36536.fb2
Утром, как только он разлепил глаза, начали наползать мысли о ночном кошмаре — тягучие, тоскливые, серые, скользкие, последние. Значит, всё — конец. Окончательный конец. Полный крах.
Странно, как они вообще так долго продержались вместе?.. Ведь он почти старик, а она молода. Он на чужбине, она — на родине. Он беден — она обеспечена. Его впереди ничего не ждет — перед ней открыты все дороги. И чего вообще можно от нее требовать, ничего не давая взамен, кроме своей персоны?.. И почему это он думает, что он лучше всех?.. Не быть бы худшим, а уж до лучшего далеко…
Мысли о ночном были так темны и смыкались так плотно, что их приходилось раздвигать почти силой, чтобы хоть как-то жить дальше. Так лежал он долго, с отвращением глядя на одну, давно висевшую криво, картину и слушая, как на кухне гремит посудой доктор Мукумба.
Тоска, разбитая любовь и чужбина. Нищие художники нигде никому не нужны. Это потом, после смерти — свистопляска, ажиотаж умиления: «Ах, он себе ухо отрезал!.. Ах, он жил в хижине на берегу моря!.. Ах, он оглох, ослеп, сидел в тюрьме, потерял руку, родных, здоровье, силы!.. Ах, он умер с голоду!.. Ах, его похоронили в могиле для бедных!..» Это все потом. А при жизни всё буднично, тихо и мерзко
— в общей могиле наверняка веселей.
И её вполне можно понять. Ведь какие воздушные замки строились!.. Какие карточные домики складывались!.. И было же время, когда они искренне верили в них!.. Что наконец придут слава и деньги, картины будут нарасхват, выставки в Нью-Йорке, Амстердаме и Милане, импресарио и менеджеры, репортеры и почитатели. А они с ней будут ездить по миру, любить друг друга и отдыхать на Сей-шелах. Но прошло время, а Сейшел что-то не видать. И агенты из Токио не обрывают телефон… А теперь она, наверно, мечтает с химиком, как тот станет профессором и получит Нобелевскую, и они начнут ездить по конгрессам и давать пресс-конференции… А ты сиди и слушай арии Мукумбы.
Конечно, этот химик не первый у нее. И до него были, и после будут… Но до сих пор рассказывалось о тех, кто был там, где-то, когда-то, а теперь это здесь, и сейчас, и теперь… Что же, каждый может сделать свой шаг… Она свой сделала, дала ясно понять, что предпочла другого и что он волен действовать, как хочет — ревновать, метаться от ярости, резать никчемные холсты, искать новую женщину
— ей все равно. Конечно, новый любовник всегда в преимуществе — о нем ничего не известно и ужас как хочется узнать, а со старым все ясно. Выигрыш на стороне логики жизни.
Что ж, хоть не лжет, как это часто бывает, отчего обманываемый выглядит до того смешно, что такого не грех и бросить (а жертва толком даже и не знает, почему она отставлена). Некоторые лгут годами, десятилетиями. В любом случае — спасибо за правду: от рогов никто не застрахован, но носить их не хочется. Недаром, наверно, слова «любой» и «любовь» — одного корня: люби любого любой любовью, любимая люблядь…
Потом он начал занудливо ругать её вслух и дошел до каких-то странных слов:
— Губосиська!.. Сукожопа!.. Ляжкодырка!.. Задосука!.. — (Босховские упыри мелькали перед глазами). — Пиздасиська!.. Ёбасрака!.. Ляжкогубка!.. Жоподрочка!..
Потом замолк, ворча. В голове что-то съеживалось, меркло, тускнело. Зябко стало на душе. И представилась черная дорога в никуда, серое небо, белые пласты снега по обочинам.
