Первые пять лет жизни — до переезда в Казахстан — Дима помнил смутно. Частный дом, зелень какая-то во дворе, вечерняя тишина. Бабушкины пирожки с картошкой — горячие, с пылу, с жару — которые полагалось запивать свежим куриным бульоном. Все это затерлось стуком колес, мельканием шпал, вокзалов, полустанков. Семейство Штольц добиралось до места новой работы отца почти две недели — широка страна моя родная, много в ней лесов, полей и рек.
Маленький городок с праздничным названием Рождественский одарил Диму лавиной новых, навсегда врезавшихся в память впечатлений. Их семья — мать, отец и младшая сестра Димы — заселилась в комнату в заводском бараке. Много позже он услышал песню Владимира Семеновича, и кивнул, подтверждая строчки: «…система коридорная, на сорок восемь комнаток всего одна уборная». А тогда, оглушенный переездом и обилием дверей, не мог понять, куда их забросила судьба. Барак казался Диме лабиринтом, населенным чудовищами — за тонкими перегородками рыдали, смеялись, дрались, деля последнюю чарку. Появление семьи Штольц, мягко говоря, не порадовало соседей, мечтавших расширить жилплощадь за счет освободившейся комнаты.
Отцу, как переведенному на ремонтный завод инженеру, полагалась служебная квартира. По приезду неконфликтный Генрих Яковлевич обнаружил, что предназначенную ему площадь отдали какому-то ветерану, выслушал обещание: «В следующем доме, к Новому году получите!» и согласился на барак — не снимать же жилье? Не принято, да и деньги на это надо тратить изрядные. И Генрих Яковлевич, и Ангелина Павловна были скуповаты — нашла крышечка кастрюльку — и бытовых трудностей не боялись. Особенно при выгоде, а выгода имелась изрядная, потому что деньги за коммунальные платежи вносил завод.
Это Дима понял, уже повзрослев, сложив обрывки разговоров и воспоминаний. Знание ничего не изменило — детство было прожито и закончилось — только укрепило уверенность, что рассчитывать на отца или советоваться с ним нельзя. Будет, как обычно, мямлить или отмахнется от проблемы, ожидая, что она решится сама собой.
Междоусобная война, разгоревшаяся в бараке, отца почти не задела — он днями и вечерами пропадал на заводе, в дрязги не вникал. А вот мутер, пребывавшая в декретном отпуске, охотно ввязалась в череду сражений. Она сразу подчеркнула социальную пропасть между собой и остальными обитательницами барака: «Вы — шалавы цеховые, а я — жена инженера!» и получила ответную порцию криков: «Фашистка недобитая, гитлеровская подстилка!» Нельзя сказать, что мутер впервые столкнулась с оскорблением по национальному признаку. И раньше бывало, но не в бараке же, не от шалав такое выслушивать! Мутер нацепила нарукавники и принялась строчить жалобы участковому, требуя прекращения травли уважаемых людей. Она вызывала соседей на товарищеский суд, наслаждалась дворовыми собраниями, выставляла детей в качестве свидетелей. То одна, то другая соседка деланно каялась, а через день мутер получала очередное оскорбление и двигалась по кругу. Собрания Дима ненавидел до дрожи, и прятался бы, да некуда. Участковый всегда посмеивался, переспрашивал: «Как-как она тебя обозвала? А маму как?» Мутер хмурилась и командирским голосом приказывала: «Излагай конфликт товарищу милиционеру во всех подробностях». И приходилось повторять все сказанные гадости под смех и кривляние соседей.
Вести хозяйство в антисанитарных условиях у мутер не хватало ни времени, ни сил. Дима варил кашу для себя и сестры, выгадывая моменты, когда соседей не было на общей кухне. Быстро научился мыть коридорные полы и туалет — жильцы убирали барак по очереди. Мутер, дохаживающая срок с огромным животом, изредка хвалила Диму за трудолюбие. Громко, при всех, вплетая немецкие слова, и подчеркивая, что аккуратность и пунктуальность — свойство великой нации. Мутер и ругалась по-немецки. Дима половины слов не понимал и ни капли не расстраивался. Он не хотел говорить на языке, от которого одни неприятности — мутер произнесет речь и уйдет, а ему потом мусор из каши вылавливать.
