36765.fb2 Юлианка - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 1

Юлианка - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 1

Городская картинка

На одной из самых глухих и дальних улиц Онгрода, в глубине огромного двора, обнесенного некогда высокой, а ныне обвалившейся каменной стеной, стоит большой красный дом. Унылый фасад этого старого заброшенного здания изборожден рядами оконных проемов, зияющих мраком и пустотой; лишь кое-где наверху или на уровне земли тускло светятся зеленоватые стекла, свидетельствуя о том, что в этих развалинах нашли пристанище какие-то бедняки. То здесь, то там над карнизами и уступами свешиваются переплетенные ветви повилики и плюща, а из щелей выглядывают палевые чашечки диких левкоев.

Дом вместе с окружавшими его небольшими пристройками и расстилавшимся перед ним обширным двором принадлежал когда-то богатой семье, но потом по стечению обстоятельств перешел к местным властям, которые, не используя его, разрешали иногда жить в нем за ничтожную плату бедным людям, таким бедным, что их не пугало ни запустение, ни развалины.

Былое богатство оставило здесь следы, которые сохранились наперекор прошедшим десятилетиям. Во всех четырех углах двора старые развесистые липы бросают тень на буйно разросшуюся сорную траву; среди листьев лопуха и репейника торчит то здесь, то там хилый гиацинт или цветет чахлая астра, колючий чертополох сгибается под тяжелой ветвью одичавшей сирени или куста дикой розы.

Травой, впрочем, порос весь двор, который никогда не был мощеным, а когда сквозь незапиравшиеся десятки лет двери лучи солнца проникают внутрь дома, то на старых поблекших картинах, развешанных по стенам, играют блики света, а в углах видны обломки статуй, затканные густой паутиной.

Не такими заброшенными и печальными кажутся стоящие против большого дома деревянные флигельки с окнами, обращенными на тихую узкую улицу. Здесь помещались когда-то амбары и конюшни. Деревянные стены, длинные, низкие, почерневшие от старости, совсем исчезают под старинной, непомерно высокой крышей — остроконечной вверху и широко расходящейся книзу. Из-под покрытых мхом, далеко выступающих карнизов выглядывают оконца, несимметрично расположенные по низким покосившимся стенам, — одно выше, другое ниже, одно больше, другое меньше: в них вставлены стекла разных размеров, — оконные рамы — в зависимости от возможности жильцов — кое-где были сделаны из сырого желтоватого дерева, а кое-где они наполовину сгнили. Здесь же, у самого тротуара, узкого, вымощенного острыми камнями, старая еврейка, маленькая и сгорбленная, в пестром платке, повязанном на старинный манер, держит бакалейную лавочку и с незапамятных времен в окне с большими, но мутными стеклами выставляет одни и те же головки затверделого сыра, связки желтых баранок и всевозможные бутылки с разноцветными напитками.

В этих развалинах ищет крова прислуга, временно оставшаяся без места; ремесленники, которые никак не могут выбиться из крайней нужды, заселяют тесные комнатки своими многочисленными семьями, а сами чуть ли не каждую ночь будят уличное эхо отголосками пьяных выкриков и гулом нетвердых шагов; здесь, в самых темных и убогих уголках, ютятся нищие, которые каждый вечер, галдя и ожесточенно переругиваясь, делят вырученную милостыню, а по утрам их хриплый бас оглашает двор песнопениями, и эти звуки вместе с постукиванием клюк и палок о мостовую долго еще дрожат в воздухе и разносятся по тихой улице, пока не умолкнут, растворившись в далеком шуме. Здесь, в одном из углов двора, где старая липа свешивает на карниз почерневшей крыши большие свои ветви, слышатся порой тихие звуки старого, разбитого рояля, а с другой стороны, из-за незастекленных окон большого дома, доносится громкий, равномерный грохот катка для белья; по скалкам его с утра до ночи ходят большие ящики, полные камней. А когда смолкает унылый стук катка, слышно, как в маленьком флигельке, — низкая, белесая стена которого чуть ли не до половины прячется в темной зелени разросшихся лопухов, — тише, но веселей постукивает маленькая швейная машина. Склоненная над ней швея с исхудалым лицом и выцветшими глазами не поет, как это принято думать, за работой, а с беспокойством выглядывает поминутно в окно, и голосом пискливым, раздраженным — быть может, потому, что он вырывается из измученной груди, — окликает своих детей. Обладатели этих имен — маленькие, босоногие, растрепанные существа, наполняют двор то веселым гомоном, то громким плачем; вместе с ватагой подобных им существ они резвятся и бегают, утаптывая твердую землю своими маленькими босыми ногами.