Он не говорил себе обычных в таких случаях слов о том, что все равно у них нет будущего, что они очень разные, что отношения зашли в тупик и никто не хотел уступать, что когда-то все это должно было кончиться и что лучше раньше, чем позже, и тому подобную ересь, которой люди успокаивают себя, убивая любовь, разделывая душу, как тушу. Спасибо за правду. Как это у Толстого?.. Мальчик разбил чашку. Чашка была хороша. Никто не видел. Отец спросил: «Ты разбил?» Мальчик сказал: «Я». «Спасибо, что правду сказал».
Теперь он свободен в выборе. Можно пересидеть, переждать, звонить, спрашивать, как там, удачно ли все идет, и какие новые позы она уже выучила и есть ли еще место в спермохранилище или оно уже переполнено, так что льется через край… А можно поставить точку, хотя и точки, вопреки смыслу этого слова, тоже бывают разные — резкие, тягучие, острые, текучие… Теперь выбор за ним. И о Господе Боге он помнит, и о канистре из сна не забывает. Если уж свобода — то для всех и до конца. А концы — в воду. Вода — в песок.
Стук в дверь. Мукумба. В одной руке держит тарелку с темным куском жареной рыбы, в другой — стакан с какой-то бурой жидкостью. Опасливо покосился на холсты и доски и сказал с порога, не решаясь войти:
— Вота, пробуй, мбана. Твоя плох чувуй? Вечера вчером всяй ночь сам собой говарился. Этая рыбаба. А это наша напитока, моя деда собировает трава. — (Он когда-то несколько лет учился в Москве, где и овладел уморительными азами русского языка. Вообще-то его дед-шаман и отец-партработник решили отправить его на учебу в Париж — шаман собрал деньги с племени, а отец провернул все дела с документами, — но прямо в Сорбонну не вышло, надо было поклониться Кремлю. После Сорбонны Мукумба получил место в Германии и вел в университете семинар по истории Африки.) — Давайся-вставайся! Рыбаба кушати.
— А ты сегодня что, без подружек? — спросил он через силу, с неудовольствием поглядывая на рыбу, от запаха которой стало тошнить.
— Завтри, завтри прихожут.
К нему иногда приходят атласно-черные студентки — одна с печальной мордочкой и пепельными глазами, другая — полная и веселая. Приходят они якобы по делам, выпячивая папки и тетради: иду, мол, заниматься — но в ванную шмыгают почему-то в его халате.
Гио как-то пошутил, что не мешало бы, чтобы они как-нибудь перепутали двери, на что Мукумба ответил, что он вообще не понимает, как можно спать с белыми женщинами, что это потеря времени, а когда Гио сообщил ему, что вообще еще не был с негритянкой, то Мукумба засмеялся громче: значит, он еще девственник и не знает, что такое настоящая женщина, ибо нельзя сравнивать черствый сухарь со свежим хлебом.
— Эта, худенькая, что к тебе приходит, очень приятная девочка, — вспомнил он, чтобы что-нибудь сказать, и отхлебнул горьковатый напиток. — Я раз поздоровался с ней за руку — у нее кожа такая шелковистая, как замша.
— О! — сказал Мукумба. — Я ей оченана любю. Когда уехиваю, она плачется.
— Она верна тебе?
— Да, мбана.
— А что делают у вас с женщинами, пойманными на измене? — с интересом спросил он.
Негр улыбнулся:
— Что хотиши… У нам черны Африк люди глупы, женчин как коров коза цена. Всяки делать…
— Ну что? Например?
— Ноги ломать, саванна бросивать. Иля земли живой копать. Иля камняня бить. На деревью весить, кусочка-кусочка режить. Или на мешка — и на вода…
— А не сжигают? — спросил он, вспомнив о канистре. — Огнем?
— Ведьмама да, мбана, — убежденно ответил Мукумба.
— И много ловят?
— Мног, мног, — повторил негр. — Там людя нет читать-писать, веривают на черту, на шайтану, мертвы кушивают…
— А как их отличить — которая ведьма, а которая нет? — продолжал выспрашивать он, чувствуя, как бодрящий напиток освежает изнутри горло и душу.
