36433.fb2 Штрихи к портретам и немного личных воспоминаний - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 13

Штрихи к портретам и немного личных воспоминаний - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 13

В середине 70-х, когда Суслов и сусловцы еще только начинали готовить новое поколение специалистов по «решению еврейского вопроса», давших душистую плеяду нынешних деятелей этого толка, академик Иван Иванович Артоболевский, руководивший в те годы всесоюзным обществом «Знание», показывал мне в своем офисе в Политехническом музее подборку писем от разных красных профессоров и «доцентов с кандидатами» из городов и весей российской империи с «научными опровержениями теории относительности». При этом значительная часть ниспровергателей не утруждала себя вопросами физики, а указывала коренные причины — «подлую жидовскую хитрость» Эйнштейна и заговор «мирового еврейства» в физике против всех, кто только посмеет сомневаться в его теориях. Многие, естественно, приводили примеры из своей жизни, как местные физики-сионисты «прокатили» им защиту диссертации или «зарубили» «гениальную» статью.

Лет десять спустя, в годы безудержной гласности один из параноиков — борцов с сионистско-эйнштейновским засильем в физике даже прорвался в «народные депутаты СССР», кажется, от просвещенного города Питера, и, вальяжно расположившись перед камерами, неторопливо вещал, как он героически «преодолевал» расставленные Эйнштейном и его коллегами-сионистами научные заслоны и как, наконец, только при гласности он смог издать брошюру, не оставившую от эйнштейновских открытий камня на камне. Возможно, эту брошюру в Питере и в Москве можно еще и сейчас отыскать на тех лотках, где продаются «Моя борьба» и вдохновившие бесноватого фюрера «Протоколы сионских мудрецов», состряпанные в недрах русской жандармерии сто лет назад. Таким образом, и в последней трети XX века — века Эйнштейна — ему было суждено оставаться одной из главных мишеней для «интеллектуальной» части могучей когорты «борцов с сионизмом».

Вернемся же к тому моменту, когда убежденный интернационалист Эйнштейн пришел к выводу о необходимости поддержки такого сугубо национального движения как сионизм.

Собственно говоря, на упреки идеологического характера ответил еще сам Эйнштейн, разъяснив своим оппонентам, что не видит противоречий в своих взглядах, поскольку в отличие от других националистических движений, сионизм не направлен на порабощение или уничтожение других народов, не содержит притязаний на духовное и административное управление всем человечеством и имеет единственную цель: спасение от гибели и создание условий для выживания еврейского народа. Учитывая то, что он обратился к сионизму еще в начале 20-х годов, когда гитлеровские идеи о физическом уничтожении евреев вдохновляли лишь кучку параноиков и никто не мог даже представить себе, какой людоедский шабаш будет устроен полтора-два десятилетия спустя этими бесноватыми «сверхчеловеками» при попустительстве и, может быть, даже тайном содействии некоторых сил в «антигитлеровской» коалиции, Эйнштейну нельзя отказать в даре предвидения.

Его глубокий дар предвидения ощущался также в его внимании к проблемам адаптации политически самостоятельной еврейской общины, а затем и еврейского государства в арабском мире, хотя горькая истина постоянного внешнего подстрекательства со стороны определенных сил Запада и Востока, обеспокоенных перспективой соединения доступных европейским и американским евреям высоких технологий и европейских научно-технических достижений, в создании которых они активно участвовали, с мощными природными и демографическими возможностями арабских стран в случае сближения евреев и арабов и стремящихся сохранить зависимость последних от развитых стран, тогда еще не проступала столь отчетливо, как в 60-70-е годы, когда Эйнштейна уже не было среди живых. В своих статьях, письмах в арабскую прессу и дискуссиях еще в 20-х и 30-х годах Эйнштейн пытался проложить пути к миру, добрососедству и сотрудничеству среди потомков патриарха Авраама (Ибрагима), признающих свое исконное родство.

Таким образом, следует признать, что «увлечение» Эйнштейна сионизмом имеет логически обоснованное, данное им самим объяснение, загадкой же является сам факт его обращения к еврейским проблемам как к одному из главных дел своей жизни. Вопрос может быть поставлен так: почему зрелый, проживший половину жизни, всемирно известный человек, не имеющий четкого представления об иудаизме и еврейских традициях и вряд ли удосужившийся к тому времени прочитать Библию, не говоря уже о других священных еврейских книгах, который мог избрать в качестве своего места работы любой университет по обе стороны океана — в огромных Соединенных Штатах или в одной из его любимых малых стран Европы, где он отдыхал душой и где его никто не спрашивал о его происхождении, почему этот человек, не задумываясь и не колеблясь, принимает звание «паршивого еврея», дарованное ему просвещенной немецкой интеллигенцией и становится в ряды гонимого и истребляемого народа.

