вкусом, как серьезно, прочно и т. д. - все в расчете на вечность. Штурценеггер доволен, но ему недостает восторгов, а я их не испытываю и повторяю все те же эпитеты: нарядно, добротно, чисто, мило. Да, но все это определяет истинно швейцарское качество. И я говорю: качественно! Вот правильное слово! Меня поражает качество. Штурценеггер никак не возьмет в толк, почему, признав высокое качество, я не восторгаюсь. Щекотливое дело - давать оценки чужому народу, особенно сидя у этого народа в тюрьме. Все то, что действует мне на нервы, они называют сдержанностью. У них в запасе, как видно, достаточно слов, восполняющих недостаток духовного величия. Не знаю, хорошо ли, что они обходятся словами. Отказ от дерзания, ставший привычкой, в области духовного равнозначен смерти, пусть неприметной, немучительной, но неотвратимой смерти. И правда (насколько я могу судить по двум-трем вылазкам из своей камеры), в атмосфере сегодняшней Швейцарии есть что-то безжизненное, неодухотворенное в том смысле, в каком неодухотворенным становится человек, более не стремящийся к совершенству. Их явное тяготение к материальному совершенствованию, которое проявляется в их архитектуре и во многом еще, я рассматриваю как заменитель духовного совершенства. Они нуждаются в этом заменителе, ибо в сфере духа не достигают этической чистоты и бескомпромиссности. Не поймите меня неправильно: не политический компромисс смущает меня, а то, что большинство швейцарцев вообще не в состоянии страдать от духовного компромисса. Они облегчают себе жизнь, начисто отрицая возвышенные цели. Но разве привычное, дешевое отрицание (всего возвышенного, целостного, совершенного, радикальных решений) не приводит к импотенции и творческого воображения? Духовное убожество, отсутствие вдохновения, постоянно бросающееся в глаза в этой стране, отчетливые симптомы приближающейся импотенции!..

- Вернемся к архитектуре! - говорит Штурценеггер.

И мы беседуем о так называемом "Старом городе". Самую мысль сохранить город предков, из благоговения к прошлому, я нахожу благородной. А неподалеку возвести современный город! Но, как я понимаю, они не сделали ни того, ни другого, а предпочли удовольствоваться половинчатыми решениями. Талантливые, влюбленные в свою Швейцарию архитекторы возводят, я это видел на днях, деловые здания в духе и традициях шестнадцатого, семнадцатого или восемнадцатого столетия. Забавный выход! Можно, конечно, маскировать железобетонные конструкции тесовым камнем, лучковыми арками, подлинными маленькими эркерами средневековья, но пиетет к старине и доходность не очень-то сочетаются, а в итоге вряд ли хоть один африканский турист, увидев такую мешанину, сочтет это старой Европой. А они сами? Им кажется кощунством, безумием снести город путаных старинных улочек, чтобы освободить место для своего, современного города, это вызвало бы целую бурю газетного возмущения! На деле они совершают нечто еще более безумное, уродуют город предков, не строя взамен своего, нового, современного. Но отчего постороннему человеку такое скудоумие сразу бросается в глаза, а швейцарцев ничуть не пугает? Штурценеггер ничего не говорит о предпринятой порче Старого города, а показывает мне фото спроектированного им поселка в предместье Цюриха, Эрлихоне, всемирно известном благодаря "Вафен экспорт индустри". Это загородный поселок в духе и традициях давно минувших времен. Нечто вроде идиллии, но отнюдь не идиллия. Как объяснить Штурценеггеру, отчего при взгляде на эту фотографию я испытываю неприятное чувство. Все здесь отмечено хорошим вкусом, все чисто, продуманно, но вокруг - кулисы. Не желая сказать ему, что от этого зрелища меня с души воротит, ограничиваюсь деловым вопросом: неужто Швейцария так богата землями, что может себе позволить еще десятилетия строить в подобном духе? Думается, это не так. Что, собственно, значит традиция? По-моему, это значит - разрешать задачи нашей эпохи не менее смело, чем наши предки разрешали задачи своей. Все прочее - стилизация, мумифицирование; если они продолжают считать свою родину живым организмом, почему не защищают ее, почему мумифицирование выдают за любовь к родным традициям?

Штурценеггер хохочет.

- Кому ты говоришь, старина! Я сам уже сколько лет этим возмущаюсь, разумеется, не публично. Старый город не единственное наше головотяпство, ты, верно, не знаешь...

И он называет ряд зданий, которых я, арестант, своими глазами, конечно, не увижу. Подозрительная готовность соглашаться со мной (к сожалению, я замечаю это не сразу) вызвана не общностью наших взглядов, а чувством мести: Штурценеггер таким образом сводит счеты с главным архитектором города, хотя и признает, что обязан ему выгодными заказами. Вполне естественно, что он отводит душу перед посторонним человеком, который лично не знает главного архитектора Цюриха. И столь же естественно, что я, со своей стороны, интересуюсь не отдельными личностями, а духовным строем той страны, что держит меня в заключении. Не менее естественно, что я хочу знать нравы и убеждения людей, которые будут меня судить. Итак, в разговоре об архитектуре меня прежде всего интересует: может ли швейцарский градостроитель быть смелым, дерзать во имя грядущего в стране, где, на мой взгляд, хотят не будущего, а прошедшего. Есть ли у Швейцарии (спрашиваю я Штурценеггера) хоть какая-нибудь цель, направленная в будущее? Сохранить то, чем обладаешь или обладал, необходимая задача, но ее одной недостаточно. Какова же эта цель, это еще не достигнутое, что делает Швейцарию смелой, одухотворяет ее, каково это будущее, что оправдывает настоящее? Они единодушно боятся прихода русских, а кроме того? Допустим, этот страх миновал, что объединит их тогда? Какой хотите вы сделать вашу страну? Что должно возникнуть из былого? Каков ваш проект, ваши творческие устремления? Есть ли у вас надежда? Последняя живая пора Швейцарии, период ее расцвета (цитирую своего защитника) относится к середине девятнадцатого столетия, к году эдак сорок восьмому. Тогда у Швейцарии были планы на будущее. Тогда швейцарцы хотели того, чего прежде не было, радовались завтрашнему, послезавтрашнему дню. Тогда было у Швейцарии историческое настоящее. А что сегодня? Тоска по позавчерашнему дню, которой охвачено большинство здешних жителей, воистину угнетающа. Это сказывается и на литературе (поскольку нашу тюремную библиотеку можно считать показательной, соответствующей официальному вкусу и направлению). В большинстве своем рассказы, кстати, наиболее удачные, уводят нас к сельской идиллии, деревенская жизнь - это последний редут задушевности; большинство поэтов избегает метафор и образов, близких и свойственных горожанину, - коль скоро пашут не на лошадях, хлеб перестал быть пищей для поэтов. Скорбь по девятнадцатому веку, уходящему все дальше и дальше, - основа швейцарской литературы. Точно та же картина и в официальном зодчестве: как нерешительно и неохотно меняют швейцарские зодчие планы растущих городов, как чванятся прошлым.

Штурценеггер замечает:

- Да, но практически, что может сделать архитектор, если закон позволяет строить дома не выше чем в три этажа?..

Но на мой вопрос, кто же издает такие законы, он не отвечает, а продолжает твердить, что современному градостроительству чинят препятствия, и я, невежда, получаю целую уйму сведений, кроме одного - почему они не изменят этот закон? Штурценеггер то и дело восклицает: "Мы демократия!" Я его не понимаю. В чем, собственно, выражается свобода демократического строя, если не в том, что он дает право народу в демократическом духе менять свои уложения, когда того требуют изменившиеся обстоятельства. Вопрос хотят ли этого швейцарцы? Отвергаю опасную теорию, что демократия нечто незыблемое и неизменное, так же как и то, что свободными, как наши отцы, можно остаться, лишь не превысив меру их свободы. Что есть реалистичность? Штурценеггер все время твердит: "Идеи, ну да, - благородно, красиво, но надо реалистичнее смотреть на вещи!" Что он хочет этим сказать? Правда, как специалист, он признает, что двухэтажная романтика все меньше и меньше себя оправдывает, что все труднее становится жить в стиле девятнадцатого века, что, строя такие поселки, превращать и без того маленькую страну в деревню чистое безрассудство. И я снова в упор спрашиваю: "В чем она, ваша идея? История не остановится, как бы швейцарцы этого ни хотели! Никто не останется самим собой, если не пойдет новой дорогой! Будущее неизбежно! В какую же форму вы хотите его облечь? Нельзя быть реалистом, не руководствуясь какой-либо идеей".