— Ведьма глазза светит.
— Э, у всех светятся, если им хорошо. Особенно в постели.
— А чего, заболела?.. Вечера вчером я на стенка слышу, как твоя сама собой ругал.
— Это от одиночества. Ты тоже, я вижу, не очень весел. И очки треснуты.
Мукумба невесело усмехнулся:
— Вечера вчером чуть-чуть полиси не пошелся.
— Как так? Ты же спокойный человек?.. И не пьешь как будто?..
Негр присел на край стула и взволнованно поведал о том, что одна дама-немка из Отдела эмиграции пригласила его пойти на дискотеку. Хоть он таких мест и сторонится, но он все-таки пошел (ему что-то было надо от неё). А в перерыве, чтобы выйти, надо печать на руку ставить. На контроле стояли какие-то верзилы. Три или четыре раза они ставили ему печать и с хохотом говорили, что не видно, потому что кожа слишком черная.
— Вота! Вотата! — Он вытянул руку, где, правда, виднелись какие-то слабые чернильные следы (кожа была очень уж темной и лоснилась, как баклажан).
Начали они над ним издеваться и спрашивают, может, есть где-нибудь более светлые места, где было бы видно?.. Дама уже вся красная. Публика смеется. Кто-то из толпы советует печать на нос ставить. Хохот. «Угораздило же тебя таким черным родиться, — говорит один из вахтеров, — вон, кажется шея чуть светлее, давай туда шлепнем», — а второй наглец добавляет: «Нет, пусть лучше он штаны спустит, очко-то у него точно розовое!» Ну, Мукумба и кинулся на него…
— Не может быть. Немцы бы такое себе не позволили.
— Не немца был, мбана, а румынца или сербца. Тут Бабилон теперся, — возмущенно начал Мукумба, но запнулся и перевел разговор, указывая на «Беса»:
— На африк-маска такой. У нам такой магия хорошо, гуд. — Исподволь оглядел стены и заторопился уходить: — Если что-то-то — стучай на стена!
«Стучай на стена!.. — усмехнулся он, когда негр ушел. — А лучше — бейся башкой
— может, духи цемента услышат, помогут.»
Мукумба, черти, Бабилон.
Он отхлебнул еще. От негритянского напитка стало клонить в дрему.
«Уж не опиум ли дедушка-шаман туда кладет?» — понюхал он горький отвар, от которого стало как-то теплей.
Да, у него тоже есть свой Вавилон — тост «за башню», который любили произносить во дворе соседи, когда садились за общий стол на праздники. Начинал, как всегда, дядя Михо:
«В древности Тбилиси был город, в котором всех и всего было поровну — и счастья и несчастья, и людей и зверей, и еды и питья. Если, к примеру, три человека входили в город, то с другой стороны тут же три человека обязательно выходили… Бог любил наш город и хотел, чтобы в нем всего было поровну…»
«И цыплят? И котят?» — уточнял какой-нибудь малыш.
«И цыплята, и котята были у бога на полном учете! — Дядя Михо в душевном порыве погружался в детали: — Вон, видите, кошка наша сидит, Писуния?.. И даже последняя кошка стояла у бога в ведомости!.. И если кто-то умирал — то в ту же секунду рождался другой. И что самое интересное — все говорили на одном языке. Общий язык! Все понимали друг друга, а значит, и любили!.. И люди, и звери!.. Но вот однажды, когда любовь стала очень уж сильной, посмотрели люди вокруг и видят: всё хорошо, всё спокойно, все дружно живут, работают. И решили тогда люди и до неба дойти, чтобы и небо было ихнее…»
«И с богом познакомиться?» — предполагал другой смышлёныш.