Ответ на этот вопрос прежде всего, вероятно, следует искать в душе Эйнштейна, в его личных качествах, тех самых, которые позволили ему совершить переворот в науке и в человеческих представлениях об окружающем мире.

Это его презрение к любым устоявшимся взглядам, а тем более к таким, которые унижают чье-то достоинство.

Это его презрение к мнению «большинства» и острое чувство справедливости, заставляющее его поддерживать гонимых.

Это его презрение к личной безопасности и постоянная готовность пожертвовать своим благополучием ради своих принципов.

Это его уникальное упрямство, которое можно было бы назвать стариковским, если бы оно не было ему присуще с детства.

Но, в отличие от датского короля и датчан, дружно надевших повязку со звездой Давида, когда немцы решили выделить этим знаком евреев оккупированной ими Дании, Эйнштейн, став в ряды «паршивых евреев», попытался уяснить себе, что же собой представляют те, к кому он был причислен немецкими «борцами за чистую науку». Сборник его статей, речей и писем по «еврейскому вопросу», впервые изданный на русском языке в 1991 году в Иерусалиме, насчитывающий около 60 страниц (напомним, что для Эйнштейна, «уложившего» свою общую и специальную теорию относительности в 70 страниц текста, это огромный объем!), ярко отражает этапы его проникновения в сущность еврейства и еврейской истории.

Блестящий аналитический ум Эйнштейна позволил ему без особого труда вскрыть причины ненависти к евреям, классифицировать многовековые клевету и наветы, возводимые на евреев их врагами, оценить роль древних традиций в жизни этого народа.

Но самым большим откровением для него стало удивительное совпадение изначально присущих ему личных взглядов и убеждений с этой ранее неведомой ему еврейской духовной культурой, и эта поздно и отчасти случайно открывшаяся ему Истина заставила его в конце жизни сделать следующее признание:

«Стремление к знанию ради самого знания, любовь к справедливости, граничащая с фанатизмом, и тяга к личной независимости — таковы духовные традиции еврейского народа, заставляющие меня рассматривать свою принадлежность к нему как подарок судьбы. Те, кто в наше время обрушились на идеалы разума и личной свободы и пытаются грубой силой ввергнуть человечество в состояние бездушного рабства, справедливо видят в нас своих непримиримых противников».

Может быть, подспудно симпатии Эйнштейна, как и Вл. Соловьева, к еврейским духовным ценностям отчасти объяснялись тем, что в их основании лежала совершенно очевидная для этих мыслителей идея необходимости единения человечества, связанного единым происхождением от Адама и Евы.

Тем не менее, ортодоксальным иудеем Эйнштейн не стал, сохранив в неприкосновенности свою космическую веру, к которой он пришел в зрелом возрасте после многих лет сознательного атеизма и после постижения своего земного предназначения: «Связанная с глубоким чувством убежденность в существовании Высшего Разума, который обнаруживает себя в чувственно воспринимаемом мире, образует мое понятие Бога», — пишет Эйнштейн.

И если рассматривать жизнь Эйнштейна в свете этой пришедшей к нему Веры, то во всех его делах, словах и поступках, не всегда понятных и иногда кажущихся противоречивыми нам, смертным, ощущается та самая скрытая гармония, представлявшаяся ему при жизни неопровержимым доказательством присутствия Бога во Вселенной.

Август 1994 — август 1995

Вадим Козовой

Мировая история есть арена борьбы Добра и Зла — эта прописная истина давно уже не требует доказательств. Но временами эта истина теряет свой статистический характер, и линия фронта вечного Армагеддона проходит не по таким абстракциям, как «народ», «страна», «человечество», а по одной конкретной судьбе, по одной жизни, одной личности.

Человеком такой редкой судьбы был Вадим Козовой, родившийся в Харькове в 1937-м и умерший в Париже в 1999-м.

Его отец и мать были типичными харьковскими «советскими интеллигентами» первого поколения, искренне благодарными советской власти за возможность получить высшее образование и соответствующее место в новом обществе, правда, занятия отца — международная политика, философия, история — в тридцатых годах стали небезопасными, но Бог тогда отвел от этой молодой семьи угрозу репрессий.

По жизни Вадима, как и по жизни его сверстников, прошла великая война. Прошла, разрушив довоенное семейное гнездо и подведя черту под детством, превратив его в беженца.

На обратном пути в Харьков — в эшелоне, возвращавшем в Украину Теплоэлектропроект (ТЭП), одну из старейших харьковских проектных организаций, в которой всю свою жизнь проработала его мать, — шестилетний Вадим на станции Алексеевка, между Острогожском и Купянском, принял свой первый бой. Взрыв забытого войной снаряда превратил его в окровавленный комок страданий.

