36798.fb2 Юный Иосиф (Иосиф и его братья, книга 2) - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 20

Юный Иосиф (Иосиф и его братья, книга 2) - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 20

Елиезер, время от времени вытиравший ему лицо смоченным водой платком, участвовал в его плачах, поскольку они в большей или меньшей мере восходили, как видим, к готовым формулам и шаблонам: во всяком случае, он всегда, то скороговоркой, то нараспев, подхватывал такие застывшие повторы, как возглас "Горе!" или "Растерзан, растерзан!". Впрочем, часами плакал и весь поселок, как плакал бы и в том случае, если бы скорбь о гибели обаятельного хозяйского сына была не столь непритворна. "Хой ахи! Хой адон! - Бедный брат! Бедный господин наш!" - доносились до Иакова и Елиезера дружные крики, и еще они слышали, как домочадцы, хотя и не в таком уж буквальном смысле, отказывались есть и пить, оттого что саженец вырван и зеленый росток засох под ветром пустыни.

Хорошая вещь обычай, благотворно размеряющий предписаниями веселье и горе, чтобы они не буйствовали, не выходили из берегов, а твердо держались четкого русла. Иаков тоже чувствовал полезность и благодатность связывающей традиции; но внук Авраама был слишком самобытной натурой и слишком живо связывалось у него общее чувство с личными мыслями, чтобы он удовлетворялся однообразными формулами. Он говорил и плакал также совершенно свободно, не по чекану, и при этом тоже Елиезер вытирал ему лицо, вставляя иногда слова успокоительного одобрения или предостерегающего несогласия.

- То, чего я боялся, - бормотал Иаков слабым от горя, высоким, захлебывающимся голосом, - меня постигло, и то, о чем я тревожился, произошло! Понимаешь ли ты это, Елиезер? Способен ли это постичь? Нет, нет, нет, нет, это непостижимо уму, чтобы действительно случилось то, чего ты боялся. Если бы это меня не тревожило, если бы это стряслось неожиданно, я бы поверил; я бы сказал своему сердцу: ты было беспечно и не предотвратило зла, потому что ты вовремя не углядело его. Понимаешь, неожиданному можно поверить. Но когда сбывается то, чего ты опасался, когда оно все-таки осмеливается сбыться, это, по-моему ужасно и противно уговору.

- Нет никаких уговоров относительно наказаний, - возразил Елиезер.

- Да, по закону их нет. Но ведь у человеческого чувства тоже есть разум, оно тоже способно негодовать! Зачем же даны человеку страх и забота, если не для того, чтобы предотвращать зло и заблаговременно предвосхищать злые мысли судьбы? Судьбе это, конечно, досадно, но, устыдившись, она говорит про себя: "Разве эти мысли еще мои? Нет, это мысли человека, а я от них отказываюсь". Но что же станется с человеком, если его забота ничего не будет стоить и он будет бояться напрасно, то есть по праву? И как жить человеку, если уже нельзя положиться на то, что его опасения не оправдаются?

- Бог свободен, - сказал Елиезер.

Иаков сомкнул губы. Он поднял брошенный было черепок и опять стал скрести свои символические нарывы. Ничем другим он покамест не отозвался на упоминание о боге. Он продолжал:

- Как я тревожился и боялся, что вдруг на дитя мое нападет дикий зверь чащи и загрызет его, я пропускал мимо ушей насмешки людей над моими страхами и мирился с тем, что они называли меня "старая нянька". Я был смешон, как человек, который твердит: "Я болен, я смертельно болен!" - а на вид совершенно здоров и не умирает, так что словам его никто, и наконец даже он сам, не придает никакого значения. Но вот люди узнают, что он умер, и, раскаиваясь в своей насмешливости, говорят: "Оказывается, он был совсем не так глуп". Может ли этот человек хоть теперь порадоваться их посрамлению? Нет, ибо он мертв. И он предпочел бы уж остаться глупцом в их глазах, да и в своих, чем быть оправданным таким безрадостным образом. Вот я сижу среди мусора, лицо мое побагровело и распухло от плача, и по щекам моим, смешиваясь с пеплом, текут слезы. Могу ли я торжествовать над насмешниками, потому что это случилось? Нет, ибо это случилось. Я мертв, ибо мертв Иосиф, он растерзан, растерзан...