Жизнь заставляла держать ухо востро. Дима привык пробираться в туалет и за водой, не привлекая к себе внимания, во дворе отсиживался под пожарной лестницей, потому что пацаны кидали в него камни и обзывали гестаповцем. Дома остерегался, а в городе влип — и не потому, что немчура, просто не повезло. Путь к беде свился из развилок-случайностей. Ночью Диму разбудил отец и отправил к телефону-автомату — вызвать «Скорую» для мутер, у которой начались схватки. «Скорая» ехала долго, соседи, которым мешали крики и шум, стучали в стену, и в этом ночном круговороте ругани и ожидания Дима перепутал авоськи. Одну — поновее — мутер собрала себе в роддом. Во второй, с рваными ручками, лежал архив переписки с участковым и завернутые в газету полиэтиленовые крышки. Отец вернулся из роддома под утро, чрезвычайно раздосадованный — неправильную авоську из шкафа достал Дима, а истерику мутер закатила ему. Позавтракав, Генрих Яковлевич обрел привычную отстраненность от земных забот, велел Диме отвести сестру в садик, а потом доставить в роддом ночную рубашку и пеленки. Выдавая деньги на проезд, неожиданно расщедрился. Насыпал Диме мелочи в ладонь и разрешил купить мороженое.
Путешествие по Рождественскому разогнало сонливость, одарило хорошим настроением. Авоську Дима отдал санитарке, с трудом просунув в открывшееся крохотное окошко — не каждый раскормленный кот пройдет, а собака точно застрянет. Освободившись от обязанностей, он побрел, куда глаза глядят. Роддом располагался в центре. Дима, отогревшийся под ярким, почти летним солнцем, вышел к зданию горисполкома, побродил по скверу с чахлыми деревьями и приметил киоск мороженого на соседней улице. Он купил сливочное с изюмом за пятнадцать копеек, и получил сдачу с двадцатикопеечной монеты. Хватит и на проезд домой, и на стакан газировки — еще пара копеек в кармане завалялась.
Несметные богатства привлекли внимание местной шпаны. К Диме, вгрызшемуся в мороженое, подошли два пацана постарше — лет двенадцати-тринадцати. Победить в драке за мороженое и мелочь Диме не светило, и он принял разумное решение — сбежать. Не бросая мороженое, со всех ног, вдоль забора из бетонных плит, за угол, во двор двухэтажного дома, а оттуда в дыру в другом, уже деревянном заборе. Вляпавшись в крапиву, он остановился. Прислушался — вроде бы, не догоняют. Осмотрелся и понял, что попал на какую-то стройку.
Ой, нет, не стройка. Старый дом ремонтируют. Окна выбиты, лестницы без перил, полы провалены, а вдоль стен — леса. Неподалеку — в том дворе, который он пробежал, истоптав палисадники — раздались голоса. Дима не понял, те это пацаны, которые его догоняли, или другие, приметившие нарушившего территорию чужака, но решил спрятаться от греха подальше. Он пробрался под лесами, не забывая обкусывать тающее мороженое, вошел в холодный полуразрушенный дом и начал подниматься по лестнице. Голоса приближались, и Дима с тоской подумал: найти бы шапку-невидимку, чтобы как в прочитанной сказке Пушкина — надеть задом наперед, и: «Теперь мне здесь уж безопасно; Теперь избавлюсь от хлопот!»
