36849.fb2
Повесть
Министры сказали свои официальные речи, осталось скучать недолго.
Мне все же хотелось посмотреть на короля. Поэтому Тинеке встала на цыпочки и стала показывать пальцем в толпу черных пиджаков:
– Вон там. Видишь, он лысый. Маленький. Рядом с королевой. Я вынул из кармана монетку в пятьдесят центов и посмотрел на профиль монарха. Потом опять попытался отыскать его среди VIP-персон.
Мы затушили сигареты и подошли поближе.
– Я , честно говоря, его живого тоже никогда не видела, только по телевизору. Но ничего интересного в нем нет. Ваш президент интереснее. Он спортивный и сильный. Но он, оказывается, такой маленький, и я маленькая, ничего не вижу. Я выбрал одну из трех лысин рядом с королевой и попытался себя убедить, что это и есть король.
Так вот он какой, ясно. Лысину покрывали маленькие пигментные пятнышки, она совсем даже не блестела. Рядом возвышался охранник с проводком внутренней связи в ухе, иногда проскальзывал по мне глазами и совсем подавлял остальных своей величиной. Это, конечно, неправильно, августейших персон нужно все-таки сажать на престолы, троны, возвышения какие-нибудь или надевать мантию на них. Ведь теперь при слове король перед моими глазами будет вставать только пигментная кожа, обтягивающая череп какого-то пожилого человека, развитая челюсть секьюрити и спираль желтоватого проводка. Или они специально так делают со своими королями?
Похожий проводок мне однажды подарила бабушка, разбирая ненужные мелочи, оставшиеся от деда. Это была часть от слухового аппарата, которым он пользовался в старости. Потом она нашла сам аппарат и тоже отдала мне. И это было самое первое из того немногого, что я получил от моего могущественного предка. Не видя в этом большой ценности, я тут же выменял в школе неполную серию марок с изображением советских космонавтов на эту реликвию в красивой металлической коробке с английской надписью.
Мне наскучило высматривать Альберта Второго, и я болтал с Тинеке, глазел по сторонам, то и дело натыкаясь взглядом на Муки. Я еще тогда не знал, что ее зовут Муки, я еще не знал про нее ничего, кроме того, что у нее чудесная улыбка.
Улыбку я заметил, когда мы с Тинеке подходили к Пале-де-Бозар, в котором должно было состояться открытие фестиваля. Муки стояла одна у входа, чуть в стороне от небольшой толпы курящих, смотрела сквозь проезжающие машины или, может быть, чуть выше них. Локти прижаты к телу ладонями, ноги поставлены вместе. Она как будто глядела с крылечка деревенского домика на далекий морской горизонт, ну или что-нибудь в этом роде. Да, можно даже представить себе ветер, барашки на воде и что яркое осеннее солнце взблескивает не на стеклах машин, а на мокрых камнях и водорослях или на крыльях чаек.
И рядышком обязательно должна сидеть кошка. Отличная китчевая фотография могла бы получиться. Постер с рекламой отдыха где-нибудь на побережье Норвегии, висящий в туристическом агентстве.
Муки так хорошо улыбалась, что приятно было даже просто пройти мимо нее, сквозь ее взгляд, делаясь прозрачным, так что через меня становился различим дальний невидимый горизонт. Я бы даже с удовольствием прошел два-три раза, если бы был один.
А теперь она вдруг оказалась впереди меня, и я , рассказывая Тинеке про Москву и про Сибирь, посматривал на нее.
Здесь, в помещении, пусть даже это был огромный зал Пале-де-Бозар, она переменилась – она играла. Пропала неподвижность внутреннего ожидания, исчезла картинка с морем и чайками. Вокруг нее стояли несколько мужчин с бокалами красного вина, болтали с ней, Муки смеялась, затем прижимала сжатые кулачки к губам и слушала, что-то отвечала, и я слышал ее звонкое французское “р”. Она натягивала рукава шерстяной кофты до самых пальцев, как будто мерзла или старалась скрыть свои руки, или еще так иногда делают подростки.
Нарочито небрежно подобранная одежда, немного растрепанные волосы. И в то же время ухоженность. Удивительно знакомые черты и жесты, но где я их мог видеть? Муки потом как-то спросила меня, мечтал ли я когда-нибудь переспать с актрисой.