- Вот оно, Елиезер, гляди - разноцветное платье, лохмотья покрывала! Я поднял его в спальне с лица любимой и праведной и протянул ей цветок моей души. Но потом оказалось, что это была не она, что Лаван перехитрил меня, и душа моя долго чувствовала себя несказанно поруганной и растерзанной, покуда праведная в жестоких муках не принесла мне моего мальчика, Думузи, мое сокровище. А теперь растерзан и он, и убита отрада очей моих. Можно ли это понять? Приемлемо ли оно, такое испытание? Нет, нет, нет, нет, я отказываюсь жить. Я хочу, чтобы душа моя удавилась и умерли эти кости!

- Не греши, Израиль!

- Ах, Елиезер, не тебе учить меня бояться бога и преклоняться перед его всемогуществом! Он требует платы за имя, за благословение и за горькие слезы Исава, и платы великой! Он назначает цену по своему произволу и взыскивает ее без поблажек. Он не вступал со мной в торг, не давал мне выговорить сходную цену. Он взимает то, что я, по его мнению, могу уплатить, не спрашивая меня, по силам ли это моей душе. Разве я могу спорить с ним, как равный с равным? Я сижу среди пепла и скребу свое тело - чего еще ему нужно? Губы мои говорят: "Что господь ни сделает, все ко благу". Пусть он глядит на мои губы! А что у меня на сердце, это мое дело.

- Но он читает и в сердце.

- Это не моя вина. Это он, а не я, так устроил, что ему видно и сердце. Лучше бы он оставил человеку убежище, чтобы тот, укрывшись от его всемогущества, мог роптать на неприемлемые испытания и иметь свое мнение о справедливости. Его убежищем было это сердце и его отдохновением. Когда он приходил туда в гости, оно бывало украшено и подметено, и его ждало почетное место. А теперь там нет ничего, кроме пепла, смешанного со слезами, да пакости горя. Пусть он сторонится моего сердца, чтобы не замараться, и глядит на мои губы.

- Не грешил бы ты лучше, Иаков бен Ицхак.

- Перестань толочь воду в ступе, старый слуга! Пекись обо мне, а не о боге, ибо он куда как велик и ему наплевать на твое заступничество, а я одно сплошное несчастье. Не вразумляй меня извне, а говори со мной от души, никаких других речей я не вынесу. Знаешь ли ты, понял ли ты, что Иосиф погиб и никогда, никогда не вернется ко мне? Только осознав это, ты перестанешь толочь воду в ступе и начнешь говорить со мной от души. Собственными устами я послал его в эту дорогу, сказав: "Поезжай в Шекем и поклонись своим братьям, чтобы они возвратились домой и Израиль не был подобен дереву, с которого осыпались листья". Предъявив к нему и к себе это требование, я обошелся с нами сурово и отправил его одного, без слуг; ибо его неразумие я считал своим неразумием и не скрывал от себя того, что знал бог. Но бог скрыл от меня то, что знал он, ибо он внушил мне приказать мальчику "Поезжай!", утаив свое знание и дикий свой умысел. Вот какова верность могучего бога и вот как он платит правдой за правду!

- Последи хотя бы за своими губами, сын праведной!

- На то и даны мне губы, чтобы выплевывать не съедобное. Не говори извне, Елиезер, говори изнутри! Что себе думает бог, взваливая на меня тяжесть, от которой у меня выкатываются глаза и я теряю сознание, потому что она не по мне? Разве я каменный, разве у меня медная плоть? Сотвори он меня в премудрости своей из железа, тогда другое дело, но так это не по мне... Дитя мое, мой Даму! Господь его дал, господь и взял - лучше бы он не дал его и даже не допустил, чтобы я родился на свет, лучше бы вообще ничего не было! О чем помышлять, Елиезер, куда податься в такой беде? Не будь меня, я ничего бы не знал, и ничего бы не было. Поскольку, однако, я есмь, то все-таки лучше, чтобы Иосиф погиб, чем чтобы его никогда не было, ибо так у меня есть то единственное, что мне остается, - моя скорбь о нем. Ах, бог позаботился о том, чтобы мы не могли быть против него и, говоря "нет", говорили "да". Да, он дал его моей старости, и хвала его имени за это! Он не пожалел рук своих и сделал его прекрасным. Он надоил его, как молоко, и ладно воздвиг его кости, он облек его в кожу и плоть и пролил на него сладость, и вот Иосиф взял меня за мочки ушей и со смехом сказал: "Папочка, дай это мне!" И я дал это ему, ибо я не был ни каменным, ни железным. А когда я послал его в эту дорогу и предъявил это требованье, он воскликнул: "Вот я", - и ударил пятками оземь, - как подумаю об этом, так вопль вырывается из груди моей, словно поток! Ибо так же я мог бы возложить на него дрова для всесожжения и, взяв его за руку, понести огонь и нож. О Елиезер, я честно и сокрушенно признался богу, что на это у меня не хватило бы силы. Ты думаешь, он милостиво принял мое смирение и сжалился надо мной из-за моего признания? Как бы не так! Он даже глазом не моргнул и сказал: "Да случится то, чего ты не в силах сделать, и если ты не можешь это отдать, я возьму это сам". Вот что такое бог.

