36479.fb2
Деревня военной поры просыпалась рано, наполняла тишину скрипом калиток и ставней, рёвом недоеных коров, голосистым петушиным криком. В небо упирались жёлто-зелёные, похожие на ядовитых змей, столбы кизячного дыма, пахло парным молоком, спелым хлебом.
Настасья выхватила из-под судней лавки подойник, выскочила на улицу – босые ноги обожгло стылостью росы. Корова Зорька неторопливо склонила к хозяйке голову, чуть слышно мычала, точно приветствовала. Была в этом каждодневном приветствии какая-то коровья душевность, выражение преданности и любви, и Настасья благодарно погладила Зорьку.
Потом Настасья гнала корову на выгон, цедила по глиняным горшкам молоко, лазила в погреб, бежала на огород, чтоб накопать картошки, собрать огурцов к завтраку. Эти немудрёные, почти машинальные занятия тем не менее поглощали целиком. Но когда Настасья возвратилась в дом и принялась готовить завтрак, тяжкие думы позвали к себе, точно обручем сжали голову. Думы тоже были каждодневными, привычными, но от этого они не становились легче.
Первым делом вспомнила Настасья мужа Гаврилу. Сначала в воображении он встал во весь свой богатырский рост, подтянутый, в хромовых запылённых сапогах, в гимнастёрке, немного длинноватой, туго схваченной ремнём, затем, как в кино, произошло укрупнение, и перед глазами осталось только лицо, обветренное, с потрескавшимися губами, с белёсыми бровями вразлёт, с русыми волосами, чуть засеребрившимися на висках.
Гаврила воевал второй год на южном направлении, был уже ранен, но, как писал, не очень серьёзно, поэтому отпуск ему не дали, а прямо из госпиталя отправили на фронт, и хорошо, что попал опять в свою часть. Настасья каждое письмо прочитывала по нескольку раз, с длинными остановками, то соглашаясь с мужем, то, наоборот, возражая, словно Гаврила сидел рядом за столом, уронив голову в свои огромные ладони-лопаты, да и только.
До мобилизации они прожили вместе десять лет, не сказать чтоб душа в душу, – на первых порах были и стычки с упрёками и укорами, отчего потом дней десять друг с другом не разговаривали, а точно в немом кино обходились только жестами, но до разрыва дело не доходило. Гаврила не мог себе представить дом без Настасьи, казавшейся ему заводной машиной, хлопотуньей и непоседой, у которой в руках всё горит, а Настасья сравнивала мужа со скалой, за которой тихо и спокойно, и оказаться без неё – значит, стоять на юру, неприкаянной, как былинка в поле.
Гаврила работал охранником на железной дороге, ходил в чёрной шинели с зелёными петлицами. Работа у него была посменная, и Настасье было особенно приятно, когда утром Гаврила приходил со станции, а путь не ближний – километров семь наберётся, устало снимал сапоги, садился к столу, шутил:
– Давай, Настасья, завтрак, без корма ночь ночевал… Настасья водружала на стол ковригу деревенского хлеба с прижаренным капустным листом, дымящуюся картошку, солёные огурцы, бутылку растительного масла и усаживалась на лавку напротив мужа. Гаврила ел молча, сосредоточенно, с аппетитом, и на душе у Настасьи становилось спокойно и радостно. Ей казалось, что главное в семейной жизни – накормить мужа, услужить ему и тогда всё будет хорошо. Пришло это, наверное, от деревенских пересудов, которые ей приходилось слышать не раз, когда разваливалась семья. Собравшись на выгоне, бабы тараторили без умолку, и выходило, что какая-нибудь неудачница сама кругом виновата.
– Да как с ней, с Дарьей (Марьей или Антониной) жить, – говорили бабы, – когда она мужа в грош не ценит, даже завтрак ему приготовить не может, всё швырком на стол подаёт.
Ещё любила Настасья чистоту в доме, со рвением необычным следила за бельём. Мужнины гимнастёрки стирала со щёлоком, не пугаясь разъеденной кожи рук, потом отправлялась на речку, колотила бельё валиком, и этот перестук гулким эхом отзывался в прибрежных ольхах. А вечером, положив углей, выскакивала с утюгом на улицу, долго размахивала им, пока не начинал идти едкий, до рези в глазах, дым. Соседка Клашка, управившись по хозяйству, останавливалась, молча глядела на это занятие, вытягивала губы в нитку – такая у неё манера, – говорила:
– Как на свадьбу готовишь мужика своего, Настасья. Не боишься? На станции, там бабья разного – косой коси. Как увидят твоего Гаврюху в гимнастёрке нафабренной – приманят, не оторвёшь.
Настасья сдержанно, одними краешками губ улыбалась.
– Мужик не воз, мимо дома не проедет…
И детей Настасья нарожала мужу в угоду. Шутила всякий раз:
– Хотела дочь, да подумала, а вдруг ты меня из роддома не заберёшь, а? Тебе ведь, Гаврила, мужики в доме нужны?
