Двадцать четыре секунды до последнего выстрела - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 77

Ничего особенного

Клумбой никто не занимался, поэтому она давно промокла, заросла сорной травой. На крошащемся каменном бордюре сидеть было неудобно, но он сидел. И мял в пальцах головку одуванчика. Она уже не была жёлтой или даже зелёной, она стала бурой, волокнистой, но он не бросал её, хотя тут же росло ещё семь свежих цветков. 

Рядом закурили. Ему не нужно было даже поднимать головы, чтобы понять, что за человек присел рядом. Старше отца. Пьёт… тоже. Работает руками. Пыльно. Хочет заговорить. 

Он не хотел говорить. Но человек бы заставил. От таких легко не отвяжешься, это он знал.

 — Ты грустный, приятель, — прокуренным голосом сказал человек. 

Он промолчал, но бросил на землю то, что осталось от одуванчика. Люди не любят, когда что-то мнут в руках, особенно до такого состояния. Сразу начинают смотреть. 

— Что-то случилось?

Вчера он ответил бы, что ничего, потом извинился бы и сказал, что мама послала его в магазин. Это всегда хороший повод уйти по своим делам, даже для того, кого мама никуда и никогда уже не пошлёт. Но сегодня он вырос. Он поднял на человека взгляд и спросил:

 — А если и да? — специально громко. Взрослые, в отличие от детей, не любят громких разговоров. Боятся, что их подслушают. Потому что подслушивают сами. Им это нравится. 

— Тогда я мог бы тебе помочь, — проговорил человек, затушил сигарету и кинул на клумбу. Сигарету он не докурил, и казалось, будто затушил её специально, чтобы его собеседнику не мешал дым. — Я Уолтер МакКенна, Уолли для друзей. А тебя как зовут? 

«Джим».

Ему нравилось думать, что тогда он назвал именно это имя. Впрочем, подошло бы и «Рич», тоже неплохо звучало. «Дейв». «Стив». 

— Рад знакомству, Джим, — Уолтер (Уолли) МакКенна протянул ему руку. Джим не любил, когда взрослые подавали ему руку с таким выражением лица. Оно переводилось как: «Давай я сделаю вид, что ты взрослый мужчина и я считаюсь с тобой», — и было по сути своей полнейшим дерьмовым обманом. 

Джим пожал руку, и Уолтер МакКенна спросил:

— Так чем я могу тебе помочь, Джим? Ты правда выглядишь грустным. 

— Ты мне не поверишь, если я скажу… Уолли, — ответил Джим, сделав долгую паузу перед тем, как произнести короткое имя. Но оно ему понравилось. Легко прозвучало. И человеку этому хорошо подходило: с рыжими светлыми волосами, широким лицом, большим носом и яркими синими глазами он действительно выглядел как кто-то, кого можно называть «Уолли». 

— А ты попробуй рассказать, — Уолли подмигнул ему, на мгновение прикрыв яркий глаз густой рыжей бровью. — Я, знаешь ли, актёр. У меня фантазия отличная. Могу поверить во что угодно. Даже в летающую тарелку, — вдруг он вскрикнул: — Смотри! — вздрогнул всем телом, дёрнулся так, что чуть не упал с бордюра, едва успел удержаться, оперевшись рукой о грязную клумбу, а другую руку вскинул к небу. Джим круто повернул голову — и Уолли расхохотался:

— Ты поверил! 

Джим наморщил брови. Уолли не издевался над ним. И он ведь правда поверил, что Уолли что-то увидел в небе. Пусть даже и тарелку. А Уолли для этой шутки пришлось испачкаться, чего взрослые делать не любят. Улыбнувшись, Джим неуверенно заметил:

— Ты меня разыграл. 

— Обожаю так делать, — Уолли вытер грязную руку о серые поношенные штаны. — Говорю же, я актёр. Так во что я не поверю, Джим? 

Джим долго смотрел в синие глаза Уолли. Слова просились на язык. Буквально чесались возле плотно сжатых губ. Но он их удерживал. Они были тайной. И не из тех, которые раскрывают первому встречному. Но именно поэтому их хотелось произнести. Вытащив из рукава крест с обломанным концом, он потёр его, но быстро спрятал обратно. Уолли не торопил его и смотрел внимательно, но как-то без напора. Выглядело так, словно если Джим промолчит, Уолли просто немного расстроится, встанет и уйдёт. Или даже не уйдёт, а покажет ещё одну летающую тарелку. То есть он не требовал сказать. 

И именно поэтому Джим, заставляя себя смотреть Уолли в глаза, произнёс (но негромко):

— Я пообещал сжечь нашего святого отца. На исповеди пообещал. Веришь?