Его улыбочка, его смиренная мина раздражала меня еще до того, как возникла ссора. Бледный и серьезный, пока сводит счеты с главным архитектором города, он становится равнодушным, как только дело коснется идей, - господин Штурценеггер, архитектор моего прокурора, друг Штиллера.

- Дружище, - говорит он под конец и кладет руку мне на плечо, - ты все тот же!

Молчу.

- Лишь бы что-то ниспровергать, - говорит он. - Эх ты, разрушитель устоев! Я-то знаю тебя, старый нигилист!

В ответ на это я, не раздумывая, обзываю его задницей. Грубое выражение, но я и подумав не подобрал бы более подходящего для людей вроде господина Штурценеггера, любящих размышлять, но знающих одну лишь цель собственное удобство и распространяющихся о нигилизме, как только кто-то выражает свою волю. А он? Он продолжает смеяться, еще раз хлопает меня по плечу, надеется, что мы вскоре встретимся в нашем старом кабачке, - ты ведь не забыл?.. Оставшись один в своей камере, я еще много раз твержу это слово. Из-за таких типов, как Штурценеггер (и мой защитник), я окончательно теряю чувство юмора, и этого я не могу им простить.

Мне снилась Юлика: она сидит в кафе, на бульварах, может быть, в Елисейских полях, перед ней на столике бумага и ручка - школьница, пишущая сочинение; ее глаза молят меня не верить тому, что она пишет, она мне пишет по принуждению, ее взгляд настойчиво просит: спаси меня от этого принуждения...

Сегодня в клинике.

Сибилле (супруге моего прокурора) лет тридцать пять, у нее черные волосы и голубые, очень светлые живые глаза, она очень хороша в своем материнском счастье - молодость и зрелость сочетаются в ней. Женщины в такие дни как бы окружены ореолом, это смущает чужого мужчину. Лицо у Сибиллы загорелое, и когда она смеется, видны зубы, которым, право, можно позавидовать. Рот у нее волевой. К счастью, ее младенца в комнате не было, откровенно говоря, я не знаю, как себя вести с этими сосунками. Когда сиделка открыла двойные, обитые войлоком двери, Сибилла сидела на балконе в голубом соломенном кресле; лимонно-желтый халатик (Нью-Йорк, Пятая авеню) был ей очень к лицу. Она слегка приподнялась, сняла темные очки. Сиделка пошла принести вазу побольше, и мы остались вдвоем. Надо сказать, я чувствовал себя довольно смешным с цветами в руках. Она, к сожалению, тотчас же надела темные очки, и я не мог прочитать выражения ее глаз. Ее муж, прокурор, любезно снабдил меня двадцатью франками, и я предстал перед счастливой матерью с охапкой гладиолусов на длинных стеблях. Когда я подымался, они свисали на покрытую линолеумом лестницу, качались и шуршали в шелковой бумаге. Слава богу, вскоре вернулась сиделка с безвкусной, зато вместительной вазой. Справиться с пучком чопорных гладиолусов оказалось нелегкой задачей (я бы предпочел купить розы, но, поскольку деньги пришлось взять взаймы у прокурора, решил, что они мне не по карману). В это время полагалось пить чай, и сиделка, не имевшая понятия, что я явился прямым путем из тюрьмы, любезно, как это подобает сестрам в первоклассном лечебном заведении, осведомилась, предпочитаю я булочки или тосты. Наконец мы снова остались одни, на сей раз не опасаясь, что наша беседа будет сейчас же прервана.

- Штиллер, - сказала она, - ну зачем ты!..

Я отнес ее слова к гладиолусам. Сибилла же, как выяснилось, имела в виду то, что я отказываюсь быть Штиллером. Она сняла темные очки, я увидел ее светлый, невозмутимый и нежный взгляд. И хотя она только что родила своему мужу ребенка, я пришел в смятенье, представив себе, что такая женщина могла бы меня любить. Разумеется, я продолжал отрекаться от Штиллера. Я сидел напротив нее, положив ногу на ногу, обхватив обеими руками свое левое колено, и смотрел на старые платаны в парке, покуда Сибилла разглядывала меня.

- Ты стал очень молчалив, - сказала она. - Как живет Юлика?

Вопросов она задавала многовато.

- Почему ты вернулся?

Странный то был день, мы пили и пили давно остывший чай, не притрагиваясь к тостам и булочкам. Я молчал (что мог бы я сказать?), и это поощряло ее к рассказам. В шесть часов я ушел, ей пора было кормить ребенка.

Теперь я довольно ясно представляю себе их пропавшего Штиллера: он женственная натура. Ему кажется, что у него нет воли, но она у него есть, иной раз даже в избытке, и он пользуется ею, чтобы не быть самим собой. Личность его несколько расплывчата, отсюда тяга к радикализму. Ум достаточно заурядный и нетренированный, внезапные озарения он предпочитает стабильной интеллигентности, ибо интеллигентность ставит человека перед решениями. Иногда он упрекает себя в трусости и спешит принять решения, которые потом не претворяет в жизнь. Он моралист, как почти все люди, не приемлющие себя. А иногда подвергает себя ненужной опасности, даже смертельной, только бы доказать себе, что он борец. Фантазии у него хоть отбавляй. Из-за повышенной требовательности к себе страдает классическим комплексом неполноценности и чувство своей вины принимает за глубину чувств, даже за религиозность. Он приятный человек, у него есть шарм, не охотник до споров. Но в тех случаях, когда шармом не возьмешь, - замыкается, впадает в уныние. Хочет быть правдивым, а неистребимое желание быть правдивым своего рода лживость правдоискательство порой граничит с эксгибиционизмом, ибо это стремление раскрыть, обнажить какую-то точку в сознании, какое-то темное пятнышко и быть правдивым, более правдивым, чем все другие люди. Он сам толком не знает, где эта точка, эта дыра, возникающая снова и снова, и пугается, когда ее нет. Он всегда в ожидании и любит неопределенность. Он из тех, кого всюду, где бы он ни находился, преследует мысль, что в другом месте лучше. Он бежит от "сегодня" и от "здесь", по крайней мере, внутренне. Он не терпит лета, как вообще не терпит настоящего, он любит осень, сумерки, меланхолию, его стихия - преходящее. Женщинам кажется, что он их понимает. С мужчинами он дружит редко. Среди них он не чувствует себя настоящим мужчиной. Но основной его страх - страх собственной неполноценности - заставляет его бояться и женщин. Он берет больше, чем может удержать, но, если партнерша почувствует, где его предел, окончательно теряет мужество. Такой, какой он есть, он не может, не в состоянии быть любимым и потому невольно пренебрегает каждой по-настоящему любящей его женщиной, ибо, поверив в любовь, он будет вынужден поверить в себя, а от этого он бесконечно далек.

Стоит приехать в эту страну, и у тебя портятся зубы. Как только я заявил, что у меня болят зубы, они решили направить меня к зубному врачу господина Штиллера. Как будто нет на свете других дантистов! Фамилия этого врача известна по неоплаченному счету, который мой защитник таскает в своем портфеле. По счастью (и к явному огорчению защитника), выясняется, что этот зубной врач недавно скончался... Меня посылают к его преемнику, то есть к человеку, который никогда не видел Штиллера и не сможет утверждать, что я это он.

