36871.fb2 Я забыл поехать в Испанию - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 4

Я забыл поехать в Испанию - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 4

Единственным светлым событием в ту ночь был ответный звонок Донны. Разговор длился недолго, потому что она занималась, но она сказала, что хочет увидеться со мной снова. Как бы достаточно — но в этом был оттенок сексуального поддразнивания, который меня обеспокоил. Я сказал ей, что не очень гибок и не способен спать с людьми, к которым не питаю сильного чувства. Печально, но правда, думал я когда-то, но теперь не думаю. В своем сексуальном поведении я могу видеть только комическую сторону, даже если само занятие иногда бывает чудесным. Когда-то я преклонялся перед Д. Г. Лоуренсом и, может быть, опять преклонюсь, если перечитаю, однако Генри Миллер был более точен.

Честно говоря, я кое-что выдумал — ради ясности. Еще одна ложь! Неужели нельзя обойтись без цепи врак, опутывающей нас? Ты лучше знаешь, кто ты такой, когда просыпаешься, чем отходя ко сну, когда твои декоративные способности достигают пика. Автобиографическое надувательство не отличается от биографического. Донна и Рико, вино и еда — правда. Также и Синди, которую через шесть часов я увижу впервые после сиреневого сада и сигареты с гашишем в грязном «де сото». Когда человек, субъект, рассказывает мне, что он разошелся с первой женой и женился на другой, на все это наведен глянец, и выпытывать подробности было бы с моей стороны невежливо; однако же это самое серьезное событие в жизни мужчины. Видится со своими отпрысками, со своими двумя детьми, часто, потом менее часто, потом совсем не часто, и самой важной любви в его жизни, его первого брака, как не бывало. Вот где истинная энтропия. Самая большая часть эмоционального содержания его жизни канула в небытие из-за обычного накопления взаимных неудобств. Прежде говорилось даже: «Мы росли, но в разных направлениях». Оттого что развод был необходим, предопределен, попросту неизбежен, он не становится менее значительным.

Вот опять я опасаюсь быть припертым к стене, которая находится в четырех метрах от моей кровати. Я никогда не был по-настоящему женат — так что я в этом понимаю? Девять дней, даже восемь… ни бельмеса, как сказала бы моя бабушка.

Позвольте начать сначала. Я проснулся в одиннадцать утра в поту — жаркое солнце уже било в юго-западное окно, в мозгу вертелись обрывки сна с цветами и большими густо-зелеными растениями, показывающими зеленые растительные внутренности, глаза — раскаленные докрасна шары. Я выкурил полпачки сигарет, привезенных в портфеле, выпил два пива и три полубутылки вина из мини-бара под телевизором. Воспользовался телевизионным пультом, чтобы вызвать три порнофильма по девять долларов штука, но ни один меня не увлек. По ходу всего этого я продолжал не слишком внимательное чтение. Такой ночи у меня не было лет семь, с тех пор как в возрасте сорока восьми лет я поместил себя в укромную аризонскую клинику, чтобы месяцок отдохнуть. До того как притормозил там, я не мог сделать свою работу без трехпяти бутылок вина ежедневно, хотя от кокаиновых прицепов отказался еще задолго до этого, поскольку врач сказал, что так у меня полетят клапана — имея в виду смерть. Чтобы спастись, я сделался старомодно религиозным и молился утром и вечером, как в свое время с бабушкой.

Всё — после факта. В то утро я мог только хрипеть с неуверенной эрекцией по направлению к Донне в другом часовом поясе и ощущением нарушенного суточного ритма из-за того, что поднялся в одиннадцать вместо семи. Змея сбрасывает кожу и не узнает себя. Природа сознания такова, что можно сбросить сразу несколько кож. Когда это происходит со мной, я дней десять кропаю прозу или несколько стихотворений, размышляю, после чего направляюсь к дерматологу, который не пропишет мне ничего такого простого, как черная мазь с сосновым дегтем. Ее посоветовала мне молодая женщина в «Коконат гроув», уколовшаяся о ядовитую рыбу и чуть не потерявшая палец. Ей эту мазь дал на Сен-Бартельме французский матрос, который обходился с ней «гнусно». Что это означало, бог знает. От европейцев мы, ксенофобы, привыкли ожидать продолжительного анального секса.