- Вот оно, погляди, его платье, твердые от крови лохмотья. Это кровь его жил, которые вместе с его мясом разорвал зверь. О ужас, ужас! О грех бога! О дикое, слепое, бессмысленное преступленье!.. Слишком большое требованье предъявил я к нему, Елиезер, ведь он был еще дитя. Он сбился с дороги и заблудился в пустыне, и тогда на него напало это чудовище и подмяло его под себя, чтобы загрызть, не обращая внимания на его страх. Может быть, он звал меня, может быть - мать, которая умерла, когда он был маленький. Никто не услышал его, об этом уж позаботился бог. Как ты думаешь, на него напал лев или это дикий кабан, вздыбив щетину, вонзил в него свои клыки...

Он содрогнулся, умолк и погрузился в раздумье. Слово "кабан" не преминуло вызвать ассоциации, которые перевели тот единственный в своем роде ужас, что терзал его чувство, в высокую сферу образцов, прообразов и вечного коловращенья, как бы вознося этот ужас к звездам. Вепрь, свирепый главный кабан - это был Сет, богоубийца, Красный, это был Исав, которого он, Иаков, в виде исключенья, сумел умилостивить, рыдая у Елифазовых ног, но который, как правило, согласно прообразу, разрывал на части своего брата, а подчас и сам представал здесь внизу расчлененным на десять частей. В этот миг к сознанью Иакова из бездны, куда он провалился, получив кровавые клочья, чуть было не поднялось некое озаренье, некое легендарное подозренье: он смутно догадывался уже, кто был этот проклятый, растерзавший Иосифа вепрь. Однако, прежде чем эта догадка вышла на поверхность, он позволил ей снова исчезнуть во тьме и даже сам немного помог ей туда уйти. Как это ни странно, он не хотел ничего о ней знать и отказывался узнавать горнее в дольнем, потому что подозренье в виновности, дай он ему только волю, обернулось бы против него самого. Его мужества, его правдолюбия хватило на то, чтобы признать, что Иосиф должен отбыть наказание, и поэтому он предъявил к себе требование отправить его в дорогу. Но признать свою совиновность в гибели мальчика, - а совиновность эта была бы совершенно очевидна, если бы его подозрение пало на брата, то есть на братьев, - у него, что вполне простительно, ни мужества, ни правдолюбия уже не хватило. Согласиться, что он-то и был главный кабан, который своей самоупоенной, безумной любовью погубил Иосифа, - такое требование он втайне считал чрезмерным и, казнимый жестокой болью, от этой мысли отмахнулся. А между тем невыносимая жестокость этой боли вызывалась именно этим отвергнутым и загнанным в темноту подозреньем, да и тяга к пышным демонстрациям горя перед богом шла в основном оттуда же.

А бог Иакова занимал, бог стоял за всем, к богу были устремлены его допытывающиеся, плачущие, отчаявшиеся глаза. Лев ли, кабан ли - задумал, разрешил, словом, _совершил_ это страшное дело бог, и он, Иаков, испытывал определенное, по-человечески понятное удовлетворение оттого, что отчаяние позволяло ему спорить с богом, находиться в возвышенном, по существу, состоянии, которому странно противоречило внешнее униженье в пепле и наготе. Впрочем, униженье это было необходимо для спора. Иаков бередил свое горе - для этого он говорил без обиняков и не следя за своими губами.

- Вот что такое бог! - повторял он с подчеркнутым содроганьем. Господь не спрашивал меня, Елиезер, он не приказывал мне испытания ради: "Принеси мне в жертву сына, которого любишь!" Возможно, что, сверх смиренного моего ожиданья, у меня хватило бы на это сил, и я повел бы дитя свое в землю Мориа, хотя бы оно и спросило меня, где же овца для всесожженья; возможно, что я не лишился бы чувств от этого вопроса и заставил бы себя занести нож над Исааком, уповая на овна, - ведь дело шло не только об испытании! Но нет, Елиезер, все было не так. Он даже не удостоил меня испытания. Нет, поскольку я честно признаю за собой долю вины во вражде между братьями, он выманивает у меня дитя и заставляет его заблудиться, чтобы на него напал лев, чтобы кабан вонзил клыки в его мясо и разворошил рылом его кишки. Должен тебе сказать, что этот зверь жрет решительно все. Он сожрал и его. И кусок Иосифа он отнес в свое логово своим детенышам, кабанятам. Можно ли это понять и принять? Нет, это несъедобно. Я выплевываю это, как выплевывает птица перья и пух. Вот оно лежит. Пусть бог делает с этим все, что ему угодно, ибо это не для меня!