Шестая тетрадь

Мастерская пропавшего без вести Штиллера - по словам фрау Сибиллы, жены моего прокурора, большая, залитая светом мансарда, казавшаяся еще просторнее из-за отсутствия мебели, даже необходимой - Сибилла, например, не знала, куда ей положить шапочку и сумку, - находилась в Старом городе. По ее мнению, размер мастерской десять на двенадцать метров, но, должно быть, это преувеличено, хотя все остальное, касающееся этого помещения, она запомнила довольно точно. По старым, скрипучим половицам, с выступающими сучками, к тому же истертым, можно было пройти в некое подобие кухоньки, под скошенным потолком - Сибилла не раз ушибала там голову, - где имелась красная терракотовая раковина, газовая плитка и шкаф с разрозненной посудой. Была в мастерской и кушетка, ведь Штиллер жил там, и стеллажи с -книгами, среди которых Сибилла, девушка из буржуазной семьи, впервые увидела "Коммунистический манифест", стоявший рядом с "Анной Карениной" Толстого, далее Карл Маркс и Гельдерлин, Хемингуэй и Андре Жид. Она и сама вносила свой вклад в эту пеструю библиотеку, даря Штиллеру то одну, то другую книгу. Ковров у него не было. Но Сибилле запомнились все пять витков длиннющей печной трубы, будто бы выглядевшей очень романтично. А самое прекрасное: набравшись смелости, можно было вылезти на плоскую крышу с парапетом (правда, дамам для этого приходилось слегка приподнимать узкие юбки), где имелись еще и заржавленные перила, а пол был усыпан замшелой галькой, прилипавшей к белым туфлям. Опять же романтика: голуби, воркующие на желобах, вокруг - островерхие крыши, слуховые окна, трубы и брандмауэры, кошки и дворики с геранями, где неистово выколачивали ковры, развевающееся белье и звон соборных колоколов. Шезлонгом, некогда приобретенным на дешевой распродаже в доме Армии спасения, к сожалению, уже нельзя было пользоваться, - ткань совсем истлела, удобнее было сидеть на перевернутом помойном ведре; для Сибиллы, супруги моего прокурора, в этом тоже таилось дразнящее очарование. Во всяком случае, у меня создалось впечатление, что она, несмотря ни на что, охотно вспоминает эту мастерскую. В ней стояло еще и дедовское кресло-качалка, качаясь в нем, приходишь в веселое, задорное настроение; все, что Сибилла видела здесь, являясь из своего чинного дома, было полно для нее волшебной прелести преходящего: шланг, всегда привязанный к водопроводному крану веревкой, занавеска, прикрепленная чертежными кнопками, а за нею - старый сундук с шарнирами, служивший Штиллеру бельевым шкафом. Все в этой мастерской вызывало тревожно-волнующее чувство непостоянности, временности, казалось, отсюда можно в любую минуту уйти и начать новую жизнь, а именно это чувство и было в ту пору нужно Сибилле.

Ее первый визит походил на вторжение.

- Я забежала всего на минуту, - сказала она и сама не поверила бы, что останется здесь до полуночи. - Надо же мне поглядеть, как ты живешь и работаешь!..

Штиллер был небрит и смущен этим. Он предложил ей чинцано. И пока он брился за занавеской, Сибилла с любопытством разглядывала все, что висело на стенах: африканскую маску, обломок кельтского топора, портрет Иосифа Сталина (позже он исчез), прославленную афишу Тулуз-Лотрека и две пестрые, но уже поблекшие испанские бандерильи.

- А это что? - спросила она. - Для боя быков, - коротко ответил он, продолжая бриться. - Ах да, - сказала она вскользь, - ведь ты побывал в Испании, Штурценеггер рассказал нам про тебя сногсшибательную историю... Она сидела в качалке и смеялась. - Ты и русская винтовка. - По его молчанию Сибилла поняла, что задела больное место, и, конечно, пожалела об этом. Штурценеггер идиот, - сказал он за своей занавеской, - вечно лезет с этой дурацкой историей. - Значит, этого не было? - Во всяком случае, не так, как рассказывает Штурценеггер... - Ответ был достаточно нелюбезен, у Сибиллы отпала охота расспрашивать про русскую винтовку. Желая переменить разговор, она сказала: - Но ведь ты был в Испании? - И тут же рассердилась на себя; можно подумать, что она пришла, чтобы расспрашивать Штиллера об Испании...

Познакомившись на так называемом артистическом бале-маскараде, тогда безымянные, а потому свободные от условностей, они обменивались нежностями, но, через три недели, встретившись в обыденной жизни, вспоминали о них, как тайком вспоминают о сновидении. После того как Штурценеггер, его друг, разоблачил их инкогнито, им захотелось увидеться еще раз, любопытно было посмотреть, какое оно, целованное лицо, без маски. Они встретились в кафе за аперитивом; когда оказалось, что без масок у них еще больше есть что сказать друг другу, они решили совершить прогулку, тоже окончившуюся поцелуями. Это было неделю назад, но здесь, в мастерской, и эти поцелуи казались нереальными, как воспоминание о маскараде, как тайный сон, привидевшийся одному из них. Вот откуда это чувство неловкости, вот почему не клеилась беседа!..

