36728.fb2
Прочитал Диккенса, потом Бальзака. Когда перечитывал «Сельского священника», неизменно переносился мыслями к Мариэ и ее жизни в Мексике. Невольно соединял масштабный ирригационный проект Вероники с работой Мариэ на ферме. Ко всему прочему, говоря о деревне, которую спасает «прекрасная мадам Граслен», Бальзак употреблял слово «commune», и это добавляло еще одну связующую нить.
Глаза Вероники были необыкновенными еще прежде, чем к ней вернулась ее красота, прежде, чем она узнала, что ей дано будет покаяться в грехах. В минуты волнения зрачки у нее всегда расширялись и голубая радужная оболочка превращалась в едва заметный тонкий ободок. Голубые глаза становились темными. Экстатическое просветление, увенчавшее жизнь Вероники, сверкало в темных глазах.
Мариэ, безусловно, не считала свои грехи единственной причиной случившегося с детьми. Я был уверен в этом и сам. Но также был уверен в том, что рубец этой трагедии всегда будет давить ей на сердце. И все-таки, хотя она и написала, что никогда не признает гибель детей «объяснимой», — да и я тоже не мог представить себе такую перемену в ее ощущениях, — что, если крестьянский труд на ферме в Мексике сделает невозможное возможным? И под воздействием этой мысли, хоть я и не мог найти ей рационального объяснения, яркие черты Бетти Буп, казалось, снова наполнялись жизнью и делались такими, как в дни голодовки протеста на Гиндзе, когда Мусан, пусть и со всеми изъянами, был жив и еще не случилось ничего непоправимого…
Вызывая в воображении эту сцену и накладывая образ Мариэ на образ бальзаковской героини, я явственно видел ее последнее преображение, а следовательно, еще не зная о ее неизлечимой болезни, думал о ее смерти — без всяких на то причин отдаваясь своему воображению. Хотя, оглядываясь назад, нахожу два воспоминания, возможно и подтолкнувших меня к этим видениям.
Я уже говорил о своей поездке в Малиналько — деревню, расположенную примерно на таком же расстоянии от Мехико и примерно в таких же природных условиях, как Какоягуа, рядом с которой находилась ферма, где работала Мариэ. Мы выехали из Мехико на машине, поднялись на окольцовывающую город возвышенность и спустились в открывшуюся за ней долину. Голубизна у нас над головами оставалась по-прежнему безмятежной, но над соседней долиной нависли темные тучи, напоминающие грозовое небо на картинах Эль Греко, хотя чуть дальше снова шла безоблачная полоса. Под этим безграничным пространством неба спуск из долины в долину казался нисхождением в подземный мир. Мой ассистент-аргентинец, который сидел за рулем машины, сказал: «Проезжая эти места, всегда вспоминаю Платона: дорогу в regio dissimilitudenis». Таково первое воспоминание.
Второе связано с тем, что жена узнала от Мариэ вскоре после того, как та вступила в Круг, но рассказала мне без подробностей, так как речь шла о вопросах женской физиологии. Мариэ обнаружила у себя в груди затвердение и боялась, что оно может оказаться злокачественным, но, к счастью, после медитаций оно перестало прощупываться… Жена сказала, что нет никаких оснований сомневаться в возможностях Маленького Папы, проявляемых им в качестве религиозного наставника, но все же неплохо бы проконсультироваться и в клинике, где сама она ежегодно проходит обследование, и убедиться, что причин для беспокойства нет. Незадолго до этого разговора Мариэ обратилась к практикующему поблизости доктору по поводу затяжной простуды, и тот посоветовал ей проверить щитовидную железу, так что теперь она, похоже, готова была прислушаться к совету моей жены. Но прежде чем договорились о визите, Мариэ улетела с Кругом в Америку.