Гаврила глядел на Настасью чуть прищуренными, с теплинкой глазами, кряхтел, точно воз вёз, неуклюже топтался.
– Ну и спасибо. Сыновья, они, Настасья, как стропила – жизнь не уронят, через вечность нести будут…
Ох, Господи, какое время спокойное до войны было! Вроде в доме в каждом углу радость яркой звёздочкой светилась. И сыновья, Колька, Илюша, Сеня, казалось, тоже свет излучали, за стол усаживаясь с воркотнёй своей чуть-чуть бестолковой и смешной до слёз. От отца, видимо, степенность усвоили, за столом сидели важно, и Настасья ребятишкам прислуживала, как мужу, – с радостью, с улыбкой лёгкой.
– Ну, колхоз «Весёлые ребята», навались на картошку.
И «колхоз» наваливался, будто цепами молотил, только хруст за столом стоял.
А теперь вот так же за столом «колхоз» сидит, только нет прежней радости, и ребятишки какие-то отрешённые, глаза бездонные, стоячие, недвижные. Тоже, наверное, об отце думают. Любили они его, огольцы, своей детской любовью. Гаврилу они километра за три встречали, когда тот с работы возвращался, старались шагать с ним в ногу, как солдаты, на отца равнение держали. Может, форма его почти военная такой фасон ребятам придавала, а скорее всего очень им на отца походить хотелось.
О них, детях, вторая душевная тревога у Настасьи.
А впрочем, кто ж разберёт, может, и первая. Одной связкой мысли о муже и детях связаны с подъёма раннего до того времени, как ребят уложит. Колька уже повзрослел, девятый год парню и в доме хозяйничает, а остальные – и смех, и грех – под ногами путаются, за них тревога особая. Она ведь, Настасья, в поле целый день, а Колька – главный командир в доме, царь, бог и воинский начальник над этой мелкотой да над наседкой с цыплятами, телёнком.
На прошлой неделе, когда на скирдовке была Настасья, ударила гроза неожиданно, словно волной накрыла землю, с громом и молнией – взрослый в дрожь придёт, а Колька не о себе в первую очередь подумал – о телёнке, на выгон кинулся, телёнка в хлев приводить, кол ещё силы хватило вытащить, а на большее духу не стало. Телёнок-проказник взбрыкнул, как пружиной подброшенный, и во весь опор помчался, а Колька за ним с верёвкой в руках по лугу на животишке волочился. Ответственность за собой большую чует, верёвку не бросил, а может, соображения не хватило. Так на животе к дому Кольку телёнок и приволок.
А Настасья домой вернулась – Господи Боже! – у Кольки на животе кожа чулком слезла. В горячке ещё держался, только хныкал, а ночью – правду говорят, всякая боль к ночи сильнее – заголосил взахлёб, аж мурашки по телу. Настасья и сама готова в голос припуститься, да соображения хватило маслом сливочным раны помазать, он и приумолк, точно размяк, а потом спокойно засопел под материнской подмышкой.
Вот как оно получается, жизнь какой урок преподносит. Настасья осенью корову продать надумала – не бабье дело корову водить, на неё, круторогую, сена и соломы не напасёшься, да после этого случая мысль в другую колею направилась. Как же её продавать, корову-то, коль она всей семьи кормилица и исцелительница. Уж лучше зубами на лугу сено рвать, чем на такое решиться. Вот поэтому и вскакивает Настасья ни свет ни заря: и завтрак для ребятишек сготовить, и на огороде повилику подёргать. Оно ведь как получается: там щипок, там щипок, а корове сена прибавляется. Зимой и рад бы сорвать, да где, а сейчас благодать – под каждым кустом сенокос, только руки да силу не жалей…
Закипела на загнётке картошка в чёрном, закопчённом чугунке, и Настасья словно ногой свои тяжкие мысли откинула, суетливо двинула рогачами, потом слила кипяток в деревянную лохань, а чугунок опять в печь, пусть подсушится картошка, станет рассыпчатой. Ребятишки за рассыпчатой в первую очередь тянутся, точно она мёдом намазана. Такая же картошка, а поди же! На память вдруг одна забавная история про картошку пришла, и Настасья заулыбалась, даже морщинки лучиками по лицу запрыгали.
В деревне жил мужик с «чудинкой», Степан Огуречкин, мужичонка так себе, соплёй перешибить можно, но большой любитель поесть. Однажды на наряде мужики исключительно для Степана (о его слабости вся деревня знала) разговор завели о том, кто чего за завтраком откушивал да какие у них жёны искусные повара. Особенно сильно распинался Гриша Шавыря, шалопай и выпивоха, но и язычок – как бритва.