За пятой чашкой кофе я задремал в кресле, поставив ноги на багаж. Язык, на котором я разговариваю с собой, стал настолько персональным и ушел внутрь, что исчез. Подтянись и навались. Перепояшь чресла. Хуже всего — «не прогибайся». Мы воспитаны на целой школе «мужского разговора», игнорирующей нашу уязвимость. Очередным отчимом-извращенцем на Среднем Западе был Винс Ломбарди.[38] Замечательной нелепостью звучат слова комментатора, восхваляющего наш «добрый костоломный футбол Большой десятки».[39] Рев стадиона был слышен у нас в Блумингтоне за несколько километров. Но более вредоносным был подразумеваемый культурный язык выдержки, храбрости, твердости, усердия, бережливости, «упертости», «раннего прихода на работу и позднего ухода». Это позволило мне скопить пару миллионов, которых отнюдь не достаточно, если верить статье в «Уоллстрит джорнал», где говорилось, что мне нужно пять миллионов, чтобы «с приятностью уйти на покой». От этого я затосковал по настоящим деньгам, которые я зарабатывал как мальчишка-газетчик, разъезжая на моем «швинне» по ледяным февральским улицам, и по четверти доллара в час, которые зарабатывал вскапыванием садов.

В общем, я сидел и пытался вспомнить фразу, с помощью которой вызывают гостиничного посыльного, плюнул, сам снес вещи в вестибюль: в голове у меня была пустота, заполненная цветами. Я вспомнил что-то слышанное по Национальному общественному радио насчет создания «темных парков» — слабо освещенных территорий, откуда люди смогут увидеть звезды, и о том, что после землетрясения в Лос-Анджелесе многие люди, оставшиеся без электричества, были смущены и встревожены Млечным Путем — туманным звездным поясом, который я обожал в молодые годы, но с тех пор редко видел.

Важные бизнесмены топ-топали по вестибюлю, возможно с подтекающими задами. Двое из них жали друг другу руки с непомерной энергией, сделавшей нашу страну такой, какая она сегодня есть. Я был доволен, что мой безъязыкий мозг не помешал мне расплатиться за стойкой, получить указания от двух спорящих посыльных, у которых были разные идеи насчет моего маршрута. Когда парковщик подогнал мою арендованную машину, я обрадовался, что он не выключил мотор и мне не придется снова искать зажигание. Автомобили будущего станут заводиться, когда дернешь себя за конец и шепнешь: «Поехали».

Когда внутренняя негативная болтовня иссякла, я ощутил непривычную бодрость. По дороге к парковой магистрали Пойнт-Дуглас притормозил, чтобы не задавить двух очень пьяных коренных американцев, переходивших на красный свет. В мозгу сразу прокрутились целые главы из истории — сомнительный дар моей матери, чей перечень несправедливостей был так длинен, что никто не мог его дослушать. Из-за нее я избегаю думать об истории, хотя, наверное, надо было бы забыть о ее филиппиках и делать что хочется. Зачем отвергать предложенное? Пусть его наезжает. Мое ночное борение с ботаникой несомненно было нерешительной попыткой прикоснуться к профессии отца. Я невольно задумался о том, сколько раз он видел Аву Гарднер в «Босоногой графине», дурацком фильме, — но Ава там в платье шлепает босиком по мраморному полу, вызывая эхо в паху.

По дороге я миновал парк «Свиной глаз» — очаровательное название. Я надеялся самостоятельно понять, почему он так называется; зелень его с пастельными пятнами цветущих деревьев прекрасно обходилась без людей. Была какая-то отдаленная связь между зеленью и прочитанной книгой, но, чтобы разобраться в ней, требовалось время.

Я проехал по первому из нескольких мостов между Миннесотой и Висконсином; могучая Миссисипи выглядела чрезмерной и неряшливой. Я завернул на пятачок для туристов, чтобы посмотреть на воду, вспомнил строку Т. С. Элиота насчет того, что эта река — «большой коричневый бог». Было обычное головокружение и треморы, но привычный мостовой вопрос «Броситься ли?» не возник. Были некоторые намеки на то, что сердце поет, — словно от моего имени принимались бессознательные, но славные решения.

Въехав в Висконсин, я вспомнил, что в ходе скупого часового интервью, данного мне Эйснером, он рассказал о том, как они с женой, в ту пору еще молодожены, разбили лагерь в Северном Висконсине и медведь порвал им палатку. История эта решительно не вязалась с образом человека, восседавшего в величественном кабинете и правившего оттуда громадной корпорацией, но несомненно была правдивой. Майк в ночи лицом к лицу с медведем. «Когда Генри Киссинджеру было двенадцать лет, приятель столкнул его в грязную лужу, и он решил больше никогда не выходить на улицу, а если этого нельзя будет избежать, то по крайней мере держаться от грязных луж подальше. Однажды, попивая шампанское „Кристалл“ высоко над Ново-Оболдуевом, он рассказал эту историю Бобу Макнамаре,[40] и тот усмехнулся. Не правда ли, однако, добавил Генри Киссинджер, что в городе с надлежащей ливневой канализацией нет грязных луж».