- Значит, здесь ты работаешь? - Сибилла сама нашла свой вопрос дурацким. Она медленно прохаживалась между скульптурами, не без страха ожидая, что Штиллер станет демонстрировать свои творения. - Знаешь, сказала она, - я ничего не смыслю в искусстве. - К моему счастью! - сказал он за занавеской. Он сам уклонился от этой темы. - Надеюсь, ты пьешь чинцано, для этого оно поставлено на стол. - Она налила себе вина. Со стаканчиком в руке стояла она перед одной из гипсовых фигур, когда Штиллер, теперь чисто выбритый, подошел к ней. - Моя жена, - сказал он. Это была головка на высокой колонне шеи, скорее ваза, чем женщина. Сибилла была рада, что от нее не ждут выражений восторга, высказываний, но все же сказала: -А твоей жене не страшно? Мне было бы страшно, если б ты превратил меня в произведение искусства! - На этом разговор о его творчестве был исчерпан, а новый не возникал; они стояли молча, как будто хотели отведать чинцано, и только, оба несколько более безумные, чем обычно, - боясь малейшего прикосновения, которое снова привело бы к порывам нежности, прежде чем они по-настоящему бы друг друга узнали. - Почему тебя интересует эта история с русской винтовкой? - спросил Штиллер. Она интересовала Сибиллу не больше и не меньше, чем все, что касалось его прошлого. Но, как видно, он сам не мог отделаться от Испании, от этих поблекших бандерилий с острыми крючьями. Ему не хотелось возвращаться к тому неприятному рассказу о винтовке, и он стал наглядно показывать бой быков, даже свой стаканчик чинцано отставил в сторону, чтобы освободить руки. Впрочем, скрещенные бандерильи он со стены не снял, как видно, боялся их. - Да, да, - говорила она время от времени. Понимаю! - Штиллер был заворожен боем быков, а она считала, что воодушевление идет ему, идет больше, чем любая маска. - А теперь, - пояснил Штиллер, - теперь появляется матадор! - Сибилла считала, что бык давно уже мертв. - Как, только теперь?! - спросила она. - Когда бык уже убит? - Она следила не за боем быков, а за лицом Штиллера. Ему пришлось начинать сначала. Почему, собственно, так важно, чтобы Сибилла представила себе испанский бой быков? - Смотри! -сказал Штиллер. - Я бык. - Он стоял посреди мастерской, а ей пришлось подняться с качалки, чтобы исполнить роль тореро. Она смеялась над таким распределением ролей. У нее не было ни малейшей охоты убивать быка, но Штиллер находил, что все в порядке. Необязательно снимать шляпку, тореро ведь изысканно элегантен. - Итак, начинаем: бык выходит на арену. - Пусть Сибилла себе представит: ослепительно искрящийся на солнце песок - жизнь и смерть, свет и тень делят арену пополам, а вокруг, в аркадах, пестрых, точно цветочные клумбы, люди, многоголосый говор; вот он смолкает, на арену выходит тореро - Сибилла. Собственно говоря, выходит не один тореро, а несколько, но в данном случае Штиллер ограничится одной Сибиллой. Бык, черный как смоль, стоит посреди арены, точно в гигантской воронке, и бой начинается. Сперва это походит на игру, на балет. Кстати, платки, мелькающие в воздухе, не красные, они выгорели на солнце и скорее розовые; ну вот, короче говоря, бык не знает, что делать, сопротивляется кое-как, бежит, тычет рогами в пустоту, останавливается как вкопанный, вздымая облака пыли. До сих пор - было только поддразнивание, своего рода флирт, все еще можно было прекратить, черный бык еще цел и мог бы тянуть плуг на полях Андалузии. Но когда Штиллер рассказал ей о пикадорах, которые появляются на жалких клячах и вонзают пики в загривок быка, чтоб разъярить его, Сибилла пришла в ужас и даже машинально сняла шляпку. Кровь бьет ключом, пурпурная кровь, что льется по шкуре задыхающегося быка, вконец расстроила Сибиллу. Она сказала, что никогда бы не стала смотреть настоящую корриду. Но Штиллера, в свое время боровшегося за свободу Испании, не трогало, что раненый бык бросается на старую клячу, поднимает ее на рога, а когда несчастную лошаденку с распоротым брюхом и гирляндой кишок, волочащейся следом за нею, вытаскивают с арены, Сибилла должна была сесть. Перестань, - сказала она, закрыв лицо руками. Но теперь-то, заметил Штиллер, начинается ни с чем не сравнимая по красоте и элегантности фаза боя быков, в ход идут те пестрые бандерильи, о которых она спрашивала, а так как Сибилла продолжала сидеть на кушетке, Штиллеру пришлось предоставить ей роль быка, чтобы показать, как обращаются с бандерильями. Однако он и сейчас не снял их со стены, похоже, что он и вправду боялся их, как будто сам побывал в шкуре быка. Итак, демонстрация без реквизита: обе руки вскинуты вверх, по возможности грациозней, тело устремлено ввысь, словно бы на пуантах, живот втянут, чтобы зверь с разбега не распорол его острием рогов; теперь Сибилла должна смотреть с особым вниманием, именно теперь две пестрые бандерильи, как молнии, разят быка, изящно, безошибочно, и разят не куда попало, а в самый загривок. Сибилла не могла разделить его восторгов, но он все твердил: - Да, скажу я тебе! - и не отставал, покуда она, правда, только кивком, не подтвердила, что грация перед лицом смерти чего-нибудь да стоит. - А бык? - тихонько спросила она, соболезнуя злополучному животному. А бык? Бык уже понимает, что речь идет о жизни и смерти, что не пахать ему больше полей Андалузии. Залитый кровью, с раскачивающимся пучком таких вот бандерилий, вцепившихся в его тело, бык стоит, истомленный болью, пытаясь стряхнуть бандерильи. Тщетно! Штиллер показал Сибилле крючья на бандерильях. - И по-твоему это красиво? - спросила она. Красивым он это не находил, но что-то в бое быков, как видно, завораживало ею, какая-то собственная, почти личная боль. В противоположность Сибилле он не испытывал сострадания к быку, но печальный опыт последнего был ему близок, он даже схватился за свой затылок, словно сам испытал боль от пестрых бандерилий... - Итак, - деловито сказал Штиллер, - начинается последняя фаза боя. - Сибилла смотрела на эту последнюю фазу, сидя на кушетке, не в силах подняться, не в силах закурить давно зажатую в губах сигарету. - Спасибо, сказала она, - у меня есть зажигалка. - Она показала ему свою "Данхилл-Силвер". - Итак, последняя схватка! - Штиллер прокомментировал ее. Грация против грубой животной силы. Свет против тьмы. Дух против естества. Дух является в обличье бело-серебряного матадора; под красным плащом блестящая шпага, не для убийства, о нет, - для победы, он выстоит, не сделав ни шага назад, победоносно пройдет через все стадии смертельной опасности, элегантность превыше всего, трусость страшнее смерти, ведь речь идет о победе духа над зверем, и, только одолев, по всем правилам искусства, смертельную опасность, он имеет право пустить в ход свою шпагу. Тишина наполняет арену, изнуренный, яростный бык еще раз видит красную ткань, разбегается, но серебряно-белый матадор недвижно стоит на месте. Удар шпаги, толпа неистовствует, рукоплещет, бык еще ждет чего-то, но вдруг колени его подгибаются, он плашмя падает в песок или валится на бок, падает, чтобы умереть; глаза его закатываются, ноги вытянуты, от него осталась только недвижная глыба, черная туша. На арену летят цветы, женские перчатки, сигареты, оплетенные фляги, апельсины... Сибилла наконец закурила свою сигарету, тема была исчерпана. До поцелуев так и не дошло.