«И это тоже, — соглашался дядя Михо. — И вот начали они строить башню. Хотят посмотреть, как дела на небе, все ли в порядке, то да се, с ангелами поздороваться… Да… И так хорошо строили!.. Все вместе!.. Не то что людей — ослов и быков не надо было понукать: они сами носили грузы. Верблюды месили в бочках раствор. Кони копытами колотили щебень. Кошки пекли лаваши. Собаки жарили шашлыки. Коровы сами доились и хвостами сбивали масло и сыр. И вот так хорошо они строили, что бог увидел это сверху и испугался: вот, думает, люди сюда залезут и меня на землю стащат или, чего доброго, вообще убьют — от них всего ожидать можно. И он, испугавшись, взял да со злости и разбил общий язык на много-много разных язычков, чтобы люди перестали понимать друг друга. И что же?.. Стройка тут же накрылась, материал растащили, быков разворовали, собаки и кошки разбежались кто куда, и овцы стали бродить без хозяев, пока их не перерезали волки. И начались с тех пор войны, склоки и драки — что чьё, что куда и что откуда. А бог сидит себе наверху в безопасности и радуется…»
«И стало всё совсем не поровну», — вставлял в жесткой винной угрюмости дядя Васо, на что дядя Михо тоже довольно жестко отвечал:
«Да, может быть. Но у нас во дворе всё будет по-прежнему. Как было. Поровну и по-братски. Если у тебя нет — я тебе дам. Если у меня нет — ты мне дашь. Если у него нет — мы ему дадим…»
«И Писунии дадим?» — спрашивал самый маленький, играя с кошкой.
«И ей, обязательно, а как же: она же с нами живет, мышей ловит, пользу приносит. Пису, Пису, Писуния!.. Вот, дай ей этот кусочек!.. Так жили наши предки. Так и мы должны жить. А что творится там, в сумасшедшем мире, — нас не касается. Тут (дядя Михо тыкал в землю, вызывая интерес детей к травинкам меж камней, на которые указывал его волосатый палец) — тут, в этом дворе все должно быть поровну, по-братски и по-человечески. А ну, за Тбилиси! aba, Tbiliss gaumar…»
— «jos!»<sup>6</sup>, — хором договаривали все, сдвигая бокалы в единый букет.
А потом шли долгие дворовые предания: о том, как один сосед-меньшевик прятал у себя соседа-большевика, а потом наоборот; как во время войны кормили и поили в подвале немецкую семью из Болниси, пряча её от выселения в Сибирь; как чей-то дядя вынес из огня чью-то бабку; как летом ночью во двор влезли с улицы воры, и больная старуха Амалия, сидя в бессоннице у окна, застучала крышкой от горшка и закричала громовым голосом: «Ружье заряжено, стрелять буду!»
— чем обратила воров в бегство.
Когда доходило до рассказа о том, как в молодости на охоте дядя Васо спас дядю Михо от раненого вепря: «Вот так зверь стоял, я дал из двух стволов — один жакан в голову, а другой прямо в сердце!..» — было ясно, что назрел очередной тост — за хорошие воспоминания.
Всё это в прошлом. Сейчас же — темнота, и страх, и мрак. И любливая люблядь, с которой надо кончать, но нет ни сил, ни мужества, ни воли.
В безысходности он смотрел на свои работы. И неожиданно для себя стал мысленно (а потом и вслух) просить у них помощи:
«Спасите!.. Помогите!.. Верните её!..»
Другой защиты и надежды ждать в этом холодном мире было неоткуда. И нет поводыря, даже слепца, чтобы уцепиться за него и ползти дальше. А как было бы хорошо, если бы открылась вдруг дверь и вошел кто-нибудь сильный, всевластный, и сказал бы:
«Ну, чего тебе надо? Говори, всё исполню!»
Да, он бы тут же подчинился ему, и пошел бы за ним, если бы видел свет. Это же так правильно — идти за тем, кто ведет!