Факт может быть таким, что крот разинет рот, думал я, мчась на юг по висконсинскому шоссе 35, узковатой, но восхитительно живописной дороге. «В сумерках они встали на колени перед голой азиаточкой и попросили прощения за Вьетнам». Возможно, но вряд ли. Наверное, я могу извергнуть столько глупостей, что вздуется река справа от меня, с баржами, плывущими на юг.

Недалеко от моста между Нельсоном и Уобашей я остановился в незаселенном месте, чтобы пройтись до реки или хотя бы до одного из ее рукавов. Тучами вились комары, но их отгонял полуденный ветерок. Тропинку развезло после недавнего ливня, и скоро стало ясно, что мои туфли без шнурков — обувь неподходящая. В траве проползла толстая черная змея, и мне вспомнилась несчастная змея в руках у Синди, ставшая кошачьим кормом. Щеки у Синди были мокры от слез, а рука, державшая маленький стаканчик виски, которым ее пыталась успокоить старуха Ида, дрожала. Синди иногда плакала со мной в постели — из-за того, что это «чистая радость».

Тропинка в кустарнике вывела на илистый берег. Двое мальчиков лет двенадцати удили рыбу и встревоженно оглянулись на меня, словно я мог оказаться школьным инспектором — если такие должности еще существуют. Я помахал им, улыбнулся и задал обычный вопрос: «Как клюет?» У них уже было два приличных черных окуня, и я немедленно вообразил рыб на сковородке. Из их рюкзака выглядывал каталог «Секрет Виктории»,[41] но я сделал вид, что не заметил, — эротика определенно более высокого качества, чем та, что была в мои школьные годы. Я направился вдоль реки, и один из них крикнул: «Не надо!» но было поздно. Нога по колено погрузилась в грязь. Другая еще стояла на твердом, но позиция оказалась неудобной, и я плюхнулся на зад. Я протянул руку, ребята с трудом вытащили меня, но уже без левой туфли. Они готовы были спасать ее, но я сказал: «Туда ей и дорога», и мы все трое дружно рассмеялись.

Ковыляя к машине, я вспомнил, что остался лишь с пушистыми шлепанцами, но в Уиноне нашел магазин «военных излишков», купил пару носков и полевые ботинки морского пехотинца и узнал адрес ближайшего ресторана, где дают жареную рыбу. В Манхэттене и Чикаго трудно найти рыбу, жаренную просто, по-деревенски. Ее просто поливаешь острым тобаско и запиваешь парой пива.

Я стоял над трещиной в тротуаре, расставив ноги как морской пехотинец, поскольку был в новеньких ботинках морского пехотинца. Я вспоминал свое интервью с Колином Пауэллом для Биозонда — это было несколько лет назад — и снова, как тогда, удивлялся эволюции военных манер: лаконизм, гипервыправка, до того бодрая, что, казалось, даже перелистываемые бумаги должны радоваться. Бодрое шуршание отутюженных хаки в коридорах Пентагона, интерьер до того безобразный, что невольно спрашиваешь себя, способны ли мы выиграть хоть один международный матч по скрэбблу. В то же время колонна офицеров, шагавших на обед, чем-то напоминала рассерженных шимпанзе где-нибудь в далекой Гомбе. Эти возвышенные мысли не помешали мне насторожиться при виде ресторанной вывески, гласившей просто: «Жареная рыба». Был у меня глупый случай в Канзасе, где я так и не смог выяснить, какой рыбой меня накормят. Официантка сказала: «Ну понимаете, рыба — рыба». Когда я сказал, что в океане водится много разных рыб, она ответила: «А тут — Канзас», положив конец дискуссии. Зубатка была между приличной и сносной, впрочем, как говорил отец, голодный и сухарику рад. Об одном я сожалел — что отправил факс сестре в Блумингтон, что в выходные буду у Синди недалеко от Ла-Кросса, и дал ее номер. Теперь Дон мог меня выследить, хотя это маловероятно. Честно говоря, это он отправил меня тогда отдохнуть в клинике — на деньги компании. Он сказал мне, что я несу золотые яйца — не такой уж большой комплимент. Он сам несколько раз бывал в этой клинике и любит вспоминать, что мексиканская обслуга звала его El don Don. У Дона была досадная привычка повторять свои истории — раз он богат и влиятелен, это сойдет ему с рук, так же как манера отвечать на телефонные звонки, когда у тебя с ним важное совещание; «важное» — это его термин.