- Образумься, Израиль!

- Нет, не образумлюсь, распорядитель в доме моем. Бог отнял у меня рассудок, пусть же он выслушает теперь мои слова! Он мой создатель, я знаю это. Он надоил меня, как молоко, и дал мне сгуститься, как сыру, я это признаю. Но что сталось бы с ним без нас, без праотцев и без меня? Неужели у него короткая память? Неужели он забыл все муки и труды, которые претерпел человек ради него, неужели забыл, как Аврам открыл его и удумал и он, бог, поцеловав себе пальцы, воскликнул: "Наконец-то я назван господом и всевышним!" Я спрашиваю: неужели он забыл о завете, если скрежещет на меня зубами и ведет себя так, словно я враг ему? В чем мое преступленье, моя вина? Пусть он укажет их мне! Разве я кадил местным баалам и посылал звездам воздушные поцелуи? Нет, я не кощунствовал, и молитва моя была чиста. Почему же я встречаю насилие вместо справедливости? Пусть бы он, упиваясь своим произволом, сразу уничтожил меня и бросил в яму, ведь для него и такое беззаконие сущий пустяк, а я не хочу больше жить, если торжествует насилие. Уж не глумится ли он над человеческим духом, губя без разбора и благочестивых и злых? Но опять-таки, что сталось бы с ним самим, если бы не дух человеческий? Елиезер, завет нарушен! Не спрашивай меня почему, ибо ответ мой был бы печален: _бог подвел_ - понятно ли тебе это? Бог и человек избрали друг друга и заключили союз, чтобы совершенствоваться и освящаться друг в друге. Но если человек и в самом деле стал в боге нежен и благороден, если он и в самом деле смягчил свою душу, а бог навязывает ему ужасную дикость, если человек не принимает ее, а выплевывает, говоря: "Это не для меня", это значит, Елиезер, что бог подвел, что он еще недостаточно свят, что он отстал и еще остался чудовищем.

Разумеется, эти слова потрясли Елиезера, он вознес к небу молитву о прощенье своего совсем обезумевшего господина и решительно осудил его.

- Ты сам не знаешь, что говоришь, - сказал он, - тебя невозможно слушать, ты просто непристойно терзаешь одежды бога. Это говорю тебе я, который благодаря помощи бога побил с Аврамом царей Востока, я, которому в пути за невестой земля скакала навстречу. Ты называешь бога диким чудовищем и считаешь себя по сравненью с ним благородным и нежным, но каждое твое слово полно вопиющей дикости, и ты убьешь состраданье к великой своей боли, злоупотребляя им и позволяя себе страшные вольности. Ты хочешь сам решать, что законно и что незаконно, ты хочешь судить того, кто создал не только бегемота, чей хвост огромен, как кедр, не только Левиафана, чьи зубы ужасны, а чешуя подобна медным щитам, но и семизвездие Орион, утреннюю зарю, шершней, змей и пыльную бурю абубу? Разве не дал он тебе благословения Ицхака в ущерб Исаву, который немного старше тебя, разве не сподобил тебя в Вефиле чудесного подтвержденья обета, явившись тебе на лестнице во сне? Против этого ты не возражал, в этом ты не находил ничего худого с точки зрения благородного и нежного человеческого духа, ибо это было тебе по душе! Разве он не сделал тебя богатым и тучным в доме Лавана и не отпер тебе покрытых пылью запоров, и ты не ушел с чадами и домочадцами, и Лаван не стоял перед тобой ягненком на горе Гилеад? А теперь, когда у тебя беда, и беда, этого никто не отрицает, тягчайшая, ты встаешь на дыбы, господин мой, ты лягаешься, как упрямый осел, ты опрокидываешь все без разбора и говоришь: "Бог отстал в совершенствовании". Разве свободен ты от греха, если ты плоть, и так ли уж несомненно, что ты был праведен всю свою жизнь? Неужели ты понял то, что выше тебя, и разгадал загадку жизни, если ты поносишь ее своим человеческим словом и говоришь: "Это не для меня, и я более свят, чем бог"? Право, лучше бы мне этого вовсе не слышать, о сын праведной!