- Твоя жена танцовщица? - потом спросила его Сибилла, почти ничего не знавшая о женщине, которую Штиллер превратил в вазу, да и, судя по его поведению, она действительно была только красивой, редкостной вазой, на которой он был женат, и существовала для Штиллера, лишь когда он вспоминал, что женат, а вспоминать об этом у него, как видно, не было ни малейшей охоты. Но, с другой стороны, разве она, Сибилла, чаще думает о своем Рольфе? Так или иначе, она не сообщила Штиллеру о том, что Рольф, ее муж, сегодня в Лондоне и вернется домой только завтра! Зачем волновать Штиллера, она сама достаточно взволнована своей сегодняшней "свободой"... - Штурценеггер показывал тебе план нашего дома? - спросила Сибилла. И тут вдруг завязался вполне разумный, деловой разговор; Штиллер, как выяснилось, был страстным поклонником новейшей архитектуры и достаточно разбирался в ней, чтобы впервые заинтересовать Сибиллу ее будущим домом. Разговор (утверждает Сибилла) был настолько деловит, разумен и мил, что Штиллер смог без церемоний предложить: - Оставайся, поужинаем вместе! - Разумеется, она и не помышляла об этом, ну, разве что они могли бы поужинать где-нибудь в городе. - Чем я могу помочь тебе? - не без смущения спросила она. Продолжая толковать об архитектуре, Штиллер налил воды в кастрюлю и поставил ее на допотопную газовую плитку. - Ты любишь рис? - спросил он. зажигая конфорку. Она решила, что обязательно уйдет в девять, самое позднее, в половине десятого. - Рис? - откликнулась она после маленькой паузы. - Обожаю! - К сожалению, приправу к рису по-валенсийски (до известной степени), - а в честь боя быков речь могла идти только об испанском блюде, - еще надо было купить. Штиллер заторопился, не то магазины закроют у него перед носом. Он заглянул в кошелек, который, очевидно, не всегда бывал полон, - и ушел, оставив гостью в одиночестве... Эти полчаса она чувствовала себя как-то странно. Чего она, собственно, хочет? И чего не хочет? Теперь у нее было время подумать. Она стояла у большого окна, смотревшего на собор, курила и старалась вспомнить, где она поставила свою машину (машину Рольфа), но вспомнить не могла, столько других мыслей бродило сейчас у нее в голове. Смешно! Поужинать в мастерской скульптора, ну, что тут особенного?! Сибилле тогда было двадцать восемь лет. Она любила дважды в жизни; не больше и не меньше, и оба раза ее любовь была вторжением, вторжением в чужую жизнь. Первый, кого она полюбила, был учителем, ему она была обязана аттестатом зрелости, из-за нее он разошелся с женой. За второго она вышла замуж. Не было у нее вкуса к легким интрижкам, Или этому можно научиться? Бесшабашный маскарадный Пьеро - таким эти три недели представлялся ей Штиллер, - к тому же он художник, следовательно, человек без моральных устоев, но, вероятно, опытный и дерзкий, хотя, надо думать, достаточно порядочный, чтобы никому не назвать ее имени. Нет, пожалуй, правильно было бы проучить Рольфа, ее самонадеянного супруга, давно нуждавшегося в хорошей встряске. "Но только Штиллер совсем не похож на многоопытного мужчину", - подумала она. Чем ближе они знакомились, тем заметнее он робел, тем симпатичней казался ей, и правда, здесь, в своей мастерской, он ничуть не походил на легкомысленного Пьеро. Он умел остроумно шутить, но в глубине души был удручен, печален, видно, в него впились невидимые бандерильи, и он истекал кровью. К тому же он женат. Но почему они не живут вместе, Штиллер и его балерина? Все здесь неясно. Что это, рухнувший брак или брак настоящий? Во всяком случае, отношения у них сложные. А если Сибилла действительно полюбит его? Такая опасность существовала. Но она опять сказала себе: "Чушь!" - и уменьшила огонь на плите: рис уже закипел. До чего же разными бывают мужчины! До сих пор ни один еще не покупал для нее продуктов, не стряпал, вдобавок не спрашивая, что купить и как готовить. Зазвонил телефон. Конечно, она не сняла трубки, этот звонок испугал ее. Может быть, это его жена? Все равно, у Сибиллы нет оснований спокойно не назвать свое имя. Смешно! Ей даже хотелось, чтобы сейчас вошла его жена. А если так пронзительно, так настойчиво звонила его любовница? На большом столе шпатель, всюду пепельницы, полные окурков, - Сибилле очень хотелось опорожнить их, множество незнакомых инструментов, кухонные полотенца не первой свежести, кипы газет, галстук, висящий на двери, - все очень по-мужски, а библиотека почти юношеская, по сравнению с академическими стеллажами Рольфа. Сибилла радовалась всему чуждому. Но всего более чуждыми казались ей скульптуры Штиллера. Настоящий ли он художник? "На выставке я прошла бы мимо таких вещей", - призналась она себе. Но здесь она не хотела пройти мимо, здесь надо составить себе суждение, которое защитит ее от любви. Это оказалось нетрудно. Она и Пикассо не любила, тогда еще не любила. А у этих скульптур было что-то общее с ним. Имя Штиллера ни разу не встречалось Сибилле в "Нойе цюрхер цайтунг", но если даже он не настоящий художник, разве это спасет ее от любви? Ей очень хотелось заглянуть в один-другой из его ящиков, но она не решалась и стала перелистывать альбом с эскизами. Они ошеломили Сибиллу, у нее было чувство, что она влюбилась в подлинного мастера. Кстати, почему его так долго нет?! Не случилось ли с ним чего? В одном из ящиков - он был наполовину выдвинут - лежала всякая всячина, ничего не сказавшая Сибилле о внутреннем мире Штиллера, так, симпатичный, почти мальчишеский хлам: ракушки, запыленная трубка, электрические предохранители, проволока, штука, которой чистят трубку, - как это все понравилось бы маленькому Ганнесу! -разные монеты, квитанции, напоминания о просроченных платежах, высушенная морская звезда, связка ключей, не хуже чем у Синей Бороды, электрическая лампочка, военный билет, записная книжка, заплаты для велосипедных шин, коробочка снотворного, запас свечей, ружейный патрон и еще старая но отлично сохранившаяся медная дощечка, на которой значилось: Штиллер-Чуди...

Когда вернулся Штиллер, нагруженный бумажными кульками, она стояла перед фотографией Акрополя на фоне красивых грозовых туч. - Ты и в Греции был? - спросила она. - Нет еще, - весело ответил он, - но мы с тобой можем поехать, теперь ведь границы снова открыты. - Он принес баночку крабов, паприку, вместо кролика немного дичи, томаты, горошек, сардины взамен другой мелкой рыбы. Теперь можно было приступать к стряпне. На Сибиллу была возложена обязанность накрыть на стол, сполоснуть стаканы, нагреть тарелки... Салат он тоже приготовил сам. Сибилле разрешалось только пробовать, восхищаться, да еще помыть деревянное блюдо. Когда опять зазвонил телефон, Штиллер трубки не снял, но на некоторое время сник, казался расстроенным. Рис по-валенсийски уже стоял на столе, благоухал, а Штиллер все мыл и вытирал руки - неторопливо, с мужественной невозмутимостью, словно подчеркивая этим, что не видит повода для праздничного волнения. Они впервые сели за совместную трапезу. - Ну как, вкусно? - спросил он. Сибилла поднялась, вытерла рот и наградила его заслуженным поцелуем за поварское искусство. (Рольф не сумел бы приготовить даже яичницу!) Они чокнулись. Твое здоровье! - сказал он немного смущенно. Последовал разговор о существенной разнице между свежими крабами и консервированными...

И так далее.

На башне кафедрального собора пробило десять, - Сибилла слышала, но об уходе невозможно было и думать, вопреки всем благим намерениям. - Не забывай, что в то время я был непозволительно молод, - говорил Штиллер. - И вот в одно прекрасное утро просыпаешься и читаешь в газете, чего ждет от тебя человечество. Человечество! По существу, конечно, это пишет дружески настроенный сноб. Но в мгновение ока ты стал надеждой человечества. И вот уже являются маститые мужи, жмут твою руку, говорят любезности, страшась тебя, словно юного Давида. Смешно! Однако ты уже заражен манией величия, но тут, слава богу, разражается гражданская война в Испании. - Сибилла понимала его. - Ирун, - продолжал Штиллер, - был для меня первым холодным душем. Никогда не забуду маленького комиссара. Нет, он не считал меня надеждой человечества! Вслух он этого не говорил, но смотрел на меня, как на ничтожество. Мое понимание марксизма было лирикой. Но я уже прошел военную подготовку, умел бросать гранаты, хорошо знал пулемет. Кроме того, у меня был друг - чех, он за меня поручился. - Штиллер говорил очень медленно, подливал в свой стакан кьянти, но потом держал его в руке и не пил. Сарагоса, - продолжал он, - стала вторым моим поражением. Я был добровольцем, нас отрезали, кто-то должен был сделать попытку прорваться через вражеский огонь. Я вызвался первым. Но они не взяли меня! И вот я стою, доброволец, которого не берут... Можешь себе представить, каково мне было? - Но почему они не взяли тебя? - Они колебались, покуда не нашелся другой, чех, мой друг; этот не искал смерти, он был настоящим бойцом!.. В том-то и дело. А я тогда только и искал смерти, возможно, сам не зная того, но они поняли. Во время воздушных налетов я не спускался в укрытие и принимал это за отвагу. Вот почему так получилось в Тахо...