Но надо, конечно, помнить и то, что Мариэ целых пять лет проработала на ферме в Какоягуа, прежде чем Серхио Мацуно пришел ко мне рассказать, что она умирает от рака, и обсудить фильм, который они намеревались снять в память о ее жизни, а эти смутные предположения обрели плоть реальности…
Серхио Мацуно проделал долгий путь до Японии не только для того, чтобы сообщить мне, что Мариэ умирает в гвадалахарской больнице. Его отцу, заключенному в начале Второй мировой войны в лагерь для перемещенных лиц, а потом переправленному в Мехико — под домашний арест, было теперь восемьдесят пять лет, и, получив год назад орден от японского правительства, он решил отпраздновать это, совершив паломничество в Такосима и навестив могилы своих предков. Сам Мацуно, несмотря на серьезные доводы в пользу ликвидации семейного бизнеса по производству соевого соуса, испытывал в связи с этим чувство вины и хотел возместить огорчение, которое принесет отцу, взявшись сопровождать старика в поездке, хотя это и требовало расстаться на какое-то время с Мариэ.
При таком положении дел он намечал вернуться домой, как только станет ясно, что отец вынесет трудности, связанные с обратным перелетом. Но, оказавшись в Японии, хотел сделать для Мариэ все, что возможно. Прилетев в Токио, он сразу же отправился к Асао, чтобы обсудить фильм, который задумал, как только понял всю серьезность болезни Мариэ. Асао предложил подключить к работе меня, и Мацуно, устроив встречу отца с родственниками в Токусима и поселив его там в отеле, вернулся — уже один — в Токио.
Я увидел его впервые; с момента последней встречи с Асао прошло пять лет. Ситуация, при которой Мацуно с полной ответственностью сообщил мне, что надежд на выздоровление Мариэ нет, и, исходя из этого, заговорил о своих планах создания фильма, столкнула меня с человеком, совсем не похожим на образ, сложившийся у меня в голове после рассказов Миё и писем Мариэ.
В Асао чувствовалась недавно приобретенная зрелость, что дается опытом разнообразных начинаний, за каждое из которых он нес ответственность. Это уже был не просто тихий доброжелательный юноша с гладким лицом едва вступающего в жизнь подростка, как тень сопутствующего Мариэ, готового для нее на все. Теперь в нем явственно проступили черты его индивидуальности.
Серхио Мацуно было как минимум шестьдесят, но выглядел он по-прежнему крепким мужчиной, основательно пропеченным мексиканским солнцем. С круглым мясистым лицом, крупными чертами и широким высоким лбом, он даже поры имел крупные, похожие на крошечные колодцы, прорытые в буро-красной коже. Мои знакомые в Мехико были по преимуществу интеллигентами, в основном проводившими свою жизнь в кабинетах, и бледность их лиц дополнительно усугубляла общую меланхоличность облика. Мацуно, преданный своей религиозной деятельности, тоже был, без сомнения, интеллигентом, но в то же время и человеком, не боявшимся пачкать руки в земле, трудясь вместе со всеми на ферме.
— Если причиной рака, который теперь губит Мариэ, была, как вы сказали, опухоль в груди, почему же не сделали необходимое тогда, когда еще было время? — спросила моя жена. — У нее ведь уже были опасения; наладив свою жизнь, она вполне могла бы слетать в Калифорнию или даже вернуться в Японию: сделать маммографию, пройти необходимое лечение…
— Обследование не было проблемой, его вполне могли сделать и в Мехико, и даже в Гвадалахаре. Больница, где сейчас лежит Мариэ, оборудована на уровне международных стандартов. — Официальный тон Мацуно звучал для нас несколько странно. — Мариэ не только сама трудилась на ферме, но и следила за здоровьем женщин, работавших вместе с ней. Но, к сожалению, к своему здоровью она относилась небрежно.
Было понятно, что Асао уже спрашивал — и вероятно, в самом резком тоне — о том же самом, и получил от Мацуно подробные разъяснения. Теперь, уже зная все, он больше не пылал негодованием, подавил душившее поначалу чувство протеста, осознал, что надежда на своевременное выявление и лечение съедавшего Мариэ рака — дело непоправимого прошлого. В том, как он сидел, склонив голову и уставившись в пол, читалось тяжкое признание безнадежности случившегося. Мне очень хотелось, чтобы жена прекратила свои нарекания и ушла в кухню, но Мацуно, наоборот, цеплялся за каждое ее слово, благодарный за появление возможности рассказать нам о том, как вела себя Мариэ во время болезни.