Военные хирурги того времени, не измерявшие свой труд в зеленых бумажках, собрали этот комок и возвратили его к жизни. Потери были существенны: один глаз, часть ноги, общий шок, — но жизнь продолжалась.

Может быть, это его первое столкновение со злом и смертью научило его ценить каждое мгновение жизни и отдавать Знанию и Творчеству все свои душевные и большую часть физических сил, не пренебрегая, впрочем, и мальчишескими забавами, иногда весьма рискованными.

Учеба давалась ему легко, оставляя время на увлечения, коих было немало: шахматы и шахматные композиции, фотография и многое другое, но самым главным было чтение.

Окончание школы пришлось у него на расцвет хрущевской «оттепели» — на тот ее период, когда притаившаяся сталинская администрация еще не могла понять, являются ли новые «нормы» новой реальностью или представляют собой новую разновидность привычной демагогии. Механизм отрицательного отбора, впоследствии погубивший и тоталитарную систему, и страну, тогда еще не был включен, и золотой медалист из Харькова Вадим Козовой становится студентом истфака Московского университета.

К сожалению, новой демагогией были обмануты не только чиновники-сталинисты, но и неопытная молодежь, решившая, что XX съезд КПСС выдал советскому народу право на самостоятельные политические инициативы. Среди таких обманувшихся оказался и Вадим, который был осужден по дутому «делу Краснопевцева» в 1957 году. Так фронт борьбы Добра и Зла вторично прошел по его судьбе.

Шесть лет советских концлагерей радикально изменили его жизнь. Там он нашел свою спасительную пристань — французский язык, французскую литературу и поэзию. Там же к нему пришла любовь, и его дальнейший нелегкий жизненный путь разделила с ним Ирина, дочь «Лары» — Ольги Ивинской, вдохновившей Бориса Пастернака на создание в прозе и стихах, объединенных в «Докторе Живаго», одного из самых пленительных женских образов в литературе уходящего века.

Я встретился с Вадимом через год после его освобождения — летом 1964-го. Он пришел ко мне в часто менявшую свое название гостиницу «Берлин», где я передал ему харьковские письма и новости, а потом, учитывая возможную оснащенность моего «интуристовского» номера, мы решили продолжить беседу на улицах Москвы.

Мы вышли на Лубянскую площадь, обошли хорошо знакомую ему извне и изнутри цитадель советской безопасности, двинулись к Сретенке, потом вышли к Мясницкой, к Чистым прудам и к Покровским воротам и по Маросейке вернулись в центр. Но все это — только внешние вехи. Были еще и кривые московские переулки — от Уланского до Лялина, и, конечно, — Потаповский, этот переулок пастернаковской «Лары», ставший знаковым переулком судьбы Вадима. Говорили мы обо всем: и о допросах на Лубянке, и о новой книге Белля, лежавшей у меня в номере, и о «Зиме тревоги нашей» Стейнбека, и о московских литературных новинках, но любые разговоры сводились к французской поэзии. К ее вершинам он отважно пробирался в годы заточения через дебри тогда еще не вполне открывшегося ему, но уже почти родного французского языка, никогда не звучавшего в его детском, семейном и школьном окружении. Его одержимость потрясала.

Другой, не менее сильной, но более мне понятной его страстью были книги, и когда я неосторожно сослался или привел цитату из розановских «Опавших листьев», он буквально вытряс из меня признание в том, что эта книга находится в моем владении. Мне очень не хотелось расставаться с Розановым. Тем более, что на широких полях этого издания сохранились пометки Евгении Викторовича Тарле, и, читая его комментарии к отдельным мыслям философа, можно было прикоснуться к живой дискуссии двух публицистов «серебряного века» — нововременца Розанова и Тарле, представлявшего журнал «Мир Божий» (впоследствии «Современный мир»). Мы договорились о том, что Розанов «побудет» у Вадима до тех пор, пока он мне не понадобится.

Следующая наша встреча состоялась уже в нашем родном Харькове, вскоре после выхода из печати «Литературных портретов» Андре Моруа, В этом сборнике на долю Вадима выпал перевод самых сложных очерков — о Прусте, о малоизвестном тогда у нас Валери и совершенно неизвестном в русскоязычном мире Алене — дорогом для Моруа писателе, мыслителе и человеке.

Андре Моруа был тогда у нас очень популярен, его книги «доставали» с большим трудом, и подарок Вадима был мне дорог вдвойне, а он, убедившись в моей радости, перешел к прискорбным новостям: как и следовало ожидать, «Опавшие листья» пошли по рукам «совершенно надежных» московских друзей и знакомых и исчезли «среди моря житейского». Я чувствовал, что Вадим тяжело переживает эту потерю, и, как добрый кюре в «Отверженных», прибавивший Жану Вальжану к столовому серебру еще и подсвечники, я преподнес ему «Уединенное» Розанова на тех же условиях: «отдать, когда мне потребуется».