Теперь Сибилла надеялась услышать из его собственных уст историю о русской винтовке, но тщетно. Он все ходил вокруг да около, ограничиваясь обобщениями, ненужными подробностями, то долго распространялся о топографии Толедо, то пускался в политические рассуждения. - Короче говоря, - сказал он, - залегли мы в этой пустынной долине, мы - бандиты, как называли нас в ваших газетах. Мятежники и бандиты! К сожалению, все уже позабыли, как тогда обстояло дело, как наша милая Швейцария, наша буржуазная пресса восхищалась героизмом фашистов. - Правда? - спросила она без особого интереса. - Я этого не помню, я еще ходила в школу. - Можешь мне поверить! Находясь в Испании, улыбнулся Штиллер, - я хорошо узнал вашу Швейцарию. Не будем об этом говорить! Впрочем, так было и так будет, они подыгрывают фашизму, как и всякая буржуазия, - открыто или тайно. Сегодня они возмущаются Бухенвальдом, Освенцимом и тому подобным, посмотрим, надолго ли их хватит? Сегодня они похваляются своей швейцарской невинностью, плюют на Германию, говорят, что знали обо всем заранее. Уже во время испанской войны, когда мы были бандитами, вместе с Казальсом, и Пикассо, и многими другими, кого они сейчас превозносят, Швейцария была против фашизма! Что ж, поживем - увидим!.. засмеялся Штиллер и встал, чтобы выбросить окурки из пепельницы. Сибиллу удивил его тон. - Выпьешь еще кофе? - спросил он как ни в чем не бывало. Смешно, - сказала она, - до чего злым ты становишься, когда говоришь о Швейцарии! - Она тоже встала, чтобы быть ближе к нему, так как чувствовала, что Штиллер занялся приготовлением кофе, лишь бы не сидеть рядом с нею. Подождем, - сказал он, - пока Германия, наш почтенный и деловой сосед, снова станет выгодным бизнесом! Если она еще раз попробует свои силы в фашизме, за Швейцарией дело не станет, Швейцария ее поддержит. Поверь мне! Ведь это ясно: страна, которая вооружается, поначалу всегда выгодна для соседа. И тут уж сиди да помалкивай и верь нашим газетам, они уж научат тебя разбираться, кто бандит, а кто нет! Все как тогда! Ежели добрый сосед откажется жрать наш сыр или перестанет нуждаться в наших часах, о, тогда мы снова подымем вопль: "Конец свободы, конец бизнеса!" Мы все опять станем оплотом гуманизма, поборниками мира, апостолами законности, права... с души воротит, - закончил Штиллер, - прости меня, но это именно так. - Со злости он забыл зажечь газ под кофейником. Сибилла это видела, но не перебивала его, ей не хотелось кофе. - Свиньи мы, вот кто, стадо свиней! - Он бранился еще с полчаса, Сибилла радовалась этому, как радовалась всему, что отрезвляло и разочаровывало ее в этом человеке. - Короче говоря, - сказал Штиллер, залегли мы в лощинке, окруженной горами. Мне было поручено караулить пленных. Ничего другого они мне не доверяли. Сами бились за прославленный Алькасар, понимаешь, а я торчал в душной лощине и стерег кучку пленных. Еще хорошо, что у меня была Аня. - Штиллер снова налил в свой стакан кьянти. Кто такая Аня? - Разговор снова отклонился от Тахо, но на сей раз в направлении, живо и непосредственно интересовавшем Сибиллу. - Аня, - ска-Хал он, - моя первая любовь. Полька. У нас она работала врачом студентка-медик.

...Штиллер пил вино - стакан в правой руке, давно погасшая сигарета в левой - и рассказывал про свою польку. Она не была красавицей, но импонировала ему еще и сегодня: удивительное здравомыслие и вместе с тем кипучий темперамент, примесь татарской крови, прирожденный боец, и при этом чувство юмора - редкое, как объяснил Штиллер, среди революционеров, интеллигентка и первая коммунистка в своей семье, добрая самаритянка, сама как бы неуязвимая для пуль, вдобавок невероятно способная к языкам переводчица с испанского, русского, французского, английского, итальянского, немецкого, - на всех языках она говорила все с тем же акцентом, но запас слов у нее был богатый, и грамматических ошибок она никогда не делала; ко всему еще отличная танцорка. - Вот какая была Аня, - оборвал свой рассказ Штиллер. - Меня она называла "мой немецкий мечтатель". - Судя по выражению его лица, это до сих пор еще было для него горькой пилюлей, так и не переваренной за десять лег. - Она любила тебя? - поинтересовалась Сибилла. Не только меня, - ответил Штиллер и вдруг встрепенулся: - А где же твой кофе? - Забыт, - рассмеялась Сибилла, - и все из-за ненависти к нашей Швейцарии. - Он рассыпался в извинениях. - Перестань, пожалуйста, - сказала она, - я вовсе не хочу кофе. - Вина ты тоже не пьешь, - сказал Штиллер, что же тебе предложить? - Историю о русской винтовке! - сказала она. Штиллер, опять занявшийся приготовлением кофе, пожал плечами. - Тут не о чем и рассказывать, - сказал он. - Винтовка была в полном порядке, надо было только выстрелить... - На сей раз последовал экскурс в область, недоступную Сибилле, Штиллер принялся столь же деловито, сколь и напрасно объяснять ей тактическое положение, она ровно ничего не поняла. - ...да, - прервал он свою лекцию, - остальное тебе ведь рассказал Штурценеггер! - Между тем было уже одиннадцать, и опять послышался привычный Сибилле бой. Она не могла понять, что именно удручает Штиллера в истории с винтовкой, но понимала, что он ей исповедуется и что эта исповедь ему необходима. - Я не могу понять... - наконец сказала она, но Штиллер сразу перебил ее: - Отчего я не выстрелил? - Сибилла совсем не это имела в виду. Он засмеялся: - Потому что, видишь ли, не винтовка - я сам дал осечку. Очень просто! Я не мужчина! Оттого, что не выстрелил тогда, на переправе в Тахо? - Я совершил предательство, - сказал он не терпящим возражений тоном, - тут не о чем и толковать. Я получил задание, сам его добивался. Получил приказ охранять переправу - ясный и точный приказ. И точка! Это не было моим личным делом, это было общее дело! Мое дело было - стрелять. Для этого я поехал в Испанию! Я предатель. Меня следовало поставить к стенке! - Я в таких вещах не разбираюсь, - заметила Сибилла, - а что сказала твоя полька?

Штиллер ответил не сразу: сперва рассказал, как надул комиссара, отрапортовав, что винтовка не в порядке. - Ты хочешь знать, что сказала Аня? - Он улыбался, разминал сигарету, покуда не выкрошился весь табак, пожал плечами. - Ничего. Лечила меня вплоть до самого отъезда. Она меня презирала. - Ты сказал, что она тебя любила. - Я совершил предательство! -упорствовал он. - Я не выдержал испытания! Любовью тут ничего не изменишь! - Сибилла не мешала Штиллеру говорить, повторять все то же, теми или другими словами. Он снова налил себе вина и выпил. - Ты никому не рассказывал об этом, даже жене? - Штиллер резко мотнул головой. - Почему же, почему ты не рассказал ей? Тебе было стыдно? - Он уклонился от прямого ответа: - Женщинам этого не понять! Я оказался трусом! - Бутылка была пуста, литровая бутылка кьянти; Штиллер не пьянел, вероятно, привык пить. Может быть, он пьет из-за этой истории на Тахо? Теперь Сибилла, конечно, не могла подойти и обнять его... Штиллер почувствовал бы себя непонятым, как и все мужчины, когда их порывам кто-то противопоставляет свои, казалось, он и так почуял, что Сибилла позволяет себе собственные суждения, и меланхолически повторял: - Я не выдержал испытания.

- А ты полагал, - улыбнулась она, - что можно прожить жизнь и ни разу не провалиться? - Ей пришлось уточнить: - Ты стыдишься того, что ты такой, как есть. Разве обязательно быть борцом, воином и уметь стрелять? Ты говоришь, что не выдержал испытания на Тахо, не проявил себя, как следовало, никто с тобой не спорит, но, может быть, ты пытался себя проявить в поступках, тебе не свойственных? - Штиллер не принял этого утешения. - Я же сказал, женщина этого понять не может. - "Понимает лучше, чем тебе бы хотелось", - подумала она, но только засмеялась и сказала: - Не обижайся, но скажи, почему вы, мужчины, всегда хотите быть такими великолепными? Не сердись, но... - Невольно она взяла его руки в свои, но Штиллер, как видно, неправильно это понял, во всяком случае, он посмотрел на нее ласково, но не без пренебрежения. Да, подумала Сибилла, он относится к ней несерьезно, относится как к влюбленной женщине, которая ждет нежности, вот и все. Она докучает ему, это ясно! Он погладил ее по волосам - непонятый трагический мужчина, - и его ласковая снисходительность заморозила Сибиллу, она больше не могла вымолвить ни слова, Штиллеру нравилось быть несчастным (говорит Сибилла), он не стремился расстаться со своей болью. Он окопался за ней. Не хотел быть любимым. Боялся любви. - Теперь ты знаешь, - сказал он и убрал стаканы со стола, - почему я не выстрелил. К черту эту историю! Я не мужчина! Мне еще много лет снилось, что я хочу выстрелить, а ружье не стреляет, незачем объяснять тебе, что это - типичный сон импотента! - Он проговорил это в кухонной нише. Сибилла огорчилась и встала. Она раскаивалась, что пришла сюда, ей было грустно и вместе с тем жаль Штиллера. Почему он не хочет, чтобы его любили? Любили по-настоящему? Оставалось только играть навязанную ей Штиллером роль - роль глупенькой любопытной болтушки, и она болтала, пока Штиллеру не понадобилось выйти.