Удивительное дело! Жильцы, ютившиеся в этих лачугах, часто менялись, но казалось, что здесь всегда живут одни и те же люди. Если бы вы в течение десятков лет каждый месяц, каждую неделю, каждый день заглядывали в этот огромный двор, вы увидели бы те же картины, услышали бы те же разговоры. Служанки, нашедшие здесь временное пристанище, уходят отсюда, чтобы пожить некоторое время в прекрасных каменных домах или в красивых особняках, которые покидают их менее счастливые товарки, переселяясь на этот двор; нищие старики и старухи — завсегдатаи церковных папертей — отправляются на поиски более щедрой дани или обретают вечный приют в самых убогих уголках городского кладбища, а те, кто грустными песнями провожал их в последний путь, стучат теперь клюками и палками о мостовую, по которой недавно брели ушедшие на покой; порой из ворот выносят детские гробики, и за ними плетутся грубые темные личности, которые будят каждую ночь обитателей улицы пьяными криками; они плачут, скорбно поникнув головой, а число босоногих и растрепанных маленьких существ, бегающих по большому двору, все не уменьшается; в окно флигелька, из-за разросшихся лопухов, вместо бледной швеи с выцветшими глазами, выглядывает раскрасневшаяся от жары прачка с обнаженными мокрыми руками и раздраженным голосом зовет детей. Здесь все остается без изменений, хотя люди другие. И только все тот же каток, что и десятки лет тому назад, уныло грохочет в глубине старого дома и все та же еврейка, маленькая и сгорбленная, трясет за окном, увешанным баранками, заставленным бутылками и сырами, старой головой в полинялой повязке. Владельцы катка часто менялись, а он все стоит на прежнем месте; старой еврейке помогали в торговле сначала дочери, потом внучки и, наконец, правнучки, а она все так же сидит в лавочке, как много лет назад, и готова каждому, кто пожелает, рассказывать длинные истории о большом дворе, о старом доме и о многих поколениях его обитателей, которые проходили перед ее глазами, словно вереница теней разных и по сути дела таких одинаковых людей.

Однажды старая нищенка, выползшая рано утром из своей берлоги, обнаружила у высоких кирпичных ворот новорожденного младенца, завернутого в грубую простую шаль. Утро было осеннее, но теплое; от легкого седого тумана шаль, покрывавшая спящего ребенка, отсырела, но затем лучи восходящего солнца подсушили ее и нагрели.

Через несколько минут на большом дворе поднялся невообразимый галдеж. Посреди стояла оборванная нищенка, держа на вытянутых руках ребенка, и показывала его людям, окружившим ее плотным кольцом. Все смотрели с удивлением; одни с возмущением сжимали кулаки; другие пожимали плечами, хмурились, оглядывались по сторонам, словно стараясь догадаться, кому, собственно говоря, мог принадлежать подкидыш; кто-то громко и цинично рассмеялся; кто-то смахнул мозолистой рукой слезу с заспанных глаз. Вышла из лавчонки и старая Злотка, разбуженная шумом и криком; прищурившись, она поглядела на ребенка и с удивлением и жалостью покачала головой. Потом, повернувшись к собравшимся и указав сморщенным пальцем на ребенка, спросила:

— А что вы будете с ним делать?

Ей первой пришел в голову этот практический вопрос.

Советовались целый час. Какой-то мужчина робко предложил отнести ребенка в полицию, а там пусть делают, что хотят. Но в ответ раздалось одновременно несколько пронзительных, визгливых женских голосов, и на мужчину обрушился такой поток ругани и упреков, что его предложение, при полном, впрочем, молчании остальных, отпало.

— Бедняжка!

— Несчастная крошка!

— Мать-то какая подлая!

— Отец — негодяй!

— Мать срама, видно, побоялась!

— Разве только негодяи так поступают?

И опять:

— Что же с ним делать?

Прачка из маленького флигелька первая сказала:

— Пусть живет здесь!

На это долго никто не откликался; затем владелица катка, самая богатая из жильцов, обвела присутствующих глазами, беспокойно бегавшими на ее заплывшем жиром лице, и спросила:

— Пусть живет? А у кого?

Наступило продолжительное молчание. Несколько человек незаметно выскользнули из толпы и поспешно разошлись по домам. Остальные стояли, опустив руки.