Я поспал в машине на ресторанной стоянке, изжарился, как цыпленок на вертеле, потом какой-то добрый старик постучал в окно, проверить, жив ли человек. Во сне я принял решение — просить месячную отсрочку на Эйснера. Непонятно было, как можно получить указания во сне, если не было сновидения. По части сроков Дон просто убийца, и однажды, когда у меня случилось нервное истощение во время работы над Дональдом Трампом,[42] Дон нанял «негра», сделавшего большую часть Биозонда. По правде, я не любитель отпусков, но почувствовал, что сейчас готов для отдыха. На заре моей карьеры, хорошо заработав на первых трех Биозондах, я занялся теннисом и горными лыжами, но вскоре бросил — слишком банальными были эти занятия по сравнению с моими начальными литературными устремлениями, хотя последние быстро испарялись в пылу работы над Биозондами. Я катался на лыжах в Стоу, Вейле и Аспене, посещал дорогие теннисные школы в Калифорнии, Техасе и Флориде. Да, чуть не забыл, несколько дней занимался глубоководным ловом на Ки-Уэст. Есть что-то почти оскорбительное в обществе других отдыхающих. Долгие вечера с людьми, которые истощают мозг и тело, пытаясь купить дорогие удовольствия; танцы с женщиной, преющей в норвежском свитере ручной вязки, вычурные, дорогие и посредственные курортные трапезы, страшно пострадавшие от последних кулинарных мод, вся эта бессмысленно дорогая оснастка: лыжи за семьсот долларов и четырехсотдолларовые ракетки, когда по уровню моих талантов больше подошло бы барахло из универсама. В Аспене всегда можно было услышать за квартал рев техасцев. Однажды на «Крошке-Нелль» светская дама обкакалась после тяжелого падения, и ее друзья разбежались. Я одолжил ей мою парку, чтобы она повязала ее вокруг пояса, но вечером в баре она сделала вид, что не замечает меня, и парку я так и не получил обратно. Это скорее смешно, чем печально, размышлял я над эскалопом с уксусно-кислыми каперсами, а затем над размороженной малиной. Замечу, что Дон поиграл на пятидесяти «лучших гольфовых полях мира».

Жизнь — это труд, по крайней мере так я думал или «делал», поскольку приятных альтернатив не имелось. Клер была в ужасе, когда у нас случилась размолвка в Париже и я провел три дня в поезде, разъезжая между Парижем и Марселем, чтобы не прерывать работу. Поездка в один конец длилась четыре с половиной часа, а я был так раздражен, что не мог работать в отеле, платя за дорогую квартиру. Миленькая проводница приносила мне кофе, вино, крутые яйца, и я победно заполнял блокноты рентабельной прозой о Уоррене Баффете.

Сидя на жаркой ресторанной стоянке вблизи вентилятора, выбрасывавшего густые, но неприятные запахи жареной рыбы, я думал: «К черту Дона, я беру отпуск». С визгом шин я выехал со стоянки, и на сердце было не то чтобы солнечно, но намного легче обычного.

Синди оказалась гораздо более загорелой, жилистой, мускулистой и говорила гораздо быстрее, чем в прежние дни. Мы стояли на заросшем дворе позади ее дома, наполовину недокрашенного. У дверей меня встретила коренастая молодая женщина, по голосу та же, с которой я говорил по телефону, и во двор она принесла нам по стаканчику посредственного хереса. Я уже заподозрил, что она может быть «компаньонкой» Синди, а не только помощницей, хотя часто ошибаюсь в таких вещах. К моему удовольствию, Синди вылила свой херес на траву и решила, что мой приезд заслуживает мартини, но, вылив свой, я получил выговор за то, что он попал на растение, которому херес может повредить. По крайней мере, я еще не задал глупых ботанических вопросов, хотя один уже вертелся на языке. Поле за домом разочаровывало своей несхожестью с фотографиями цветения в журнале авиалинии. Ясно. Пора цветения еще не настала (в «Гуманистической ботанике» об этом, правда, не говорилось), но самодовольства от этого соображения я не почувствовал. Поднимаясь за Синди на заднее крыльцо, я не мог не отметить, что заду ее немного не хватает содержания, он раздался с возрастом, потеряв в рельефе.