- Да, ты, Елиезер, - отвечал Иаков с издевкой, - человек правильный, тебе не о чем беспокоиться! Ты хлебал мудрость ложками и источаешь ее, как пот, всеми своими порами. Это, право, поучительно, как ты бранишь меня и мимоходом упоминаешь, что вместе с Аврамом прогнал восточных царей, чего попросту не могло быть; ведь если рассуждать разумно, то ты мой сводный брат, сын служанки, рожденный в Дамашки, и, так же как я, никогда в жизни не видел Авраама воочию. Вот как обхожусь я с твоими Поученьями в горе своем! Я был чист, но бог вымарал меня в грязи, а такие люди - сторонники разума, им ни к чему благочестивые прикрасы, они предпочитают голую правду. Сомневаюсь и в том, что земля скакала тебе навстречу. Все кончено.

- Иаков, Иаков, что ты делаешь! Ты разрушаешь мир в заносчивости своей скорби, ты разбиваешь его на куски и швыряешь их в лицо увещателю, ибо я не хочу говорить, кому, выражаясь точно, швыряешь ты их в лицо. Разве ты первый, кого постигла беда, разве она не вправе тебя постигнуть? Зачем же ты извергаешь хулу, зачем кобенишься и, взбычившись, нападаешь на бога? Ты думаешь, ради тебя сдвинутся горы и воды потекут вспять? Боюсь, что ты, не сходя с места, лопнешь от злости, если ты называешь бога богопротивным и неправедным величавого!

- Молчи, Елиезер! Прошу тебя, не говори обо мне так лживо, я легко раним в горе, и я этого не вынесу! Кто отдал родного сына на растерзание кабану и детенышам кабана в его логове - бог или я? Зачем же ты утешаешь его и заступаешься за него, а не за меня? Понимаешь ли ты вообще, что я хочу сказать? Ничего ты не понимаешь, а берешься защищать бога. Эх ты, заступник бога, уж он-то отблагодарит тебя за то, что ты защищаешь его и лукаво превозносишь его деяния, потому что он бог! Я хочу сказать: он даст тебе по зубам. Ты хочешь, несправедливо защищая его, обмануть бога, как обманывают человека, и тайком подольститься к сильному. Эх ты, лицемер, он задаст тебе жару, если ты будешь так добиваться его расположения и услужливо защищать его после того, как он причинил мне вопиющее зло и бросил Иосифа на растерзание кабанам. То, что ты говоришь, я тоже мог бы сказать, я не глупее тебя, подумай об этом, прежде чем молоть языком. Но я говорю иначе - и при этом я ближе к нему, чем ты. Ибо нужно заступаться за бога вопреки его заступникам и защищать его от тех, кто его оправдывает. Ты думаешь, он человек, пусть и сверхмогучий, и к нему можно подладиться, став на его сторону, а не на сторону такого червя, как я? Называя его вечно великим, ты просто болтаешь языком, если ты не знаешь, что бог и над богом, что он еще более вечен, чем он сам, и он покарает тебя оттуда, где он мое благо и мое упованье и где тебя нет, когда ты выбираешь между ним и мной!

- Все мы жалкая, открытая греху плоть, - тихо отвечал Елиезер. - Каждый должен следовать за богом в меру своего разуменья и своей способности тянуться к нему, ибо дотянуться до него не может никто. Возможно, что мы оба говорили неподобающе. А теперь, господин мой, войди в дом свой, довольно многомощной скорби. Лицо твое совсем распухло от жары у этой кучи черепков, и слишком ты нежен и хрупок для скорби такой мощи.

- От слез! - сказал Иаков. - От слез побагровело и распухло лицо мое, от слез о любимом.

Но все же он дал отвести себя в шатер. Да и не нужны ему были уже мусор, нагота и черепки, ибо требовались они только для того, чтобы поспорить с богом на славу.

ИСКУШЕНЬЯ ИАКОВА

После первых трех дней он, по крайней мере, надел на себя дерюгу и вообще несколько упорядочил свой быт, так что сыновья, когда они прибыли, застали его уже не в таком отчаянном состоянии. А с прибытием они помешкали, и скорбели и плакали вместе с Иаковом, поддерживали и утешали его их жены, поскольку они находились при доме (ибо жена Иуды, дочь Шуи, жила не здесь), а также Зелфа и Валла и маленький Вениамин, с которым он часто, обвив его руками, рыдал. Младшего своего сына он любил далеко не так, как Иосифа, и при взгляде на него глаза Иакова всегда невольно мрачнели, потому что тот стоил ему Рахили. Но теперь он пылко прижимал его к себе, называл, ради матери его, Бенони и клялся, что никогда, ни при каких обстоятельствах, не пошлет его в дорогу - ни одного, ни даже с охраной; он заклинал его, чтобы тот всегда, даже когда вырастет, даже женатым человеком, жил здесь, на глазах у отца, опекаемый и оберегаемый, не уклоняясь ни на шаг от безопаснейшего пути, ибо в мире ни на что и ни на кого нельзя положиться.