«Я не могу без неё! Без неё нет жизни! Помогите!» — молил он до тех пор, пока одна из досок не сорвалась с гвоздей и не грохнулась об пол.
Тогда он в испуге съежился и затих, свернувшись, как зародыш.
Напиток грел все сильнее. Жар растекался по телу. И привиделся опять Варази, который всегда очень разъярялся, когда его спрашивали, почему он так мало работает в последнее время.
Авто вскакивал на жилистые ноги и вопил, слепо поводя руками:
«Писать?.. Бороться с Богом?.. Я еще не сошел с ума!.. Что я могу дать людям такого, чего Бог не дает?.. У Него и лазури в избытке! И охра есть! И кадмия достаточно!.. А вы, великие мазилы!.. — подступался он к углу комнаты, где его ждала обычная компания. — Да кто вы все такие?.. С Богом тягаться вздумали?.. Посмотрите на себя — пьяницы, убийцы, игроки, наркоманы, психи и маньяки, с кем вам спорить — с Богом?.. Не только уши вам отрезать, а головы поотрывать не помешает! Вот ты, Гойя, открыл людям наши сны — зачем?.. Предатель, иуда!.. — Пиналась бутылка. — Ты, Босх, водился со всякой нечистью и исчез в огне! — Бился стакан.
— Ты, столетний Тициан, научил нас обходиться без кистей, писать пальцами — вот краски, вот рука, вот холст! Но если в магазине нет красок, то чем прикажешь писать, уважаемый Тициан?.. Своим дерьмом?.. В моче разводить, а хером царапать, потому что кистей в продаже тоже давно нет?.. А?.. — саркастически повернув ухо к углу комнаты, хитро вопрошал Авто. — Не завезли большевики краски. Нету. Не нужны пролетариату краски. Вначале сталь, чугун, пшеница, а потом уже краски и кисти. Как без красок рисовать, дорогой учитель?..»
Не получая ответа, Авто кидался на мнимого Тициана. На шум приходил сосед, толстый добрый Абессалом, говорил:
«Хватит, Авто! Мой хороший, мой золотой, не гневи Бога! Вот жена хачапури испекла, поешь, не нервничай!»
И Авто сникал, утихал, вползал на лежбище и просил пойти за вином, которое единственно примиряло его с несносной жизнью, из которой постепенно исчезли краски, кисти, деньги, здоровье и здравый смысл. Кто-то бежал в магазин, где продавец Гивия кивал головой:
«Слышу, слышу. Авто сердится. Святой человек! — Из отсека холодильника-морга выставлялось вино, сгущенка, сыр или «сайра»: — Вы его покормите, а то он всё время пьет и не закусывает! Святой человек!»
«Всё любить, что пишешь, говорил Варази. Значит, если я Страшный суд захочу рисовать — я чертей и ведьм полюбить должен?.. И разве нельзя писать то, что ненавидишь?.. Или ревнуешь?.. Как у Гойи или Босха. Надо написать её портрет и сжечь…» — опять начало мутиться в голове.
Вряд ли есть аргументы против измены. И невозможно внушить, что ты — самый лучший и другого не надо, если она этого не чувствует. Женщины независимы, как кошки, ходящие по острию своих вавилонских инстинктов, а мужчины внушаемы, как собаки… Да разве это ее вина, что она оборачивается по сторонам, ищет кого-то?.. Можно ли птице запретить петь или рыси охотиться?..
«Ты ее больше не любишь, раз можешь так рассуждать! — сказало что-то в нем. И добавило, ее голосом: «Финита, точка, конец!»
«Неужели?.. — как рыба в садке, затрепыхался ужас. — Уже все, конец?..»
А что-то другое отвечало:
«Почему? Зачем? Как?»
«Конец, ты этого просто не понимаешь, не хочешь понять!» — говорила логика жизни.
«Нет, это только начало!..» — упрямо твердила несчастная любовь.
Да здравствует Тбилиси! (груз.)