Мы посидели в ее кабинете и за два часа выпили по два мартини. Достаточную, но не аварийную дозу. Я так и не оправился после объявления, сделанного ею в самом начале, — что мне забронирован номер в Ла-Кроссе, в мотеле, километров за двадцать от ее дома. Я сделал мысленную паузу, пытаясь сообразить, чего же я на самом деле ожидал. Кроме того, она отвергла мое предложение часика два поработать тяпкой — растения еще слишком маленькие, чтобы допустить к ним «непрофессионала». Был приглашен, однако, на ее июльский семинар по цветам — пять дней, семьсот долларов, включая вегетарианское питание. Она сочла забавным, что я всю ночь потратил на чтение ее книги.

— Ну так задай глупый вопрос, если ты еще способен, — сказала она.

— Почему на земле так много растений? Как будто Бог не мог решиться, — сказал я.

Она засмеялась:

— Ты набрался этой божественной ерунды от своей чудаковатой бабки.

Я почти обиделся, но вечер только начинался, кипятиться было рано, а кроме того, я не ужинал. Я попросил ее рассказать о себе, она отказалась, но довольно много выяснилось по ходу разговора. У нее было два «настоящих» брака, не считая нашего, и два покойных мужа, с чем, как можно было понять, ей повезло, поскольку оба не отличались качеством. Не были они и «родственными душами», в отличие от меня. На минуту или две от этих слов у меня на душе потеплело. Первый, за которого она вышла сразу после колледжа, был уже сорокалетним. У них родилось двое детей, теперь уже вполне преуспевающих, но когда ребятам было по десять с небольшим, а ему пошел шестой десяток, он распался во всех отношениях — уж не знаю, что это означало. Он был дипломированным аудитором, старшим партнером в чикагской фирме, но потерял работу в результате скандала, когда удостоверил бухгалтерскую отчетность полукриминальной фирмы. Он стал много пить, плохо обращался с ней и с детьми, и она его бросила. Умер в шестьдесят два года, но до этого, когда ей было под сорок, она вышла за некоего отчасти жуира и переехала в Санта-Барбару. Ему было сильно за сорок, когда они поженились, и за пятьдесят, когда ее дети отправились в колледжи (Норт-Уэстерн и Оберлин). Тут «увядающие гормоны» мужа толкнули его на путь сексуальных авантюр, и бедной Синди пришлось претерпеть самые разнообразные «унижения». Это меня, конечно, заинтриговало, но после нескольких тонких попыток зондирования стало ясно, что уточнять она не желает. Она закончила свою повесть словами о том, что многие мужчины после пятидесяти становятся «жалкими», и с легкой улыбкой добавила: «Исключая присутствующих».

Теперь настала моя очередь, и я не рвался рассказывать, несмотря на хмельную приподнятость. Не чувствовалось, чтобы от нее исходило тепло, как я надеялся. Я прикинулся скучающим, преуспевающим и через несколько минут сообразил, что это не так уж далеко от правды. И плел без зазрения совести, сдержанно описывая свой роман со студенткой-богословом, в которую, кажется, серьезно влюблен. Если бы Синди подарила мне хоть крошку надежды, я бы так не поступил. Пока я пространно живописал радости моей жизни, включая долгую связь со «зрелой» французской любовницей Клер, на лбу у меня выступила нервная испарина. Чтобы придать правдоподобие рассказу, я добавил мелкие детали касательно сексуальней унылости Клер и дороговизны ее содержания.

Заткнись, как говорили мы в детстве. К половине второго мартини Синди исполнилась негодования. Я забыл, что в прежние дни от одного стакана пива она делалась сверхкритичной. Как я могу выбрасывать такие деньги на «ленивую девку», когда ее некоммерческая организация по спасению редких цветов задыхается от недостатка фондов и некоторые цветы вот-вот исчезнут с лица земли, оставив настоящую брешь в мироздании. Что называется, подорвался на своей же мине. Я почти слышал, как редкие цветы жалобно блеют в американской ночи. После пяти минут обработки я обязался избавиться от Клер и передать Синди средства, соизмеримые с тем, что будет сэкономлено, — наверное, не слишком удачная мысль.

Квадратная мисс позвала нас ужинать, и по дороге к кухонному столу (стол в столовой был завален бумагами и книгами, так же как все поверхности в кабинете) мне пришло в голову, что Синди согласилась меня принять именно в расчете на инвестиции и еще, может быть, из самого праздного любопытства. Не только продолжительное мое присутствие исключалось, но возникло подозрение, что в этой жизни она не станет спать с мужчиной даже под дулом пистолета.