– Понимаешь, братва, сготовила сегодня на завтрак Марина мне мятник – голова аж кругом пошла, что за объедение, у кого рот большой… не завтрак, а конфетка, в душу сама катится. – И Гришка от удовольствия языком прицокивал, гладил живот, точно у него и в самом деле конфетка где-то там внутри сластит. Впрочем, живота у Гришки не было, фигура – доска доской, про таких говорят, что они через живот спину чешут. Тем и обиднее для Степана показалось, что даже для Гришки беспутного жена кушанья изысканные готовит, а вот для него, работяги извечного, у Варвары только одно меню – щи да картошка. Видимо, сильно задело его всё это, и Степан с колхозного двора молчком крутанулся, к дому направился.
Если бы он обернулся, – увидел бы развесёлые усмешки на мужицких лицах, но в Степане и без того крапивным ожогом злоба вспыхнула, и он на крыльцо чёртом вскочил, Варвару нашёл, затараторил:
– Не жалеешь мужа, мать-перемать! Другие бабы как бабы, об мужьях заботу имеют, а тебе – завей горе верёвочку, пущай у мужа на пупке штаны не держатся…
– Да что случилось, Степан? – оторопела Варвара.
– Не кормишь меня, как другие жёны, поняла? Про такое кушанье слышала – мятник?
– А как же, Стёпа, слышала, всё брюхо проел…
– Кому как, тебе, может, и проел, а мне нет. Если умеешь – немедленно готовь. А не будет – не пойду сегодня на работу да и тебе бубны начищу.
Поняла Варвара, что кто-то жестоко поиздевался над её мужиком, поулыбалась украдкой и отправилась на кухню, загремела чугунками, рогачами. Примерно полчаса Степан разгуливал по комнате с видом петуха, грудь колесом, в предчувствии вкусного завтрака. Но самое главное – заткнёт он сегодня пасть этому Гришке, чтоб не выпендривался, не считал себя чуть ли не князем. Ишь, чёрт, нашёл чем хвастаться, да его, Степана, Варвара как огня боится, прикажет – любое блюдо осилит.
Варвара в горнице появилась с чугунком в руках, на стол поставила, крышку открыла, жеманно так пригласила:
– Извольте кушать, барин…
Степан зачерпнул ложкой, поднёс ко рту да так и замер.
– Слушай, ты чего меня дурачишь? Это ж картошка, только мятая!
– Дак ты мне и заказывал мятник. Забыл, чай, как мятую картошку в деревне зовут? В городе пюре величают, а у нас проще – мятник.
Правду говорят, смешное рядом с грустным живёт. Вспомнилась эта история, и мысли тяжкие будто напрочь отлетели. Ребятишек будила Настасья уже с улыбкой на лице. Да на них, спящих, без улыбки и глядеть нельзя. Разметались по койке, как те же картошки по столу раскатились. Колька, старший, на самый край сбился, а Сеня ему под руку, как воробей под стреху, забился, свои розовые сны досматривает, Илюшка брови насупил, губы сжаты. Он и в жизни очень серьёзный, Илюша, слово скажет, как монетку подаст, аккуратно, с остановкой. По себе знала, утренний сон самый сладкий, но что делать: ускачет Настасья в поле, будут целый день голодными по улице бегать.
Ребятишки вставали, растирая глазёнки кулаками, точно разгоняли свои сны, на кухне плескались над лоханью, поливая друг другу на руки. Потом Колька двум меньшим лица полотенцем вытер, волосёнки причесал. Мать вступиться хотела – нет, Колька лучше. Он для них авторитетом становится, даром что от горшка два вершка. Но растёт парнишка. Совсем недавно штанишки сшила ему из отцовских портянок до пят (хорошо, что совсем новые от Гаврилы остались: перекрасила – куда с добром! – одежда на славу получилась), а теперь уже вон босые ноги торчат, в ссадинах все.
Туалет свой немудрёный ребятишки в три счёта одолели, к столу направились и уселись, как спали: в середине самый младший, Сеня, а справа Колька, степенно сел, по-мужичьи, только ноги ещё пола не достают. Ребята на ладошках покатали горячие картофелины, прежде чем в рот отправить, и тут Илюша голос подал:
– Мам, а соль?
Каждый день один и тот же вопрос! Дак её, соли, уже две недели в доме ни грамма не было, плошка соляная до блеска вычищена. И взять негде. И Настасья вопрос без ответа оставила, только голову подняла, в упор на Илюшку посмотрела с укоризной, дескать, чего спрашивать без толку, пустой разговор. Но тут неожиданно Колька брата поддержал:
– А у Семёнихи соль есть (Семёниха, соседка, через дорогу жила). Позавчера на станцию бегала. С солью-то ох как вкусно есть, – и посмотрел на мать.
– Что ж, её, соль-то, на станции продают, что ли? – стараясь быть спокойной, спросила Настасья.
– Зачем продают? – степенно начал Колька. – На масло меняют. Эшелоны сейчас на юг идут, к фронту, а у солдат, у них всё есть. У папки нашего небось и автомат есть, чтоб фрицев бить.