— Верю, — просто сказал Уолли. — А за что? 

Джим испытал в этот момент новое ощущение. Оно было сладко-жарким, опалило пищевод, пробежало по позвоночнику и ещё вдобавок засвербило в нёбе. Он не знал, как оно называлось, но появилось, когда он сказал правду: 

— Он пытался меня трахнуть. Давно хотел, — опьянённый этим новым чувством, Джим улыбнулся. 

Ему было плевать, поверит ли Уолли или начнёт кричать, что Джиму нужно вымыть язык с мылом. Или рассмеётся. Ему не было дела до Уолли, потому что сказать об этом вслух было лучше, чем съесть самое удивительное лакомство. Лучше, чем вообще всё, что Джим испытывал до этого. 

— Значит… — пробормотал Уолли, отведя взгляд, — ты маленький католик. Ходишь в ту церковь… Святого Михаила, да? 

— Я не католик, — отрезал Джим. Неуместный вопрос Уолли вырвал его из собственных ощущений. — Я просто хожу в церковь, — и пояснил: — Я не верю в Бога. 

Этого он вслух тоже ещё никогда не говорил, и ему понравилось. Кажется, то удовольствие возникало, когда говоришь другому о вещах, о которых нужно обязательно молчать. 

— Я тоже, — вдруг поделился Уолли, — но я взрослый, поэтому могу не ходить в церковь. И ты не ходи, Джим. Лучше заглядывай ко мне в театр. Хочешь? 

Джим застонал, балансируя на грани болезненно-острых ощущений. Он почти чувствовал. Между тотальным ничем и болью он всегда предпочитал боль, и сейчас она ощущалась так тонко, так сладко. 

Пытаясь удержать в голове картинку, он пробормотал: «Хочу. Ты играешь на сцене, Уолли?», — но это было очень сложно. Ощущения ускользали от него, и от этого просыпалась яростная дикая злость. 

Усилием воли Джим снова соскользнул в солнечный день поздней весной, где под пальцами в труху растирались одуванчики, а Уолли показывал летающую тарелку. 

Или в другой? 

Там было мороженое. Рожок. Джим старательно облизывал его, не касаясь зубами, и бросал на Уолли пристальные взгляды. А Уолли прятал глаза и бормотал что-то совершенно бессмысленное. Джим тогда впервые назвал его «дорогим». О, да, это было отличное воспоминание. Оно разворошило у Джима в груди огромную ощутимую дыру. Но оно пропало. Кроме подтаявшего рожка там остался только острый царапающий край чёрного креста. Джим тогда уже знал, что камень, из которого он сделан, называется «оникс» — Уолли рассказал. 

В новом воспоминании Джим с отвращением стёр пыль с большой лампы, швырнул тряпку на пол и объявил:

— С меня хватит. 

Уолли покорно поднял тряпку и продолжил работу сам, а Джим развалился на куске брезента, закинул ноги на свёрнутый и забытый здесь много лет назад старый задник сцены и, немного подумав, сбросил ботинки один за другим. Стянул носки. Пошевелил босыми пальцами. 

 — Ты ужасный мальчишка, Джимми, — проворчал Уолли, — ленивый, упрямый и жестокий. 

Наверху было достаточно жарко, так что вслед за обувью Джим снял и футболку. Уолли испустил тяжёлый вздох. 

— Очень жестокий, — повторил он. — И в тебе нет ни капли сочувствия ко мне. 

— Ни капли, — согласился Джим. — Ты старый похотливый неудачник, мой дорогой Уолли. И мне тебя не жалко. И сейчас ты вытираешь старую лампу, а штаны тебе начинают жать. Потому что — что, Уолли? — Джим прикрыл глаза и зевнул, даже не пытаясь делать вид, что ему это интересно. Через зевок закончил: — Потому что ты хочешь меня. Но это скучно. Лучше сыграй мне как вчера. Давай, покажи ещё раз Отелло. 

— Я не в настроении, малыш, — пробормотал Уолли. — Давай лучше…

Джим прищурился:

— Сыграй Отелло. Покажи мне ревность. Или я заставлю тебя ревновать на самом деле, дорогой. 

В реальности было очень холодно. Но Джим предпочёл бы околеть, нежели выйти из своих воспоминаний. Хотя конечно, он понимал, осознавал краем сознания, что выбор был слабым. Но в то же время он был разумным. Нужное количество боли, достаточное, чтобы ощутить её, но не настолько сильное, чтобы в ней утонуть. 