— Сейчас, когда я оглядываюсь назад, мне кажется, что Мариэ уже несколько лет понимала, что у нее рак груди, и словно бы пестовала его, надеясь, что он распространится по всему телу. Будь у нее любовник, он заметил бы что-то неладное с грудью, но за все время жизни у нас на ферме она вела себя как монашка. Даже когда болезнь зашла так далеко, что опухоли появились и в других частях тела, она, насколько я знаю, никому в этом не призналась.
А потом было уже слишком поздно. Оказавшись в больнице, она сразу же заявила, что не хочет никакой операции, и ее так и не прооперировали. Медики поначалу были очень недовольны, и, чтобы помочь ей настоять на своем, мне пришлось даже солгать, сказав, что причины отказа — религиозные.
На ферме кое-кто надеется на чудо. Считают, что, раз ее не коснулся скальпель хирурга, рак, завладевший телом, может внезапно и исчезнуть. Жизнь в ней действительно очень сильна: внешне даже в последние два-три года она выглядела совершенно здоровой…
— Однажды Мариэ сказала, что ей хотелось бы уйти «на ту сторону», не состарившись, — проговорила моя жена. — Уйти, пока не изменилась фигура, пока не появились пятна и морщины. Пока еще впору привычный размер одежды. «Если „та сторона“ действительно существует, обидно будет огорчить людей, которые ждут меня там…» Она, как обычно, смеялась, говоря это, но я подумала, что шутка не случайна и когда она упоминает «людей», то думает о своих детях… — Голос жены сорвался, и, когда она встала, чтобы уйти, я увидел, что у Асао, до сих пор сохранявшего некую видимость самообладания, напряглись мускулы шеи и плеч и он отчаянным усилием пытается унять бушующие в нем эмоции и ждет момента, когда опять сможет их контролировать…
— Мариэ очень исхудала, но поскольку она отказалась от операции, тело по-прежнему остается прекрасным, — пробормотал словно бы про себя Мацуно и, подняв тяжелые веки, взглянул на меня в упор.
Мне захотелось сменить направление разговора.
— Но ведь отказ от операции не был разумным, хорошо продуманным решением?
— Разумным или неразумным… мы сделали все возможное, чтобы к ее желаниям отнеслись уважительно: так, как она хотела, — ответил он, и взгляд налитых кровью глаз был твердым, но глаза, слишком большие для мужчины его возраста, на этот раз избегали открытой встречи с моим взглядом.
Асао был с ним согласен.
— Вряд ли в японской больнице ей удалось бы поступить по-своему… Думаю, следует признать, что усилия господина Мацуно и то, чего ему удалось добиться, делают ему честь. И нужно, взяв с него пример, поступить так, как хочет она. Именно это мы сейчас и обсуждали, разговаривая вдвоем.
Спокойно и уверенно он объяснил, что делать дальше. Как я уже говорил, Асао, которого я знал раньше, был милый юноша, всегда охотно откликавшийся на импульсивные (хотя и подчиненные некоей логике) просьбы Мариэ, готовый проявить ответственность, но получить и свою долю удовольствия. Однако, видя его новый облик, нельзя было не почувствовать уверенности, что либо со стороны отца-корейца, либо по материнской линии за ним в нескольких поколениях стоят в высшей степени искушенные предки. Что-то в длинном прямоугольном лице, к которому очень шла короткая стрижка, в форме губ и правильном разрезе глаз несомненно указывало на холодное безразличие к людям и обстоятельствам, не представляющим для него ни тени интереса.
Асао обосновал решение, к которому пришел, еще беседуя с Мацуно. Сначала он продумывал возможность привезти Мариэ в Японию и лечить ее здесь, но для этого было уже слишком поздно. Все, что можно было теперь предпринять, сводилось к завершению дел, которыми она занималась. После смерти матери и детей у нее не осталось близких родственников. Но она владела недвижимостью: двумя летними виллами — в Идзукогэн и в Коморо. Благодаря тому, что недавно подскочили цены на землю, это было очень внушительное состояние. Асао показал юристу основанной дедом Мариэ компании доверенность, которую привез из Мексики Мацуно, и выяснил, что Мариэ имеет полное право распорядиться по своему усмотрению как недвижимостью, так и принадлежащими ей акциями.