Вениамин не противился этим заклинаниям, хотя они его несколько угнетали. Он вспоминал свои прогулки с Иосифом в рощу Адонаи; и мысль, что любимый и прекрасный никогда больше не будет с ним прыгать и помахивать вспотевшей его ручкой, никогда больше не будет ему рассказывать великих небесных снов, заставляя его, малыша, гордиться доверием к его разуму, вызывала у Вениамина горькие слезы. По существу, однако, он был неспособен представить себе то, что ему говорили об Иосифе, - что тот никогда не вернется, что брата уже нет на свете, что брат умер, - и он не верил этому, несмотря на наличие страшного знака, с которым не расставался отец. Естественная неспособность поверить в смерть есть отрицание отрицания и заслуживает положительного знака. Она есть беспомощная вера, ибо всякая вера беспомощна и сильна от беспомощности. Что касается Вениамина, то свою неукротимую веру он облекал в представленье о каком-то уходе. "Он вернется, - заверял он старика, гладя его. - Или переселит нас к себе". Иаков, однако, не был ребенком, он был обременен историями жизни и слишком горько изведал безжалостную действительность смерти, чтобы ответить на утешенья Бенони чем-нибудь иным, кроме печальной улыбки. Но, по существу, и он был совершенно не в силах утвердить это отрицание, и попытки Иакова отвергнуть его, уйти от необходимости примириться и с тем и с другим, и с действительностью и с ее невозможностью, - его попытки примириться с этим бесчеловечным противоречием были настолько разнузданны, что в наше время впору было бы говорить о помешательстве. В его кругу это, несомненно, значило перейти меру; но Елиезеру пришлось помучиться с отчаянными затеями и спекуляциями, которые занимали Иакова.

Известно, что на все уговоры он отвечал только; "С печалью сойду к сыну моему в преисподнюю". И тогда и позднее это обычно понимали в том смысле, что он не хочет больше жить и предпочитает умереть, чтобы соединиться с сыном в смерти, - так же понимали и горестные слова о том, что тяжело и прискорбно сводить седину в могилу такой печали. Так понять эти слова, конечно, тоже можно было. Но Елиезер слышал их иначе и полнее. Как ни дико это звучит, Иаков помышлял о возможности спуститься в преисподнюю, то есть к мертвым, и _вывести оттуда Иосифа_.

Мысль эта была тем нелепее, что освобождала истинного сына из подземной темницы и возвращала его опустевшей земле мать-супруга, а никак не отец. Но в бедной голове Иакова совершались самые смелые отождествления, а склонность к некоторой расплывчатости в понимании пола водилась за ним издавна. Для него никогда не существовало четкого различия между глазами Иосифа и глазами Рахили: то были ведь и в самом деле одни и те же глаза, и некогда он поцелуями стирал с них слезы нетерпенья. В смерти они окончательно слились для него в одну пару глаз, да и сами любимые существа слились в один двуполый желанный образ, так что и тоска о нем была, как все высшее, как сам бог, мужеско-женско-сверхполой тоской. Поскольку, однако, тоска эта жила в Иакове, а он жил в ней, то и сам Иаков был той же породы, - итог, с которым его чувства давно уже пришли в согласие. С тех пор как не стало Рахили, он был Иосифу и матерью и отцом; в этом отношении он взял на себя и ее роль, которая, пожалуй, даже главенствовала в его любви, и отождествление Иосифа с Рахилью дополнялось отождествлением с умершей себя самого. Двойственность бывает вполне любима только двойной любовью; как женская стать, она будит мужское начало, как мужская женское. Отцовское чувство, которое видит в своем объекте и сына, и любимую сразу и к которому, следовательно, примешивается нежность, свойственная, скорее, любви матери к сыну, является, конечно, мужским, поскольку через сына оно направлено на любимую, однако в нем есть и нечто материнское, поскольку это любовь к сыну. Эта неопределенность благоприятствовала сумасшедшим замыслам Иакова, которыми он прожужжал уши Елиезеру и которые касались возвращения Иосифа к жизни по мифическому образцу.