Она оглядывалась на меня, или это мне теперь кажется? Нет, она точно оглядывалась, улыбаясь. Она ведь мне даже потом говорила, что хотела подойти ко мне, но немного смущалась. Я думаю, она подобрала не совсем точное слово. Я даже уверен в этом. Когда Муки трудно подобрать русское слово, то она сначала раздраженно и резко выдыхает вверх через губы, а потом как будто тихо рычит. Это выглядит примерно так:
– Конечно, я смотрела на тебя. Ты глупый. Я немного хотела тебя сразу и познакомиться хотела. Но я , фф… Я … I was… э-мррр… Я смущалась подойти к тебе.
Это, конечно, неправда. Муки никогда ничего не смущается. Она может хотеть или не хотеть, желать или не желать, испытывать потребность в чем-то или не испытывать.
Может быть, она не смогла бы подобрать слово и на родном голландском. Я полагаю, что смущение – это то единственное чувство, которое Муки никогда не сможет испытывать. И подойти ко мне в тот вечер ей помешало что-нибудь другое.
А я и не думал подходить к ней, я бы даже просто побоялся. И я действительно смущался, когда она оборачивалась, когда видел темные глаза и движение ее волос. Короткое каре закрывало половину щеки, изогнутая прядка останавливалась у начала изогнутых губ. Я сразу начинал отыскивать глазами Альберта Второго или нашего президента.
Каждый раз, когда она оглядывалась, я делал вид, что не смотрю на нее. Мне очень не хотелось, чтобы потом красивая иностранка могла кому-нибудь сказать: этот русский пялился на меня. Я повторял себе, что сильный человек может спокойно смотреть кому угодно в глаза, даже красивым женщинам, но опять отводил взгляд.
Журналисты наконец потянулись к выходу, несколько раз еще сверкнули вспышки, когда высокопоставленные гости миновали двери. Муки пропала. Я попрощался с Тинеке, заверил ее, что справлюсь сам с тем, чтобы провести остаток этого дня. Помощь мне не требуется, я еще посижу на концерте, который дает приехавший Мариинский театр, а потом найду дорогу в отель.
Пока не начался концерт, я спустился в галерею Равенштайн напротив
Пале-де-Бозар, нашел открытое кафе, уселся за барную стойку, положил перед собой часы. Это был понедельник, вечер, галерея была почти пустая, в кафе я сидел один. Я выпил красного вина. Не хотелось, чтобы Тинеке или кто-нибудь еще из организаторов смотрели, как я пью. Надо производить хорошее впечатление. Я попросил еще бокал.
– У нас в Бельгии, если хочешь вина, то нужно сразу говорить – один, два или три бокала, – сказала мне официантка.
– Буду знать, спасибо. Давайте еще два.
Нужно было еще высидеть этот концерт, потом найти дорогу в гостиницу и провести вечер у телевизора. Я знаю, что первые пару дней за границей всегда тяжело. Потом буду стараться работать, писать, обживусь, попривыкну, потом заскучаю по семье, буду считать дни. А сегодня и завтра будет немного тяжело.
Что-то подобное у меня начиналось в детстве, каждый раз, когда родители оставляли меня дома и я понимал, что я один и что никто меня не видит. Странное ощущение свободы, даже скорее вседозволенности, от которого делалось сладко и страшно. Но в детстве было гораздо проще, я всего лишь открывал заветную дверцу кухонного шкафа и доставал запретный кулек с карамельками. Еще иногда я находил хранимую для какого-нибудь праздника коробку шоколадных конфет, доставал одну или две конфеты, а потом аккуратно завязывал ленточки на коробке обратно. Лет в пятнадцать вместо карамелек я пробовал отцовское вино или коньяк из буфета. Конечно, все мои преступления потом всплывали, и мне доставалось. Но до сих пор у меня осталось это чувство, когда весело и немного страшно, так что даже сводит живот.
А сейчас я не делаю ничего запретного. Просто тихо сижу в кафе и пью красное вино. Через пару дней это странное состояние, когда подмывает нахулиганить, пройдет. Если, конечно, эта девушка с невидимой кошкой у ног не будет попадаться на глаза. Но она и не будет попадаться, ведь завтра меня отвезут в писательскую резиденцию в двадцати километрах от Брюсселя, где я должен буду сидеть и творить, где мне будет обеспечена замечательная изоляция от суетного мира, где мне будет предоставлена кормежка, компьютер, велосипед для прогулок по окрестностям и почти месяц одиночества.