Сама Мариэ высказала желание продать все имущество и отдать полученные деньги ферме. Но теперь, когда никаких финансовых проблем не было, Мацуно предпочел бы инвестировать эти средства в фильм, который сделает съемочная группа Асао, — в фильм, рассказывающий о жизни Мариэ. Перед отъездом он поделился с ней этой идеей, и она проявила к ней некоторый интерес.
— К., наше предложение состоит в том, чтобы вы написали роман, который станет основой сценария.
Вы с ней знакомы, у вашего ребенка те же проблемы, что были у сына Мариэ, так что ваша кандидатура кажется нам наилучшей. Посылая вам все эти длинные письма, она, возможно, и подумывала, что вы когда-нибудь о ней напишете, вам так не кажется?
— Но если оставить сейчас в стороне чувства Мариэ, почему вы, господин Мацуно, хотите сделать фильм о ее жизни… мне это не совсем понятно… — говоря это, я уже начинал всерьез размышлять о сотрудничестве.
— Люди, работающие у меня на ферме: индейцы, метисы, японцы из столичного землячества, — все связаны общими узами, но в течение пяти лет у них был и живой символ уз: Мариэ. Ее присутствие сумело их объединить, и теперь они вместе трудятся, вместе справляются с тяготами. В чем они будут черпать поддержку, когда она умрет? И я подумал: что, если сделать фильм о ней и крутить его каждое воскресенье во время утренней молитвы…
Так пришла ко мне эта мысль. Но то, что родилось из практических соображений, вырастет, как мне кажется, в нечто гораздо большее… Знаете, люди на нашей ферме верят, что Мариэ — святая. Если удастся показать, как она была предана общему делу, откуда пошла такая молва…
— Мы везем в Мексику видеокамеры, — сказал Асао. — Если обойдем всех на ферме — от стариков до детей, сначала мексиканцев и метисов, потом японцев, то, безусловно, получим удивительные свидетельства очевидцев. Будем использовать камеры и микрофоны, чтобы собрать истории о ней как о святой, истории, похожие на те, что вошли в средневековую легенду о чаше Грааля. Хотя вообще-то странно называть ее святой….
— Но именно это чувствуют все живущие на ферме. Многих женщин из Какоягуа нарекали святыми, такое уж это место… Не знаю, как бы она отреагировала, назови ее кто-то в лицо «святая Мариэ»; скорее всего рассмеялась бы, как обычно, — смехом, похожим на яркий солнечный день…
Когда она согласилась на мои уговоры приехать и работать с нами, так сказать, под моим руководством, это было согласие женщины, которой предначертано стать святой. Признаюсь: я попросил ее так себя и вести. Но все, что она делала, было абсолютно естественно… Начало всему было положено еще в калифорнийской коммуне, где я услышал о судьбе ее детей. Я попросил ее сыграть роль женщины, переживающей боль чудовищной потери и приехавшей так далеко, в Мексику, чтобы полностью посвятить себя Богу. Потом я рассказал людям на ферме, как она потеряла своих детей. О несчастье, которое ничто не загладит, об одной из историй, которые в Мексике воспринимаются как реальные и понятные даже совсем неграмотным.
Молоденькие девушки на нашей ферме… Трудно даже сказать, бывают ли они когда-нибудь серьезными, часто кажется, на уме у них только парни, но и они были растроганы. Они растут в таких глухих уголках гор, где, если зазеваешься, тебя укусит скорпион, и отправляются учиться грамоте к миссионерам. Пожив в интернате при школе и вкусив плоды цивилизации, они уже не способны вернуться домой и спускаются на равнину, в Мехико. А там выясняется, что для них только два пути: либо в прислуги, либо в проститутки… Священник привозит их к нам, надеясь, что мы превратим их в достойных женщин…
И даже эти девушки хорошо знали, что Мариэ — страдающая мать, приехавшая в мексиканскую глушь, чтобы, жертвуя собой, обрести хоть какое-то душевное успокоение. Все поверили в эту роль. Да и никакая другая не соответствовала бы ей больше. Потому что все это правда — и пережитое ею, и даже причина, по которой она приехала на мексиканскую ферму. Ей нужно было просто жить, сливаясь с теми, кто вокруг, но оставаясь самой собой. Прошло какое-то время, и я уже и сам не понимал, почему нужно было потратить столько сил, чтобы она наконец согласилась приехать…
Но когда я впервые увидел ее в Калифорнии и потом, в Мехико, ее веселость казалась такой естественной. Никаких признаков отчаяния из-за той ситуации, в которой она тогда оказалась, и даже из-за потери детей.