Она решила никогда больше не встречаться с ним.

Когда он вернулся с лестничной площадки, сопровождаемый неизбежным шумом спущенной воды, Сибилла уже причесалась и подмазала губы. Шляпку она тоже успела надеть. Штиллер растерялся. - Ты уходишь? - спросил он. - Уже поздно, - отвечала она, натягивая перчатки. Штиллер не возразил ни слова. Глупый ты человек, - вдруг рассмеялась она. - Почему? - спросил Штиллер, он мыл руки над раковиной. - Просто глупый, и все! - смеясь, повторила она. - А почему - не знаю! - Штиллер неуверенно посмотрел на Сибиллу и стал вытирать руки. Оба не знали, что будет сказано дальше, Штиллер все вытирал руки. Идем! - сказала она. - Уедем отсюда! - Куда? - Отсюда! - сказала она. - У меня внизу машина, надеюсь, никто не заметил, что я забыла ее закрыть. Штиллер усмехнулся (наивная, неопытная девчонка!). По его лицу нельзя было понять, что за решение он принял, так или иначе, он открыл маленькое окошечко на кухне, чтоб проветрить мастерскую, ни слова не говоря, снял с гвоздя свое коричневое пальто, похлопал по карманам, проверяя, не забыл ли ключи, еще раз посмотрел на Сибиллу, - он не знал, что она задумала, - и погасил свет...

Следующий день был для Сибиллы нелегким, а может быть, удивительно легким. Ночью - маленькая деревенская гостиница, на стенах там висели не бандерильи, а вышитые крестом библейские или еще какие-то изречения: "Будь верным и честным - всегда и везде!" - или: "Честность превыше всех богатств!" - словом, то, что обычно бывает на таких вышивках; деревенская гостиница в ночи, где, должно быть, пахло сушеными грушами и на рассвете под окошком кричали петухи, а по другую сторону - незыблемый домашний очаг и маленький Ганнес, который не умер от ангины, - два разных прекрасных мира. Но как странно, что из одного в другой можно было переправиться без моста! Днем она позвонила по телефону, надо же было убедиться, что Штиллер действительно существует. А потом побежала в сад!.. Стояла весна, дел невпроворот, пора копать, сажать, обрезать, рыхлить землю, а земля сухая, как летом. Сибилла подтащила шланг на лужайку, направила шипящую струю на кусты, покрытые набухшими почками. Подошедшая соседка заметила, что это может повредить почкам. И Сибилла со шлангом пошла в другой угол сада, где журчанье ничему не вредило. Журчанье было необходимо, а почтенная соседка, которая и погоду предсказывает лучше других, пусть сердится, если не понимает этого. И зачем только она во все вмешивается? Маленький Ганнес не забыл вчерашнего обещанья Сибиллы - купить бамбук и синей папиросной бумаги, чтобы смастерить ему змея; Сибилла почувствовала себя виноватой, поклялась, что завтра же съездит в город и все купит, а как только приедет цирк непременно поведет его туда, сегодня же она возьмет его на аэродром встречать папочку. Ей хотелось всех осчастливить: Каролу, горничную-итальянку, она отпустила гулять, - пусть себе идет, они пообедают в городе. "Что за прелестный весенний день!" Даже соседка с нею согласилась. Желтые форситии светились на солнце, магнолия уже набирала бутоны, а шланг наколдовал собственную маленькую радугу. Храбро потрудившись четыре часа в саду, Сибилла еще раз приняла душ, переоделась. В аэропорт они, конечно, приехали слишком рано. Ганнес получил стаканчик с мороженым - ведь горло у него уже не болело, - но снять куртку Сибилла ему не позволила, чтобы не повторилась ангина. Сколько здесь самолетов! Можно улететь прямо в Афины, в Париж, даже в Нью-Йорк! Она не сомневалась, что Рольф поймет все с первого взгляда. Впрочем, только ему одному, самому близкому человеку, Сибилла могла и хотела довериться. Самолет опаздывал на сорок минут - достаточно времени, чтобы мысленно сказать ему все, чего она никогда не скажет в действительности. Потому что с того мгновения, как лающий голос громкоговорителя объявил посадку прибывшего из Лондона самолета и из притихшей машины выскочил целый табун незнакомых людей, которых стюардесса собрала всех вместе и повела в таможню, - ей казалось, что ничего особенного не произошло; держа за руку маленького Ганнеса, Сибилла сверху, с террасы, увидела, как озирается Рольф, наконец находит их и машет газетой, - с этого мгновения все в ней смолкло, она даже не кивнула ему. Она сама этого не заметила, но Рольф позднее сказал, что она даже не взглянула в его сторону. Вдруг она почувствовала - его это не касается! Он задержался в таможне, и ее разобрала досада: до чего же Рольф самонадеян, считает само собой разумеющимся, что его каждый раз встречают на аэродроме! Сибилле легче было в броне досады. Помахал газетой, да, но не удивлен и не обрадован, ведь это в порядке вещей, что любящая супруга встречает его в аэропорту. Сибилла рассердилась и, когда он наконец вышел из таможни и поцеловал ее, подставила ему обе щеки, но не губы!.. "Что нового?" - его обычный вопрос. Однако, идя к машине, Сибилла заметила, что ноги с трудом слушаются ее. За ужином, в ресторане, желая сообщить Рольфу хоть какую-нибудь новость, она заговорила о молодом Штурценеггере, их архитекторе, о том, какое ему привалило счастье: заказ в Канаде или где-то еще. Да, и вот еще что, Штурценеггер очень хвалил новый фильм, не пропустить бы его, сегодня, кажется, последний день. Обычно по возвращении Рольф бывал бодр, возбужден, весел, казалось, он только что искупался в животворном источнике, - сегодня она превзошла его веселостью, болтовней, и он сразу же взял тон усталого путника, жаловался, что над Ла-Маншем сильно болтало, торопил домой, будто вернулся не из Лондона, а с фронта и жаждет заслуженного покоя и заботы. Все же Сибилла была немного озадачена своим открытием: оказывается, теперь она смотрит на Рольфа с любовью, но уже не боится, что он что-то скрывает, не боится потерять его, она вдруг избавилась от чувства, что не сможет жить без него, хотя испытывает к нему искреннюю нежность, правда, смешанную с жалостью. Сибилла вовсе не хотела этой снисходительной нотки, но она как-то вдруг возникла, Сибилла услышала ее в своем голосе раньше, чем Рольф. Желая доказать, что, если он устал, это еще не доказывает, что она устала, Сибилла заявила, что пойдет в кино одна. Но Рольф не возразил ни слова - и она никуда не пошла, не из-за угрызений совести, она их не чувствовала, даже когда смотрела ему в глаза, скорее, из материнской нежности к Рольфу. Потом, в машине, хотя вела ее Сибилла, не Рольф обнял ее, а она положила руку ему на плечо, несмотря на то что была за рулем. Он сказал: - Ты великолепно выглядишь! - Она сказала: - Потому что я счастлива. - И с облегчением подумала: "Теперь он все знает". Правда, Сибилла то и дело поглядывала на него: о, боже, до чего нечувствительны мужчины! Даже смешно. Трудной (для Сибиллы) была минута, когда Рольф, отец ее ребенка, поставил в холле свои чемоданы, повесил пальто - он дома, он будет здесь ночевать. Невообразимо! Ее глаза наполнились слезами, но он и этого не заметил. Он толковал про обнищание Британской империи. Но вот маленький Ганнес уже в постели, немудрящая его молитва прочитана, Сибилле уже не избежать обнищания Британской империи. Ничего не вернешь, ничего не восстановишь, даже если бы она захотела ничего! Но как пережить этот вечер, если Рольф ничего не заподозрил и умолчать, обмануть его так легко и так невозможно? Рольф на кухне доставал из холодильника пиво и оттуда крикнул Сибилле: - Ты была на стройке? - Она решила тихонько уйти, бесшумно открыть дверь и, пока Рольф пьет свое пиво и говорит про стройку, уйти из дому, куда-нибудь, не к Штиллеру, просто куда-нибудь; должно быть, Рольф услышал, как повернулся ключ, он вышел в холл, увидел ее в пальто, с ключом в руке, бледную или покрасневшую, но вполне собой владеющую. - Надо же вывести собаку, - сказала она. Рольф поставил стакан с пивом и пошел с собакой, куда более предупредительный, чем обычно. Неужели он ничего не понял? Или прикидывается? Или ему и правда безразлично?! Или он просто глуп, невыразимо глуп, одержим манией величия, уверен, что ни один мужчина ему не опасен, - иначе что же все это значит? Она сидела в пальто. И все же по-своему Рольф прав, решила она, пожалуй, для него это действительно не играет большой роли, он ничего не теряет. Но знать он должен! Каждый час, каждые четверть часа умолчания отравляют все, что было у них в прошлом. Она плакала. Может быть, раскаивалась? И стыдилась Штиллера, теперь такого далекого. Вернется Рольф с собакой, она ему все скажет и умалит значение той ночи, предаст Штиллера, предаст себя. Сибилла ясно себе представила; Рольф обнимет ее за плечи и своим снисходительно-понимающим видом сведет на нет ее сбивчивое, неумное интермеццо. А она, предательница, возненавидит Рольфа за собственное предательство. Не честнее ли все скрыть от него? Ей чудилось, что все вещи в квартире настроены против нее, что существуют они лишь затем, чтобы сделать невозможным такое признание. Почему здесь нет Штиллера? Муж казался ей сильным, страшно сильным, не потому, что на его стороне было "право", нет потому что он присутствовал здесь, а Штиллера заслоняли вещи: рояль и мебель, ковры, книги, холодильник и вся остальная рухлядь, да, обыкновенная рухлядь, заступавшаяся за Рольфа,- немая, упрямая, непререкаемая. Такая квартира - это бастион, пошлость под личиной тонкого вкуса! Она набрала номер Штиллера, чтоб услышать уже забытый голос, но услышала лай собаки, бросила трубку, сняла наконец пальто, смертельно усталая, готовая к женской своей капитуляции, готовая ждать, кто из них победит другого и тем самым ее. Рольф застал Сибиллу погруженной в хозяйственные дела. Он - не без основания - нашел, что проверять счета мясника и молочника за прошедший месяц по меньшей мере нелюбезно, когда муж только что приехал из Лондона, и поскучнел. Похоже, и этот вечер пройдет, как обычные семейные вечера, то есть скучно, но относительно мирно. Сам он был виноват, что все вышло не так. Он швырнул пивной стакан в раковину. "В чем дело?" - спросила она. Рольф, видимо, решил, что жена опять заподозрила его в тайной интрижке, а этими подозрениями он уже был сыт по горло. Ревность Рольф считал мещанством, признаком ограниченности. Еще раз (но подчеркнув, что это в последний раз) Рольф прочитал свою "проповедь", не позволяя себя перебивать: Сибилла наконец должна научиться широкому взгляду на брак, доверию к мужу, должна понять, что он ее любит, хотя иногда в поездках ему и встречается какая-нибудь женщина; в эту поездку у него никаких встреч не было, но ему, как и всем мужчинам, важен принцип, он хочет, чтобы Сибилла научилась по-другому смотреть на брак, поняла бы, что некоторая свобода необходима и в браке. Он категорически запрещает эти сцены ревности. И опять попал пальцем в небо. Сибилле хотелось заверить Рольфа, что сегодня она понимает его, как никогда, что о ревности не может быть и речи, это было бы правдой, но вместе с тем - издевательством, и она ничего не сказала. Ей хотелось как можно скорей остаться одной. Все было мерзко, все превращалось в комедию. Когда Сибилла с искренней нежностью поцеловала Рольфа в лоб, она почувствовала свое превосходство, и это ее пристыдило. Машинально она заперла свою дверь. Да, ее счастье не было сном. Едва она осталась одна, оно вернулось, снова стало правдой. Только чувство такта мешало ей громко запеть. Но счастье все равно проникало сквозь стены, ее немое счастье, а муж, хоть он высказал все, что хотел, не находил себе покоя. Запертая дверь его ошеломила, он настоял, чтобы Сибилла впустила его, и, только присев на кровать, как добрый самаритянин, и уверенный, что увидит заплаканное лицо, он увидел счастливое лицо жены и начал догадываться. Он спросил: - Что случилось? - Сибилла не знала, какими словами говорят об этом, но проговорила: - Ты уже знаешь. Подходящих слов не нашлось и у Рольфа. - Ты была у какого-то мужчины? - Она сказала: - Да, - и была рада, что молчанию пришел конец, теперь уже счастье было полное. Рольф оторопело смотрел на нее. Она попросила его не задавать дальнейших вопросов, оставить ее одну. Рольф вел себя (говорит Сибилла) на редкость сдержанно, даже уехал на несколько дней, Сибилла от всей души была ему благодарна за это. После возвращения Рольф тоже (говорит Сибилла) проявил удивительную выдержку.