— Ну и что же? — произнесла, наконец, старая еврейка. — Чего тут долго разговаривать? У кого? Пусть живет у всех, и дело с концом.

И едва только она это вымолвила, как из толпы вышел пожилой мужчина в старом длинном кафтане и, сняв с головы барашковую шапку, стал обходить всех по очереди. Это был шорник, принадлежавший к числу тех мастеровых, которые никак не могут выбиться из нужды. Лицо его, отекшее и багровое, с мутными глазами, говорившее о не слишком добродетельной жизни, сейчас выражало необычайную растроганность. Он сокрушенно покачивал головой, вздыхал и лукаво подмигивал, словно хотел всех приободрить и расшевелить.

— Ну! Ну! — приговаривал он. — Ничего не поделаешь! Ничего не поделаешь!

— Ничего не поделаешь! — повторили все хором.

Сгорбленная старушка в ватном салопе и капоре, не вполне прикрывавшем ее седые волосы, подошла к ребенку, посмотрела на него сквозь очки и первая бросила в шапку шорника мелкую серебряную монету. Затем она вытащила рваный носовой платок из мешочка, в котором лежало всевозможное вязанье, вытерла глаза и поплелась в город, — продавать по домам жалкие, дешевые изделия своих старческих немощных рук. В шапку шорника упало еще несколько медяков, а тучная владелица катка бросила величественным жестом рублевую ассигнацию и с достоинством медленно направилась к большому дому, прислушиваясь к возгласам восторга и умиления, вызванным ее великодушием.

Все, кто приносил эти дары, вне зависимости от того, сколько они давали, — свершив то, к чему понуждало их сострадание, тщеславие или стыд перед людьми, сразу же удалились, и вскоре на середине двора остались только три человека: нищенка, все еще державшая ребенка, шорник с шапкой, в которой лежали собранные деньги, и босая женщина с засученными до локтей рукавами, в короткой юбке, в ярком платке на растрепанных волосах. Немного поодаль стояла старая лавочница; она то отходила, то возвращалась, бормоча что-то и потупив глаза.

— Возьмите-ка его, милая, у меня уже руки устали, да и в костел к обедне пора, — сказала нищенка, протягивая ребенка стоявшей возле нее женщине. — Вы ведь, кажется, кормите сейчас своего маленького, — добавила она.

Босая женщина кивнула головой, как бы в подтверждение принятого решения, и молча взяла ребенка из рук нищенки.

Тогда шорник высыпал ей в фартук деньги, а старуха лавочница, подойдя к ней, зашептала:

— Пусть ребенок живет у вас, а я уж постараюсь каждый месяц собрать столько денег, сколько вы сейчас получили. Если я возьмусь, то сделаю: ко мне все заглядывают, у всех ко мне дело есть.

Потом она обратилась к шорнику:

— Может, зайдете рюмочку выпить, а?

Шорник отмахнулся было, но затем, словно по привычке, поплелся нетвердым шагом за Злоткой в отпертую уже лавку.

В это время загрохотал каток, забренчал расстроенный рояль, загалдели высыпавшие из дома дети, нищие и нищенки затянули, стуча клюками по камням мостовой, свои песни, да тяжело вздохнула у слабо горевшего очага жена шорника, осушавшего первую, но не последнюю в этот день рюмку водки. И на большом дворе старого дома все вошло в привычную колею.

* * *

Итак, первой подняла Юлианку с земли и показала людям старая нищенка в грязных лохмотьях. Первая картина, которая представилась детским глазам, открывшимся для восприятия внешнего мира, была низенькая каморка с серыми закопченными стенами и печкой, в черном зеве которой жарко пылал огонь. Из лохани, стоявшей на двух табуретках посреди комнаты, поднимался густой белесый пар, расползаясь тяжелыми клубами и оседая у толстых покосившихся балок низкого потолка. Над лоханью стояла, согнувшись, женщина в короткой юбке, не закрывавшей ее босых ног. По лицу ее, почти такому же красному, как косынка, которой она повязала свои растрепанные волосы, непрерывно струился пот. Она вытирала его рукавом грубой рубахи, засученным до самого локтя, а потом снова погружала руки в пенистую мыльную воду. Иногда она подходила к печке и ставила на огонь тяжелые утюги или снимала котел с кипящей водой и, покряхтывая, несла его к лохани. На полу, у ног прачки, копошились маленькие дети, а старшие — мальчик и девочка — то и дело прибегали со двора, топая босыми ногами, то с веселым криком, то с громким плачем. Мальчик, крепкий на вид, с угрюмым, но смелым лицом, всякий раз кидался матери на шею и звонко целовал ее в раскрасневшиеся потные щеки, а девочка брала на руки меньшого и, распевая, кружилась с ним по комнате. Когда же дети убегали, снова слышался только плеск воды в лохани, потрескивание огня да по временам стоны и брюзжание прачки. Случалось, она делала минутную передышку, и тогда воркотня ее стихала; выпрямившись и подперев рукой подбородок, она стояла над лоханью, блуждая неподвижным взором, и думала не то о минувшей молодости, быть может более светлой, чем ее настоящее, не то о будущем своих детей.