К счастью, мы оба дожили до тех времен, когда эти книги перестали быть запретным плодом и библиографической редкостью.

В трудные семидесятые наши пути во времени и пространстве не пересекались. Я издали, довольствуясь обменом приветами, следил за его трудами, понимая, что относительно немногочисленные публикации его переводов и даже известная мне его самоотверженная работа над эстетическим и философским наследием Поля Валери далеко не исчерпывают всего сделанного им за это плодотворное десятилетие. И меня радовало все то хорошее, что я слышал о нем, когда изредка приходилось соприкасаться с московским литературным миром, и особенно — добрые слова Анастасии Цветаевой, крайне строгой в своих оценках.

А в это время его ожидало очередное соприкосновение со Злом — борьба за возможность съездить во Францию по вполне официальному приглашению, поступившему от французского ПЕН-клуба. Его имя зазвучало в передачах по «вражеским голосам», поползли слухи о письме Вадима к «дорогому Леониду Ильичу». Режим уже начал дряхлеть и за каких-нибудь восемь (!!!) лет ему удалось «выбить» из него разрешение на посещение страны, в культурное сближение с которой он внес значительный вклад. Возвращаться назад Вадим не торопился, ибо понимал, что на «выбивание» следующей поездки у него уже может не хватить ни сил, ни времени, ни жизни.

Жизнь человека на Земле быстротечна, а в своей завершающей стадии она еще более ускоряется, и, перебирая сейчас в памяти наши восьмидесятые и девяностые, я не могу понять, как и когда они прошли. Могу лишь сказать, что все эти годы я всегда помнил о Вадиме и многое знал о его жизни.

Мы опять «с оказией» обменивались приветами и книгами. В начале девяностых вышел у нас сборник «Из трех книг», и я узнал его как оригинального поэта, а в последней посылке из Парижа была новая его книга «Поэт в катастрофе» — о Борисе Пастернаке, Марине Цветаевой и, конечно, о нем самом, переживавшем и победившем ту же самую катастрофу — столкновение поэта с исторической действительностью.

Василий Розанов, раздумья которого часто были фоном нашего с Вадимом общения, как-то записал:

«Секрет писательства заключается в вечной и невольной музыке в душе».

В душе Вадима была эта вечная музыка творчества. Теперь она будет звучать в его книгах.

Явившись по стечению обстоятельств нашим посланником в той самой Европе, к которой теперь стремится Украина, он сумел стать частью парижской духовной элиты, был награжден французскими знаками отличия, и его уход отмечен некрологом не только в России и его родном Харькове, но и в ведущих газетах Франции «Монд» и «Либерасьон». Можно сказать, Вадим Козовой был вторым, после Ильи Мечникова, харьковчанином, получившим во Франции искреннее и благодарное признание.

Четверть века назад Вадим перевел для «Библиотеки всемирной литературы» балладу «Иоанн Безземельный прибывает в последний порт», принадлежащую перу Ивана Голля. Под этим необычным псевдонимом скрыт Исаак Ланг, человек близкой Вадиму страннической судьбы, франко-немецкий поэт-авангардист, живший то в Германии, то во Франции и в Америке, для которого, как и для Вадима, «последним портом» стал Париж. В этой балладе есть такие горькие слова:

И сестры вследне вымолвят ни слова,И не прильнет, бледнея,мать к окну.Трава не дрогнету крыльца родного,Что за странав беспамятном дыму?

Будем надеяться: дым беспамятства развеется, и Вадим Козовой в своих книгах вернется домой.

1999

Воспоминания о Валентине Пикуле

Моя первая «встреча» с Пикулем произошла при следующих обстоятельствах: около четверти века назад я как-то в очередной раз приехал в Москву на очередное совещание. Сбор был назначен на «после обеда», приехал же я рано и решил начать свой московский день с «Дома книги», а потом уже побывать в продовольственных и иных магазинах, чтобы, как тогда было принято, «достать» что-нибудь (такое, что в Харькове, конечно, тоже было, но не для всех).

В «Дом книги» на Новом Арбате я зашел минут через пять после его открытия, как всегда через правую дверь и, как всегда поднялся по правой лестнице на второй этаж. Осмотр начал, тоже как всегда, с философии и истории, не спеша продвигаясь по секциям к прозе, поэзии и антиквариату.

И только когда дошел до левой лестницы, заметил, что по ней, теряясь где-то внизу, вьется очень упорядоченная «тонкая» и тихая очередь. Люди в очереди, мужчины и женщины, были чем-то похожи друг на друга, может быть, сдержанностью, сосредоточенностью и даже целеустремленностью. «Что дают?» — тихо спросил я у дамы, показавшейся мне добрее прочих, и получил краткий ответ: «Пикуля».