Вдобавок к этой сомнительной ситуации мне было подано громадное блюдо с pasta primavera[43] — ненавистной едой. Когда его поставили на розоватую пластиковую столешницу, я вообразил, какие воловьи усилия потребуются, чтобы поглотить хотя бы половину. И словно этого было мало, дали тарелку с грубо накрошенными овощами и стакан калифорнийского вина, выдававшего свое бидонное происхождение. Вкус брюквы с кленовым сиропом, с отдушкой ольхи и тины.

Впервые за несколько десятилетий я обрадовался звонку Дона. Невольная доброта всегда удивительна. С переносным телефоном я вышел в переднюю, страдая от грубой нарезки несваримой жизни. Дон любит показать власть, звоня в неудобное время, но голос его был приятнее pasta primavera, не говоря о принесении Клер в жертву цветочной идеологии. Разговаривая с Доном, я глядел на обрамленное фото вульвообразной розы, что увеличивало мои сомнения.

Смысл звонка заключался в том, что открылось окно в типографии — для более ранней и дешевой печати, и у меня на Эйснера остается шестнадцать дней вместо двадцати. Время не летит, оно скачет. Чтобы избежать спора, я сказал, что постараюсь, но «постараюсь» для Дона было мало. Он никогда не нудил и не упрашивал и тут просто сказал: «Притащи мне работу, малыш». Кем надо быть, чтобы сидеть в своем манхэттенском офисе до девяти часов вечера в пятницу? Я промямлил, что у меня семейные осложнения, и он сказал, что я вру: разыскивая меня, он только что говорил с моей сестрой и братом, и оба «в изумительном настроении». Я сказал, что нахожусь в обществе моей бывшей и единственной жены (он знал историю) и мы думаем о том, чтобы возобновить отношения. Он заметил на это, что она ждала тридцать лет и потерпит еще две недели. Затем повесил трубку. В ушах у меня звенело, я удивлялся, как можно выблевать сто фунтов своей собственной жизни. Глаза у меня заволокло и сердце трепыхалось.

Я вернулся на кухню. И чуть не вышел прямиком за дверь — решительный шаг, — но тут сообразил, что это черный ход и что в нынешнем моем состоянии я вряд ли проберусь сквозь заросли к машине, оставленной перед фасадом. Синди и квадратная смотрели на меня с нескрываемым состраданием, поскольку слышали здешнюю часть двусмысленного диалога. Я сел, пытаясь придумать остроту насчет высокооплачиваемого рабства, но побоялся, что мой голос не будет таким мужественным, как мои новые ботинки. Я воткнул вилку в pasta primavera, которая уже схватилась. Синди потянулась через стол и погладила меня по руке.

В эту секунду поднялся на крыльцо и с рассеянным видом вошел в дверь высокий перепачканный мужчина. Я решил, что это работник. Он потрепал квадратную по голове, потом нагнулся и поцеловал Синди, причем оба употребили в дело язык. До меня это дошло не сразу, хотя она вдобавок провела рукой по внутренней стороне его бедра. Он подал мне руку, я пожал ее и прикинул, что ему немного меньше сорока. Набросившись на пасту, он заговорил об ирригации и проблемах с водой. Я есть еще не начинал, и внутренности у меня стянуло от того, что я все и окончательно понял. Почему-то вспомнился Шелли,[44] утонувший в озере Комо. Я вскочил, пробормотал, что плохо себя чувствую, и торопливо вышел в переднюю дверь.

Синди нагнала меня у машины; я стоял, ошалев от красоты сумерек, реки, лежавшей между двумя грядами гигантских зеленых холмов, на глазах черневших. Я был размокшим поросенком в пойме, чувствовал себя настолько нереально, насколько это возможно, когда тебя не уносит течением. Синди чмокнула меня в щеку и велела звонить. Я смотрел на ее лицо в сумраке и пытался мысленно охватить тридцать лет между двумя свиданиями, но их унесло.

Несмотря на романтическую печаль и растерянность, я съел огромный гамбургер в баре «Бест уэстерн», моего мотеля у реки, которая сама по себе оказалась неожиданным утешением. Проезжие стояли на лужайке, смотрели на реку — вернее, на рукав Большой Миссисипи, как сказала мне официантка. Она была низенькая, толстая и бесстыжая, но мне понравилась. Я настолько размяк, что ограничился всего парой пива. Ни к чему лить слезы над картофелем фри или оставлять утром горничной заплаканную подушку.