- Я сойду, - твердил он, - к сыну моему в преисподнюю. Погляди на меня, Елиезер, разве в очертаниях моей груди нет уже чего-то женского? В мои годы природа, видно, уравнивается. У женщин появляются бороды, а у мужчин груди. Я найду дорогу в страну, откуда нет возврата, завтра я и отправлюсь в путь. Почему ты глядишь на меня с таким сомненьем? Разве это невозможно? Нужно только идти все время на запад и переправиться через реку Хубур, а там до семи ворот рукой подать. Прошу тебя, не сомневайся! Никто не любил его больше, чем я. Я буду как мать. Я найду его и спущусь с ним в самый низ, где бьет ключом вода жизни. Я окроплю его и отопру покрытые пылью запоры, чтобы он возвратился. Разве я этого уже однажды не сделал? Разве я не перехитрил Лавана и не ушел от него? С владычицей, что живет там внизу, я справлюсь не хуже, чем с Лаваном, и она еще скажет мне доброе слово. Почему ты качаешь головой?

- Ах, дорогой господин мой, я соглашаюсь с твоими намерениями, насколько могу, и допускаю, что сначала все пойдет по-твоему. Но не позже чем у седьмых ворот, при исполнении необходимых обрядов, неизбежно выяснится, что ты не мать...

- Конечно, - ответил Иаков и, несмотря на всю свою печаль, не смог подавить удовлетворенной улыбки. - Это неизбежно. Там увидят, что я не вскормил его, а родил... Елиезер, - сказал он, следуя за новыми своими мыслями, которые, отвлекшись от материнско-женского начала, перешли в сферу фаллическую, - я порожу его заново! Разве это невозможно - родить его еще раз, точно таким же, как прежде, Иосифом, и этим способом вывести его наверх? Ведь я, от которого он родился, еще жив; так почему же он должен погибнуть? Покуда я жив, я не дам ему погибнуть. Я пробужу его заново к жизни и, бросив семя, восстановлю образ его на земле!

- Но ведь уже нет Рахили, которая делила с тобой этот труд, а для того, чтобы появился на свет этот мальчик, оба ваших начала должны были соединиться. Но даже если бы она и была жива и вы родили бы снова, то все равно не повторились бы тот час и то положение звезд, которые пробудили к жизни Иосифа. Вы произвели бы на свет не его и не Вениамина, а нечто третье, никем не виданное. Ибо ничего не случается дважды, и все здесь навеки тождественно только себе.

- Но в таком случае оно не должно умирать и исчезать", Елиезер! Это же невозможно. То, что бывает на свете лишь один раз, не имеет тождественного себе ни рядом с собой, ни после себя, и не восстанавливается ни с какими круговоротами времен, - это не может быть уничтожено, не может пойти на съедение свиньям, я этого не принимаю. Ты прав, чтобы породить Иосифа, нужна была Рахиль и, кроме того, надлежащий час. Я это знал, я умышленно вызвал у тебя такой ответ. Ибо зачинающий есть лишь орудие творения, он слеп и сам не знает, что делает. Когда мы зачинали Иосифа, праведная и я, мы зачинали не его, а вообще что-то, и это "что-то" стало Иосифом благодаря богу. Зачинать не значит творить, зачинать значит погружать жизнь в жизнь в слепом веселье; а творит Он. О, если бы жизнь моя могла погрузиться в смерть и познать ее, чтобы зачать в ней и возродить Иосифа таким, каким он был! Вот о чем я помышляю, вот что имею в виду, когда говорю: сойду в преисподнюю. Если бы я мог, зачиная, перенестись в прошлое, в тот час, который был часом Иосифа! Зачем ты качаешь головой с таким сомнением? Я же и сам знаю, что это невозможно, но если я этого желаю, не качай головой, ибо бог устроил так, что я жив, а Иосифа нет на свете, и вопиющее это противоречие терзает мне сердце. Знаешь ли ты, что значит растерзанное сердце? Нет, ты этого не знаешь, для тебя это пустые слова, хоть ты и думаешь, что это "весьма прискорбно". А у меня сердце в буквальном смысле слова растерзано, и я вынужден думать наперекор разуму и помышлять о несбыточном.

- Я качаю головой, господин мой, от сострадания, видя, как ты противишься тому, что ты называешь противоречием, - тому, что ты есть, а сына твоего уже нет на свете. Это-то и составляет твою скорбь, которую ты многомощно выразил, предаваясь ей на куче черепков три дня подряд. А теперь тебе следовало бы постепенно покориться воле божьей, собраться с духом и не говорить больше таких нелепостей, как "я хочу зачать Иосифа заново". Возможно ли это? Когда ты его зачинал, ты его не знал. Ибо человек зачинает лишь то, чего он не знает. А если бы он стал зачинать по определенному замыслу, это было бы творенье, и человек возомнил бы себя богом.

