36732.fb2
У Глушкова была увольнительная на сутки, и он ночевал у Вари. Колю положили спать в горнице, им никто не мешал. Они уснули перед рассветом, истомленные. Глушков пробудился оттого, что кусали блохи, в зрачки бил солнечный луч и дребезжало-позванивало оконное стекло - вдали глухо погромыхивал гром.
В Лиде вёдро, по откуда-то, наверное, идет гроза. Блохи же в Лиде звери, нигде больше пет подобных и в подобном количестве.
Он высвободил из-под Вари свою затекшую руку, повернулся на спину, почесался - звери, звери, всего искусали. Варя свернулась комочком, простыня над ее грудью колыхалась, в подглазьях синели круги, у рта залегли мелкие морщины, в рассыпанных по подушке волосах белели сединки. Если приглядеться. А если не приглядываться, то все волосы каштановые. Лучше не приглядываться. И к ней, и к тому, что завязалось и никак не развяжется между ними, - угарное, не совсем чистое и начинающее тяготить.
Его, но не Вареньку. Варенька, Варя, Варвара Артемьевна...
Она почмокала во сне, простонала протяжно и гортанно, как это она умеет. Во дворе прокукарекал петух, залаяла собака, заплакала девочка. Продолжало погромыхивать - при солнце. За дверью раздались легкие шаги, в нее толкнулись, и она отворилась.
И Глушков сперва спохватился - не закрыли на крючок? - а после уже услышал слова вбежавшего в комнату Коли:
- Война! Что вы тут спите? Война! Дядя Евдоким сказал!
Так и запечатлелось: радостно-возбужденный мальчишка, конопатый, большеротый, с вихром на макушке, мальчишка, который возвестил о войне.
В том первом бою они дрались, как умели. Старшина Вознюк был наповал убит осколком, сержант Глушков уцелел. После боя его рвало желто-зеленой слизью, и он отрывочно вспоминал о городе Лиде, старшине Вознюке и его сестре Варе, чтобы потом почти не вспоминать их. Гораздо чаще он припоминал о том, как считал своп армейские годы вычеркнутыми из жпзпи, по вся его жизнь была только армейская.
А мама в Ростове не уцелела. Как ему написали. Лидию Васильевну, бывшую у подпольщиков связной, схватили гестаповцы.
Немолодая и нездоровая. Связная. Расстреляна во дворе гестапо.
"Вы можете гордиться своей матерью..." Он никогда ею не гордился, это она гордилась им. Прости, мама.
17
За Волгой эшелон пошел ходче. Проехали Данилов и от Буя повернули на Киров, строго на восток. Ярославские, костромские и вятские края разворачивались неоглядными лесами, заливными пастбищами, болотами. Деревеньки серели и в лесах, и среди болот, небольшие, с осевшими, под дранкой и соломой избами. Радовало, что они целые, не тронутые войной, и печалило, что они дряхлые и убогие. Народец худосочный, белесый, в лаптях. Мужиков почти не видать, разве что какой старик на завалинке, или инвалид - безрукий, безногий на костылях, наш брат, побывал в мясорубке, или кто с палочкой, прихрамывает - опять же наш брат, из вояк, долечивает рапы. Зато ребятни много - сопливые, голопузые, с отбеленными головенками. Вот кому заживется - ребятне, когда кончатся все войны, будь они прокляты. Ребятне повезет: война не будет нависать над их жизнью, как грозовая туча, висящая сейчас над горизонтом.
Насколько вятская пацаива моложе меня? Лет на пятнадцать.
Так и останется навсегда между нами эта разница. А вот между мной и павшими ровесниками разница с годами станет расти, и когда-нибудь они сгодятся мне в дети: мне будет сорок, им двадцать - тот возраст, в каком они погибли. Мы, живущие, будем стареть, а они не будут. Не будут стареть - по крайней мере в нашей памяти.
Эшелон спешил в дождь, в ливень, в грозу и, с разбегу въехав в них, окутался влагой и холодком; по железной вагонной крыше колотили струи, они ломились и в дверь, пришлось ее закрыть, в оконце вспыхивала дымная молния, раскатисто грохало громом - небо будто раскалывалось; в теплушке почернело, помрачнело, и дневальный сказал:
- Стихийное атмосферное явление. Дает дрозда!
Эшелон пропорол дождевую полосу и вырвался на сияющий солнцем простор. Голубое небо, зеленые леса, серые деревеньки и еще один цвет буровато-кирпичный, обожаемый на железной дороге, в него покрашены постройки, заборы, скамейкп на станциях и полустапках. Мокрые вагоны подставляли свои бока под солнце - и гак, и этак, словно солдаты обсушивались у походного костра, - и позади вставала радуга. И впереди радуга. А мы ехали меж ними по сухому солнечному простору.
Старшина Колбаковский сказал:
- В Кирове полно будет пуховых платков, чесапок и леденцовых петушков!
- Откуда известно? - спросил я без интереса.
- Да уж известно. - Колбаковский осклабился. - Езживал я по Транссибирской, езживал. От Москвы аж до Читы и обратно же... До войны, до Отечественной, срочную служил в Монголии, в Семнадцатой армии, там дислоцируется.
- А скрывали этот факт от общественности, - сказал ефрейтор Свиридов. Не в обжитые ли ваши края путь держим?
- Возможно, туда, - сказал Колбаковский. - Насчет обжитости не ручаюсь, но Монголия граничит с Маньчжурией, это точно.