На заре, в начале шестого, я уже был в пути, оставив сообщения Марте и Таду — моим возлюбленным сестре и брату. В Чикаго я поспел к обеду в одном из Тадовых притонов для яппи и сделал деликатную попытку уволить его. Он чувствует, что я «в распаде», сказал Тад и напомнил мне, что его контракт с минимальной ставкой сто тысяч в год действителен еще пять лет. Я этих бумаг не читаю, доверяю читать моему адвокату, хотя никогда не слушаю внимательно моего адвоката. После гнусной куриной грудки с фруктами Тад напыщенно объявил, что является совладельцем заведения и что мне не надо платить по счету. Я сказал, что собачье дерьмо тоже бесплатное, но он этого, кажется, не услышал, любовно озирая ресторан, полный людей, говорящих о себе громче, чем в Нью-Йорке. Мы распрощались на улице; Тад, вопреки всем обыкновениям, обнял меня и сказал, что если мне понадобится совет насчет того, как быть неудачником, то позвонить ему. Удивительно было услышать от него такое, и мы оба смущенно улыбнулись. Подошла на редкость привлекательная девушка и поцеловала его. Для спутницы взрослого мужчины она выглядела чересчур молодой. Тад не потрудился представить нас друг другу, и когда они садились в его «порше», стоявший прямо перед пожарным гидрантом, мелькнули ее голубые трусики. Это было гораздо более осязаемое свидетельство успеха, чем то, что мог предъявить я.

Река Чикаго не тянула против Миссисипи, отчего я ощутил легкий укол, ибо последняя была единственным могучим явлением природы, которое я заметил за долгое время. Столько воды стекает по земной шкуре из Миннесоты. Жаль, вода мутная, а то можно было бы пройтись в акваланге по дну, здороваясь с рыбами и днищами судов. На федеральном шоссе 65 навстречу проехал пикап того же голубого цвета, что трусики подруги Тада. Еще укол и вкус клеклой папайи на гадкой куриной грудке. Поцелуй Синди с ее работником напомнил мне слова отца о том, что реальность — это когда ты подглядываешь в замочную скважину и кто-то подходит сзади и бьет тебя ногой по яйцам. Это было в девятом классе, и он давал мне советы по поводу моих сердечных страданий. Я почти не ел и совсем не делал уроков, потому что в нашу школу приехала по обмену старшеклассница из Португалии по имени Лейла. Она пришла к нам с гитарой на урок географии и пела любовные песни своей родины. Сказать, что я был потрясен, — ничего не сказать. Я сидел во втором ряду (никто не хотел сидеть впереди, кроме хмырей обоего пола), а она — на высоком табурете в короткой юбке, что добавляло очарования. Первый опыт влюбленности был ужасающим. Между уроками я отыскивал ее и следовал за ней по коридорам, насколько мог скрытно. В столовой я бросал на нее издали говорящие взгляды, но не могу сказать, что она их замечала. Однажды я случайно прошел мимо кинотеатра на открытом воздухе: она стояла, прислонясь к новому «шевроле»-кабриолету богатого мальчика и обжималась с ним. Его руки лежали на ее заду. Я плакал. В апреле она внезапно улетела домой, потому что в семье кто-то заболел. Я впал в траур, встревоженный отец в конце концов заметил это, и я признался. К чести его, он отнесся к моей беде серьезно, хотя ничего мудрого присоветовать не мог.

Шныряя между грузовиками на моей резвой наемной машине, я напевал из «Ночей в садах Испании» Де Фальи.[45] Конечно, Лейла была из Португалии, но на карте Португалия рядом с Испанией — как Канада и США. Вот когда все началось. На литературе мы читали любовную лирику Роберта и Элизабет Браунинг. Но как же это было жидко и жалко по сравнению с чудовищными приливами любви в моем сердце, не говоря уж о члене. Большой магазин пластинок в Блумингтоне добыл для меня альбом португальских любовных песен, и они сводили мою семью с ума, пока мать не купила дешевый проигрыватель в мою комнату.