- Ну, и что же, Елиезер? А почему бы ему и не возомнить себя богом, и разве он был бы человеком, если бы вечно не жаждал уподобиться богу? Ты забываешь, - сказал Иаков, понижая голос и наклоняясь поближе к уху Елиезера, - что в делах зачатия я втайне смыслю больше, чем многие: я умею стирать, когда нужно, грань между зачатием и творением и вносить в зачатие нечто от творчества, как в том убедился Лаван, когда белый скот зачинал у меня перед прутьями с нарезкой и рождал, к выгоде моей, пестрых ягнят. Найди мне женщину, Елиезер, похожую на Рахиль глазами и станом, такие, наверно, есть. Я зачну с ней сына, намеренно устремив глаза к образу Иосифа, который я знаю. И она родит мне его заново, отняв его у мертвых!

- Твои слова, - так же тихо отвечал Елиезер, - меня ужасают, и считай, что я их не слышал. Ибо мне кажется, что они идут не только из глубин твоего горя, но и из других, еще больших глубин. Кроме того, ты уже в годах и тебе вообще не пристало думать о зачатии, а тем более о зачатии с примесью творчества, это неприлично во всех отношениях.

- Не суди обо мне превратно, Елиезер! Я живой старик и еще отнюдь не похож на ангела, о нет, это уж я знаю. Я, право, хотел бы зачать. Конечно, - прибавил он тихо после короткого молчания, - силы мои подавлены сейчас скорбью об Иосифе, и возможно, что я от скорби не смог бы зачать, хотя я жажду зачать именно из-за скорби. Вот видишь, какими противоречиями терзает меня бог.

- Я вижу, что твоя скорбь - это сторож, призванный уберечь тебя от великого нечестья.

Иаков призадумался.

- В таком случае, - сказал он затем, все еще на ухо своему рабу, нужно обмануть сторожа и сыграть с ним шутку, что нетрудно, поскольку он одновременно и помеха, и подстрекатель. Ведь можно же, Елиезер, сделать человека, не зачиная его, коль скоро зачать его мешают горе и скорбь. Разве бог зачал человека во чреве женщины? Нет, ибо никаких женщин не было, да об этом и подумать стыдно. Он сделал его таким, как хотел, своими руками, из глины, и вдунул в лицо его дыхание жизни, чтобы он жил на земле. Послушай, Елиезер, согласись! Давай сделаем изваяние из праха земного, из глины, наподобие куклы, длиной в три локтя и со всеми членами, чтобы оно было таким, каким увиделся человек богу, который и создал его по этому образцу. Бог видел человека, Адама, и создал его, ибо он творец. А я вижу одного, Иосифа, таким, каким я его знаю, и пробудить его к жизни мне хочется теперь гораздо сильнее, чем прежде, когда я его зачинал, не зная его. И перед нами, Елиезер, лежала бы кукла длиной с человека, лежала бы на спине, лицом к небу, - а мы бы стояли в ногах у нее и глядели в глиняное ее лицо. Ах, старший мой раб, у меня колотится сердце. Что, если бы мы это совершили?

- Что совершили, господин мой? До каких еще диковин додумалось горе твое?

- Разве я это знаю, старший мой раб, разве я могу это сказать? Только согласись и подтолкни меня к тому, чего я сам еще толком не знаю! Но если бы мы обошли это изваяние один раз и семь раз, я слева направо, а ты справа налево, и вложили листок в его мертвый рот, листок с именем бога... А я бы упал на колени и, заключив глину в объятья, поцеловал ее крепко-крепко, от всего сердца... Вот! - закричал он. - Гляди, Елиезер! Тело его краснеет, оно красно, как огонь, оно пылает, оно опаляет меня, а я не отхожу, я держу его в своих объятьях и целую его опять. Теперь оно гаснет, и в глиняное туловище хлещет вода, оно разбухает, оно истекает водой, и вот уже на голове пробиваются волосы, а на руках и на ногах вырастают ногти. А я целую его в третий раз и вдуваю в него свое дыханье, дыханье бога, и эти три стихии, огонь, вода и воздух, заставляют четвертую, землю, пробудиться к жизни, изумленно взглянуть на меня, который ее оживил, и сказать: "Авва, милый отец мой..."