- По географии проходили, - сказал Вадик Нестеров, ставший после Ярославля побойчее, поразговорчивее.
- Кто в школе проходил, кто на практике. Служба в Монголии - это вам мед?
- Рассказали б, товарищ старшина, - попросил Логачеев.
- Когда-нибудь и расскажу. Под настроение...
- А что, товарищ старшина, у вас хреновое настроение? По какому, извиняюсь, поводу? - Логачеев подмигнул другим.
- Не скрывайте причину от общественности! - Свиридов тоже подмигнул.
Мне не нравится этот панибратский тон, подмигивание, смешочки. Да, солдатики ведут себя вольно, даже юнцы Нестеров и Востриков осмелели. Дисциплинка поослабла. Субординация подзабылась. Вот так-то. Последствия того, что война кончилась.
Я сказал:
- Отставить разговорчики! Подготовиться к занятиям по матчасти оружия...
Старшина Колбаковский не соврал - на кировском вокзале сновали растрепанные тетки, обвешанные пуховыми платками, домашней выделки валенки под мышками, в руках набор розовых леденцовых петухов на палочках. Сверх того у пронырливых теток были петухи из дерева и глины, аляповато раскрашенные. Всю эту продукцию тетки, косясь на равнодушных милиционеров, старались продать или - охотнее - выменять на воинское добро, официально выражаясь - на вещевое довольствие, В Кирове было много других эшелонов, ни одного пути свободного. Между составами и на перроне толчея, мешанина из военного и гражданского люда. На привокзальной площади, пыльной и ухабистой, репродуктор - граммофонная труба - источал старинные вальсы, звуки их будто застревали в пышных тополевых ветвях. И там же застревали воробьи. Старшина Колбаковский сказал мне:
- Воробьишек полно, а сизарей - черт-ма. То есть я что хочу выразить? Что допрежь сизарей на вокзалах было - завались, проезжал тут, помню... А за военные-то, голодные годики скушали голубей. Воробьи да вороны остались...
А что, так, наверное, и есть. Голод не тетка, в войну было не до сизарей. Не сдохнуть бы, выжить. С тылового пайка разве что ноги не протянуть. Голодные, холодные были, а стояли у станков, рубали уголь, сталь варили, хлеб сеяли. Женщины, подростки.
Мужики-то в основном на фронте. Все для фронта, все для победы.
Было время... Не столь уж давнее... Героическое время!
Каркали вороны, чирикали воробьи, по радио трио баянистов наяривало старинный вальс. Кляча на площади вполсилы помахивала подвязанным хвостом. Люди обтекали клячу и подводу, растекались промеж эшелонов. Инвалиды, старухи с подслеповато ищущими, скорбными глазами, женщины, от которых веет одним - одиночеством, беспризорные мальчишки.
Да, города на востоке и села целые, не задетые войной. А люди ею задеты, от нее нигде не скроешься. Эхо войны докатывалось до любой, самой глухоманной точки. Так было в минувшую войну.
А как будет в предстоящую? Может, она будет покороче? Может, мы и в самом деле разобьем Японию единым махом? Силы у нас развернуты - дай боже. За четыре-то года. Стоит поглядеть на наши эшелоны. Сколько их!
А первый бой у меня сложился так. От самой Лиды эшелон в пути бомбили не единожды. Воя сиренами, немецкие самолеты пикировали, сбрасывали бомбы, обстреливали из пушек, на бреющем проходили над составом, обстреливали из пулеметов. Но машинист попался башковитый: он то резко тормозил, то рывком подавал эшелон вперед, а немцы никак не могли угодить в паровоз. Вагонам, правда, доставалось, некоторые из них дымились и горели. Потом прилетели наши "ястребки", завязался воздушный бой, и поезд уполз в лес.
Там, в лесу, и разгружались. Из разбитых, отцепленных, обгорелых вагонов выносили раненых и убитых - тех, кто так и не произвел по врагу ни одного выстрела, - здоровые спрыгивали наземь, строились, уходили в чащобу. Командиры поторапливали бойцов: "Шире шаг, шире шаг", потому что к исходу дня надо было выйти на оборонительный рубеж у шоссе. Полк едва занял рубеж, когда на шоссе появились фашистские танки. Громоздкие, черные, с белыми крестами и цифрами на бортах, они шли колонной с интервалом в десять - пятнадцать метров; расчехленные орудия покачивались, люки приоткрыты, из них выглядывали танкисты в шлемах и кожаных куртках. Сухая серая пыль висела над дорогой, в клубах разгляделось: за танками ехала колонна грузовиков с мотопехотой, за грузовиками - мотоциклы с люльками, в люльках автоматчики.
Вжимаясь в недорытый окопчик, я не отрывал глаз от приближающейся колонны. Мне все казалось, что это не реальность, а выдумка, сон, что танки, грузовики и мотоциклы ненастоящие, придуманные и что вообще никаких врагов на нашей земле нет.
Но из-за деревни на взгорке, за нашими спинами, ударила артиллерия, на шоссе вспучились разрывы, и танки открыли ответный огонь, и я расчухал: реальность. Та самая, от которой не схоронишься.
И не придуманным, а всамделишным оказался жалобный, стонущий крик в соседнем окопчике:
- А-а-а! Товарищ сержант! Я поранен!
Звали меня, я - сержант, командир отделения, это мой солдат.