«Я здесь», — более реально, чем наяву, прошептал у него в сознании мягкий баритон. Джим кивнул и закрыл глаза. Да, обладатель баритона был здесь. Спокойными, как будто даже врачебными движениями снимал с него одежду, укрывал одеялом и садился у постели на скрипящий стул. Смотрел непонимающим взглядом, но внимательно. Протягивал руку и касался лба сухой тёплой ладонью. У него не дрожали руки. Даже у Дока подрагивали. И потели. А у него — никогда. И глаза никогда не темнели, зрачки не расширялись. Кажется, он был единственным, кому Джим прощал эту оплошность. Святому Себастиану было можно не хотеть его. Потому что он святой. 

«Ещё не сейчас, детка», — прошептал Джим своему воображению, представил себе серую потрескавшуюся стену и тут же почувствовал сзади жаркие душные объятия. Завозился, скидывая тяжёлую потную руку. Капризно надул губы. 

Уолли был прост, как старый калькулятор. Даже ещё проще. Как какая-нибудь тумбочка, раскладной столик. Инструкция по использованию даже не требовалась, слишком всё было очевидно. 

— Прости, малыш, — тут же сказал Уолли. — Я устал. — И вдруг обеспокоенно спросил: — Малыш, ты был сегодня в на занятиях? 

— Нет.

Джим встал, прошлёпал босыми ногами к столу и отпил воду из горлышка графина. Уолли каждый раз просил его так не делать, и Джим каждый раз игнорировал его просьбу. В конце концов, хорошего — понемногу. У просьб должен быть лимит. А сегодня Джим уже и так исполнил парочку. 

— Джимми, это важно. Ты ведь не хочешь закончить как я? Мыть эти чёртовы лампы за гроши? Ты ведь умница, Джим. Тебе в университет нужно поступать. 

Запрокинув голову, Джим рассмеялся в голос. Он обожал эту фантазию Уолли. 

— У нас нет денег, — робко продолжил Уолли, — но если ты хорошо сдашь экзамены, сможешь поступить на стипендию. Не обязательно же в какой-нибудь Оксфорд рваться… 

— Думаешь, — Джим обернулся, отставив графин, — я получу профессию, начну зарабатывать, и мы с тобой будем жить долго и счастливо, Уолли? — спросил он. — Я стану тебя содержать? Возиться с тобой?

Это была его любимая часть. 

— Я ведь тебя содержу, — почти с обидой выдавил Уолли из себя, — тебе у меня лучше, чем дома. Ты сам говорил!

— Если я поступлю в университет, — негромко, но наслаждаясь каждым словом, сказал Джим, — я выброшу тебя в канаву как старую лишайную собаку. 

Уолли слабо улыбнулся, опуская глаза:

— Ты ведь шутишь, малыш, правда? Ты ведь меня любишь? 

— Нет, Уолли. Не люблю. И я не шучу. Я уйду, а ты останешься тут один доживать, стареть и превращаться в развалину. У тебя выпадут все зубы, вылезут волосы, и ты станешь совершенным уродом. Представляешь? 

Искренне и с пронзительностью, на которую, наверное, был способен один только Уолли, он ответил:

— Нет. Я не представляю, не хочу жить без тебя, малыш. 

— Я это запомню, — пообещал Джим. 

У Уолли он научился не чувствовать тело, быть за его пределами, наблюдать, фиксировать. Иногда это было полезно, иногда Джиму даже нравилось, но чаще мешало.  

«Расскажи мне сказку, Святой Себастиан», — попросил он. Пусть будет короткий отдых. И милый Басти, конечно, не отказал. Он рассказывал сказки как ребёнку. С выражением, с какими-то особыми интонациями. И как актёр он был значительно хуже собственного ботинка. Но Джим слушал. Ему не нравилось думать о причинах, и он не думал — но почему-то голос Себастиана его успокаивал. 

Пока что-то внутри скручивалось в тугой узел, пока тело трясло в конвульсиях, а из глаз лились слёзы, Джим слушал сказку про лиса и кролика и видел, как Себастиан, устав, чуть откидывается на спинку стула. Но плечи не опускает. Держит спину, даже если валится с ног. Вымуштрованный солдафон. Сытый, хорошо выдрессированный домашний тигр, который приходит лизать ему руки, когда они пахнут сырым мясом. 

Уолли умолял шёпотом, сидя наверху, в осветительной коморке: 

— Джимми, пожалуйста, будь аккуратнее! Не надо, чтобы о нас пошли слухи. 