Но все же у меня уже есть опыт, я уже знаю, что в первые заграничные дни лучше всего проехать на метро без билетика или совершить еще какое-нибудь крохотное преступление, тогда немного отпустит это странное чувство.
Перед концертом, у входа, я встретил Пита с Петрой – ребят из
Каса Лингвы, из той организации, которая пригласила меня на фестиваль как русского писателя, книжка которого вышла в Европе. Мы сели вместе во втором ряду, и два часа подряд я смотрел, как
Гергиев управляет оркестром.
– На месте первой скрипки я бы его застрелил, – сказал Пит. – Это ж надо такие звуки издавать!
Петра начала было говорить о том, что у настоящих маэстро работает весь организм, включая носоглотку, что это называется пропускать через себя музыку, но Пит не слушал.
– Я все понимаю, я помню про знаменитого Глена Гульда, который мычал во время игры на фортепиано, но на месте первой скрипки я бы застрелил этого Гергиева. Я не могу представить, как человек может играть музыку и одновременно слушать хрюканье.
– Пит, я думаю, может, это он себе харизму увеличивает? – сказал я . – Через год ты забудешь, как его зовут, как он выглядит, но будешь помнить, что существует один русский дирижер, который издает непотребные звуки. Отличительный признак такой, лейбл, а?
– Не знаю. Играли они, конечно, превосходно. Ладно, пойдем пить бельгийское пиво. Ты не пробовал еще? Мы с Петрой все равно тебя не отпустим в первый вечер, пока не угостим хорошенько.
К двум ночи Петра заскучала и пошла домой спать, а мы с Питом сидели в третьем по счету кафе, и он довольно громко признавался мне в любви к Ленину. Пел старую песню о том, что Сталин свернул с правильного пути и увел Россию к пропасти. Черное пальто, кепка, поднятый воротник, маленькие очки – Пита легко было представить леваком из каких-нибудь пятидесятых. Черно-белые фильмы, послевоенная Европа, залитый пивом и засыпанный сигаретным пеплом стол, воодушевление и надежды. Мне было спокойно и хорошо. Я вспоминал детство, когда посреди ночи, заспанный, я мог прийти на кухню и увидеть маму с немного испуганным выражением лица, стоящую у плиты, прижимающую руку к груди, увидеть отца, увидеть его сильную спину в белой майке, его синие треники, как он поднимает брови, раздув ноздри, наклоняется над дядей Стасиком, или над дядей
Сережей, или над кем-нибудь еще и рычит: “Ты серьезно?.. Нет, ты что, совсем кретин, ты что, не понимаешь, кретин, что это с Ильича еще пошло? Вся эта кровь, преступления, все это с него пошло”.
Мама называла это петушиться по глупостям, она не любила таких разговоров и не могла к ним привыкнуть, хотя происходили они несколько раз в неделю. Каждый раз она пыталась успокоить спорщиков.
Робко касалась папиного плеча и в ответ слышала: “Подожди, ты видишь, что он не понимает элементарных вещей?”.
Еще иногда можно было видеть отца, сидящего вечером в шапке и пальто у телефона и кричащего кому-то в трубку: “Ты чем, кретин, страну будешь кормить? А кто будет кормить? Крестьяне, которых разорили?..”.
Это означало, что он, придя с работы, из своего института, где преподавал, еще не успел раздеться, но сразу засел за телефон. В таких случаях мама вздыхала: “О, господи! Опять Смольный”. Отец был химиком, специалистом по ректификационным колоннам и обратному осмосу, правда, я до сих пор не знаю, что это такое.
– Это русские сигареты? Можно я попробую? Спасибо. – Пит закуривает и опять наставляет на меня свой упрямый подбородок. – Так вот, ты понимаешь, что наша система сгнила? Это была хорошая система, но она сгнила. В Европе начинается кризис. Ты увидишь, скоро сам увидишь.
У меня в голове шумит крепкий “Дювель”, я смотрю на Пита и чувствую что-то похожее на ностальгию. Если бы он еще по-русски говорил, и если бы мы сидели на московской кухне, то это было бы просто дежа вю из восьмидесятых. Почему они тут продолжают
петушиться по глупостям, а у нас я уже давно ничего такого не слышал?
Но мне слишком трудно увидеть признаки гниения европейской системы, особенно в первый же день. Поэтому я перевожу разговор.
– Пит, а ты о чем пишешь? Ты говорил, что роман у тебя.