Если бы кто-нибудь вошел в эту комнату, он заметил бы в углу, за растрепанной метлой, еще одного ребенка, полуголого, одетого в одну только холщовую коротенькую рубашонку. Сухие и колючие прутья метлы при каждом движении ерошили его густые волосы, но он с любопытством поглядывал на пламя, колебавшееся в печке, на вылетавшие искры, на раскаленные, отливающие пурпуром и золотом утюги, которые снимали с огня, на мыльную воду, лившуюся из лохани и растекавшуюся по полу пенистыми ручейками, на гладильную доску, на одном конце которой высилась горка белоснежного выглаженного белья, и на полуоткрытый большой шкаф. Когда огонь горел сильно и ярко, весело потрескивая, девочка стояла, не двигаясь, и радостно улыбалась, когда же сноп искр взвивался вверх, а град раскаленных углей вылетал из топки, падая на середину комнаты, ребенок смеялся тихим и неудержимым смехом. Иногда отблеск огня достигал уголка, где сидела девочка, золотя ее смуглое личико и черные глаза, и она сразу делалась веселой и шаловливой; когда же огонь угасал, она снова пряталась за метлу, и оттуда торчали только ее худенькие голые ножки, вытянутые на нетесаных досках пола.

К обеду прибегали старшие мальчик и девочка и с веселым криком цеплялись за юбку матери, пока та снимала с огня горшок с похлебкой. Они садились на пол и ели суп из миски, поставленной на скамейку. Тогда в уголке, за метлой, раздавался шорох, и худенькая босоногая девочка направлялась к обедавшим детям; передвигаться она помогала себе ручонками в красных рубцах и волдырях.

Но стоило девочке достичь цели своего путешествия и протянуть руку за деревянной ложкой, которую прачка всегда клала для нее на скамье, как старший мальчик, весело смеясь, ударял малютку ложкой по голове, по лбу или по рукам, а она сразу же с удивительным проворством забиралась под скамейку. Порой мать сердито покрикивала на мальчика:

— Дай же ей поесть!

А бывало и так, что она молчала, уставившись невидящим взглядом на огонь или лохань. Дочка ее держала на руках младшего братишку и с улыбкой и поцелуями кормила его с ложечки остуженным супом; иногда выудив из похлебки картофелину, она швыряла ее под скамейку, где ее ловила и жадно съедала съежившаяся на полу малютка, а старший мальчик наклонялся, заглядывал под скамью и кричал:

— Юлианка! На, на! Лови!

Вечером прачка давала детям по куску хлеба; не обделяла она и Юлианку. Если у нее не было спешной работы, она гасила огонь в печи и при свете сального огарка штопала и чинила нищенскую, всю в заплатах, одежду. Дети спали. Но случалось, их будил шум, это мать в испуге вскакивала с табуретки. Работа валилась с колен на пол, и женщина, застыв на месте и вытянув шею, прислушивалась к звукам, долетавшим откуда-то издалека. Это были звуки песни, которую пел хриплый мужской голос, прерывая ее то бессвязными выкриками, то взрывами пьяного смеха.

Пение возвещало о приближении отца семейства, исполнявшего в городе в разных домах обязанности повара. Человек этот не часто навещал свою семью, жена его должна была сама зарабатывать на пропитание себе и детям. Но как только на улице раздавалось хриплое пение, она, заслышав знакомые звуки, начинала метаться по комнате, ища, куда бы спрятать несколько медяков, завернутых в полотняную тряпочку, прежде чем на дворе раздадутся тяжелые и нетвердые шаги.

Вскоре в комнате поднимался невообразимый шум. Грубому мужскому голосу вторил пронзительный плач женщины, а потом к ним присоединялись визг, стоны и вопли детей.