Джим скривился: 

— Уолли, дорогой, пусть лучше знают, что я с тобой сплю, чем считают нас родственниками. Это омерзительно. Не хочу даже представлять, будто у нас с тобой общие гены, — вздохнул и велел: — Отойди. Я справлюсь. 

Он иногда занимал место Уолли у пульта осветителя. Простая работа. Но Уолли она утомляла, а от Джима не требовала даже малейшей сосредоточенности. Пока руки нажимали на кнопки и крутили старые рычаги, голова решала задачи по математике. 

Играл «Реквием». 

Уолли пытался привить Джиму любовь к музыке и упрашивал её слушать. Рассказывал про композиторов… всякое. У него рядом стояли истории про то, как Моцарт своей музыкой помог на несколько мгновений прозреть слепому умирающему старику — и про то, как он же написал канон «Лизни меня в зад» (1). 

«Реквием» играл громко, но его несколько портил скрип иглы проигрывателя. Уолли пил вино и поздравлял Джима с досрочной сдачей экзаменов. Сделал очередной глоток, откашлялся и предложил:

— Малыш, может, что-то повеселее? Тут заздравную надо ставить, а ты устроил… траур. 

Джим отодвинул бокал, отошёл к окну и попросил:

— Сыграй мне про Моцарта. 

Уолли чуть убавил звук и покачал головой: 

— Я же пьян, малыш. Но если ты просишь…

— Очень прошу. Порадуй меня, Уолли. Тот момент, когда Сальери принимает решение. 

Уолли жил на чердаке, и из окна его квартирки был виден весь их унылый городок. Джим немного посмотрел вдаль, потом обернулся, закрывая окно спиной, и повторил требовательно:

— Давай! 

Уолли никогда не мог ему отказать. Он начал было играть «Амадея», но не закончил и фразы, оборвал себя сам:

— Нет, всё вторично. Давай отсюда… — прикрыв глаза, он вдруг весь преобразился. Появилась стать, осанка, и в то же время — испуганное выражение лица. Джим читал сомнения и страхи по залёгшим под глазами теням. — «Нет! не могу противиться я доле // Судьбе моей, — произнёс Уолли тихо, опуская глаза на собственные широкие руки, — я избран, чтоб его // Остановить — не то мы все погибли». 

Он метался. Хватался за воображаемый перстень с ядом и отпускал его, он погружался в воспоминания, но снова возвращался к неизбежному решению. За Моцарта он веселился, за Сальери — мрачно предвкушал. Заговорил о «Реквиеме», не сбившись на ни строчку, и прошептал, как раз когда проигрыватель переключился на «Лакримозу»:

— «Мне день и ночь покоя не даёт // Мой чёрный человек».

И он почти рассмеялся, подняв на Джима взгляд, когда говорил:

— «Гений и злодейство — две вещи несовместные». 

— Ты думаешь? — спросил Джим нежно. — Ну, пей же, — и сам поднёс ему бокал. 

Уолли выпил, хотя в этом глотке не было никакого смысла. Просто Джиму вдруг захотелось самому стать участником представления. 

И только проглотив вино, Уолли всё понял. Спросил жалко: 

— За что, Джимми? 

— Ты говорил, что не хочешь без меня жить, — напомнил Джим, сел на низкий продавленный диван и за руку притянул Уолли к себе. — Ты не будешь. Приляг. Бог с ним, с Моцартом, он умер. Не дёргайся, я не стал бы травить тебя ядом, от которого есть противоядие. 

— Промывание желудка? — спросил Уолли глухим от сдерживаемых рыданий голосом.

— Я пью это вино с тобой. Конечно, яд не в нём. Не поможет. Расслабься, дорогой. Тебе тут всё равно было бы нечего делать без меня. 

— Джим… — Уолли поднял голову с его колен, посмотрел в глаза и спросил: — Ты меня любишь? Хоть немного? 

— Люблю, — покладисто ответил Джим и погладил его по голове, по всё ещё густым, но уже седеющим волосам. Соврал, конечно. Но для трупа не жалко. Пальцами поймал ониксовый крест и потёр его. 

В реальности тоже. Открыв глаза, Джим поднялся на диване, поморгал воспалёнными глазами и подумал, что в следующий раз выберет другое воспоминание.

Примечание: 

Leck mich im Arsch — канон для шести голосов си-бемоль мажор, написанный Моцартом в 1782 году. Предназначался для дружеских вечеринок. Опубликован уже после смерти композитора его вдовой под другим названием — «Давайте будем счастливы», что звучит достаточно близко на немецком, но, конечно, сути дела не отражает. О том, как канон получил такое название, вы можете почитать, если загуглите понятие «швабское приветствие».