Ступени не шатались, выглядели крепкими, и Дима, размышлявший, как здорово бы было ходить за водой невидимым, поднялся на второй этаж. В светлой комнате без окна нашелся перевернутый ящик. Дима спокойно доел мороженое — голоса стихли — и вытер руки об штаны. Он привалился к стене, не беспокоясь, что испачкает куртку. В голове все еще вертелись обрывки сказки: казалось, вот-вот раздастся стук копыт, приедет витязь, увидит старой битвы поле, вздохнет, начнет искать себе меч и латы. Поэму «Руслан и Людмила» Дима заучил почти наизусть — по отсутствию в доме других книг. Он просил родителей записать его в библиотеку, но ни мутер, ни отцу было недосуг. Отмахивались, говорили: «В школе начитаешься». Приходилось в сотый раз блуждать мыслями, сопровождая витязей, едущих за княжной, ужасаться живой голове, смеяться над Черномором. Вот и сейчас он засмотрелся в окно без рамы и стекол, переживая знакомые приключения, и даже не удивился тому, что на небе появились облака. А ведь только что солнце сияло, и вдруг, откуда ни возьмись, стадо белых кудрявых овечек. Мчатся быстро и неслышно, хотя ветра нет, и, всей толпой прямо к подоконнику. Самое шустрое облачко втянуло бока, протиснулось в оконный проем, растеклось клочьями по вздувшемуся паркету.
Дима на облако смотрел-смотрел и понял: это же сон! Он полночи не спал, а сейчас поел, и разморило. Хороший сон, добрый. Диме обычно драки и крики снились. Он встал с ящика, чтобы потрогать небесные кудряшки. Сделал несколько шагов и провалился сквозь пол. Не ударился — облака подхватили. Только испугался очень — сердце екнуло — и руку распорол, пытаясь ухватиться за доски.
Упал мягко. Съежился под взглядом сторожихи — одноглазая бабка что-то бормотала, водила руками в воздухе, как будто носок штопала — приободрился, когда увидел рядом другого пацана. Тот тоже себе руку рассадил — кровь текла. Дима его спросил: «Ты с другой стороны вошел? От шпаны спрятался?» и покосился на сторожиху. Та почему-то не ругалась, только скрипуче хихикала. Чокнутая, наверное. Может быть, вдова, может быть — фронтовичка. С фронтовиками такое часто случалось.
Познакомились. Пацан сказал свое имя: «Дым». Странно, слишком коротко. Дима подумал, что это, наверное, кличка. Пока перешептывались, явился какой-то дед, по виду тоже сторож. Наорал на бабку, Диму с Дымом поставил возле груды строительного мусора, велел ни на шаг не отходить. Следом пришла какая-то тетка в красивом платке, похожая на заведующую. Бранила сторожа, потом им с Дымом руки перевязала. Потом дед начал говорить, и Дима заслушался.
«Чокнутая швалья — тогда я, как и прочие боги, был уверен в ее безумии — бродила от мира к миру, бормоча проклятья и меняя судьбы. Сшивала скупца с транжирой, аскета со сластолюбицей, сильную колдунью с деревенским дурачком, хозяина ифрита с хозяйкой снежной псицы. Те, кого коснулась ее игла, мучались, обрывали жизни, сходили с ума, добирались до Кромки и бросались в бездну, или гнили заживо в чужих мирах».
Это звучало как настоящая сказка, интересней, чем «Руслан и Людмила». Смутило то, что дед назвал себя богом. Взаправду-то богов не бывает. Наверное, тоже малость того… головой тронутый. Как и сторожиха.
Дым мысли Димы подслушал и возмутился: «Как это — нет богов? Мы чтим Чура и приносим дары ему в храм, чтобы он защищал нас от вторжения чужаков». При слове «храм» Дима поежился. Мутер временами громко жаловалась на отсутствие кирхи, а соседи потом доносы писали и устраивали мелкие неприятности.
Дослушать Дыма ему не позволили. Тетка в платке хотела Диму отвести в милицию — за то, что на стройку пробрался — а дед ее отговорил, пообещал проводить до автобусной остановки и дать подзатыльник на прощание. Тогда тетка в Дыма вцепилась. Дима уже собрался его за руку схватить и вместе бежать, но тот успокоил — «пусть ведет, мне ничего не будет». На том и расстались.