Мне не подобает описывать любовные радости Сибиллы, супруги моего прокурора, которые она узнала или надеялась узнать за эти недели. Но было ли обоюдное счастье ее и Штиллера таким полным, как полагали, замкнувшись в молчаливой ревности, два заинтересованных лица: фрау Юлика Штиллер-Чуди - с одной стороны, мой друг, прокурор, - с другой, я не уверен. Любовь без крыши над головой, любовь без пристанища, ограниченная краткими часами экстаза, это каждому ясно, - рано или поздно заходит в тупик. Объятия в высокой ржи или в ночном лесу, какое-то время романтические, волнующие, рано или поздно становятся смешными, унизительными, просто невозможными, когда даже юмор ничему помочь не может, в конце концов оба они уже вышли из гимназического возраста, оба были взрослыми, он был женат, она - замужем... Сибилла понимала (так она говорит), отчего Штиллер избегал принимать ее в своей мастерской. Там все напоминало о больной Юлике. Она жалела, что они не встречаются больше в просторной, залитой светом мастерской, которая ей полюбилась. Но она понимала мотивы Штиллера. Чего бы только она не отдала, чтобы Юлика была полноценной, здоровой женщиной, равной соперницей, которой можно предложить открытую войну или дружбу, пусть даже ревнивой фурией, поносящей Сибиллу на каждом углу за безнравственность, истеричкой, угрожающей отравиться газом на кухне, храброй дурочкой, способной перейти в контратаку и в отместку тоже нарушить супружескую верность, - все было бы для Сибиллы приемлемее, чем больная женщина, удалившаяся в Давос, в санаторий. Они, здоровые, все равно будут виноваты перед ней - женщиной, которую Сибилла даже не видела, перед этим призраком! Но ничего не поделаешь, так уж вышло, и значит, мастерская отпадала. Что им оставалось, кроме открытого неба, вольного воздуха да считанных сельских гостиниц? Для их любви дождливая неделя была столь же губительной, как для актеров, исполняющих на открытой сцене "Сон в летнюю ночь". Гостинец было мало, и они теперь чаще попадали в те же самые, дороги в окрестностях города все чаще вели в никуда, беседы их становились все более грустными - остроумными, но грустными, - одним словом, так продолжаться не могло...

Притом они по-настоящему любили друг друга.