Я вспомнил, что когда в Мехико он уговаривал ее переехать на ферму, они говорили и о религии — я знал это из письма Мариэ, — а сам Мацуно был давно воцерковленным человеком. Но сейчас он не делал попыток объяснить ее жизнь в религиозных терминах и говорил как простодушный честный фермер, придавленный тяжким горем.
Повернувшись к Асао, я спросил его, а что он думал о Мариэ.
— Мне было всего двадцать лет… и я никогда раньше не знал такой женщины: такой образованной и в то же время веселой, свободной, не поддававшейся мелким заботам. Вы знаете: мы трое были неразлучны, а она была старше нас и к тому же красавица. В отношениях не присутствовало ничего сексуального, но, оглядываясь назад, я понимаю, что когда мы были с ней, желание витало в воздухе. Было приятно находиться рядом, выполнять ее поручения. Нам было хорошо всем вместе, и она все время чему-нибудь нас учила.
Однажды мы оказались в курсе одной неприятной интимной истории, в которую она попала, и сделали все возможное, чтобы помочь ей. Двадцатилетним парням редко доводится оказывать помощь женщине, старшей по возрасту, интеллектуалке… Мы были тогда так молоды, что и не представляли себе, как все непросто и у нее там, где дело касалось секса… Ее саму это смущало, но и забавляло. А ведь тот парень со своей записью на пленке накидывал ей на шею петлю. Но мы все время были неподалеку, старались помочь. Хотя разобраться в том, что на самом деле случилось, смогли вы, К.
А вот дальше нас ожидало не какое-нибудь рискованное приключение, а гибель ее детей… И тут мы оказались совершенно беспомощны. Удар пришелся прямо в сердце. Не находилось слов, способных ее утешить, мы просто стояли и наблюдали — издали. Готовясь ринуться и помочь, если она подаст хоть малейший знак, что нуждается в нас. Думаю, небольшую помощь все же оказывали…
Происшедшее изменило ее. С тех пор мы всегда ощущали боль, которая тяжело на нее давила. Я часто думал, какая это для нее невыносимая работа — оставаться в живых. Я чувствовал к ней уважение, другое, нежели то, что испытывал раньше. И каждый раз, когда я ее видел, казалось, это она подбадривала меня. И мне нередко приходило на ум, что в какой-то момент мы должны сделать для нее что-то очень значительное, соразмерное тому, что она преодолевала…
Мысли об этом были при нас целых пять лет — со времени ее отъезда. Мы ждали, и казалось: если проявим терпение и будем стремиться стать лучше, однажды она пошлет за нами, и это будут не мелочи, в которых мы помогали прежде, а настоящее взрослое дело.
…Я никогда не предполагал, что Мариэ суждено будет пройти через муки последней стадии рака. Или что мы снимем фильм о ее жизни, сделаем его с помощью окружавших ее мексиканцев, которые относились к ней, как к святой. Но теперь я понимаю, что наши ожидания и приготовления были не напрасны… Всегда казалось, что Мариэ крутят какие-то внешние вихри, хотя на самом деле она была стержнем, вокруг которого вращалось остальное. Думаю, это верно и в данном случае; верно, что благодаря ей появилась эта возможность, возможность первой настоящей работы…
Незадолго до этого команда Асао начала снимать сюжеты для телевидения. Они работали над серией программ по заказу довольно известного продюсера (даже я знал его имя), специализировавшегося на серьезных документальных фильмах и привлекающего сотрудников вне студии, что давало возможность удачнее снять эпизоды на натуре, за пределами страны. Однако Асао без колебаний решился расторгнуть контракт и немедленно вылететь вместе с друзьями в Мексику.
— Разве известный продюсер так легко согласится разорвать соглашение, когда ваша работа в самом разгаре? — спросил я, и Асао ответил ухмылкой, показавшей мне взгляд независимого художника на продюсеров, состоящих в штате телеканалов. Ему и его друзьям было около тридцати, но они еще не были женаты и могли ехать куда угодно.