Родители не могли служить выдающимся примером романтической любви. Позже, когда я смотрел на Элизабет Тейлор и Ричарда Бертона в «Кто боится Вирджинии Вулф?», мне было неловко. Ссорясь, родители перебрасывались маленькими бесцветными эпитетами, сложными словесными шутихами, так что рабочий человек или нормальный ребенок толком не поняли бы, из-за чего распря. Однако детям ученых несвойственно быть нормальными. Это крохотный мир, где каждому положено быть особенным, по крайней мере незаурядным. Странно, но чаще всего ученые родители не сознают, что их взаимные колкости наносят непоправимый вред — или то, что стоило бы назвать вредом в более совершенном мире. В действительном мире это может быть хорошей тренировкой, поскольку никакая ясность в нем не предполагается. Дон, например, может закрутить слово «этот» десятком способов. Дон женат в четвертый раз, и некоторые дураки думают, что по части женщин у него регресс, но я заметил, что танцевать надо от недвижимости. Третья владела приятным, но, в общем, непримечательным домом на Восточных Шестидесятых улицах, зато у четвертой дом на одной из частных улочек в Гринвиче, Коннектикут. Я был там как-то в воскресенье по редакционному делу, но на ужин меня не пригласили. Меня это вполне устроило, потому что специфическое разделение труда в конечном счете оправдывается. В начале моей карьеры у меня был агент, противная молодая женщина, но ввиду стандартности формата Биозондов агент стал не нужен, особенно после того, как у Дона была с ней короткая, но неприятная интрижка. Она была просто слишком умна для такой работы и впоследствии поднялась довольно высоко в бюрократической структуре, благодаря которой функционирует ООН. Несколько лет назад, умирая от рака груди, она прислала мне записку, где предлагала купить пистолет, прострелить Дону сердце, а потом бежать в Испанию и сделать что-то серьезное. Когда мы познакомились, я поделился с ней своими возвышенными литературными планами.

Перед Индианаполисом, почувствовав тяжесть в голове, я свернул на площадку для отдыха в Лебаноне. Мой внутренний диалог стал спотыкаться. У меня началась гипервентиляция и не было бумажного пакета, чтобы в него подышать, — это первое средство. Сперва я кружил по площадке, затем стал прохаживаться вдоль ограды, за которой было вспаханное поле. Затем с ужасом вспомнил, что утром забыл принять дайнасерк, лекарство от давления, без которого не выхожу уже двадцать лет, с тех пор как у меня нашли гипертонию. Возможно, это было признаком душевного здоровья — что я забыл о таблетке, но я вернулся к машине и проглотил лекарство, запив тепловатой водой якобы из альпийского источника. Я позавидовал компании толстых дальнобойщиков, куривших перед своими махинами. Обливаясь горьким потом, я дошел до дальнего конца площадки и твердо сказал цветущей яблоне: «Все, бросаю». В машине я позволил себе один прочувствованный всхлип.

В предвечерние часы пик толкучка на шоссе под Индианаполисом была несусветная, но меня она радовала. Как и все прочие, я ехал домой с работы, только работать больше не собирался. Мне пришло в голову, что огромную энергию, которую я затрачивал на работу, можно употребить на ничегонеделание или что-нибудь другое.

Не скажу, что готов был запеть «Оду к радости», но с удовольствием продвигался ползком в многокилометровых заторах и, поглядывая по сторонам, наблюдал лица, искаженные гневом и нетерпением или просто оплывшие от скуки. По сравнению с вылезшей за края городской опарой Гарлем и Бруклин выглядят пригожими.

До сестры я добрался в семь часов вечера. Когда-то Марта пожелала выкупить у нас с Тадом наши доли родительского (в двух поколениях) дома, так что теперь он ее собственность. Последний раз я ночевал здесь двадцать лет назад, приехав в Блумингтон по делу, — это, как правило, несколько трудных дней, когда Марта представляет материалы для очередного Биозонда. Останавливаюсь я в мотеле или в гостевом доме моего брокера и консультанта по инвестициям Мэтью, друга школьных лет; но сейчас он проходит химио- и радиотерапию по поводу рака простаты, и Марта сказала, что у его второй жены любовник — владелец заправки, которого мы оба знаем. Это Мэтью, нарушив правила, сказал мне, что у Марты гораздо больше денег, чем у меня, потому что она умнее. Он поспешил добавить, что умнее в смысле инвестиций — она много вкладывала в технику еще до того, как начался этот десятилетний бум; я же действовал консервативно, как канзасский школьный учитель.

Проезжая по старому району Блумингтона, я немного расчувствовался — главным образом потому, что профессура не так помешана на деньгах, как остальная наша цивилизация. Тут есть чудаки, которые не смотрят телевизор и сторонятся популярной культуры. Попадая сюда, я очаровываюсь их лаконическим безразличием к текущим событиям, которые сильно занимают, в общем-то, одних обозревателей.

А почему я на самом деле не останавливаюсь у сестры — потому что она покровительница искусств. Я говорил, что она редко выходит из дому, зато у нее постоянно бывают художники, скульпторы, музыканты, поэты, молодые беллетристы, которых привлекает ее острый язычок, еда и вино. У нее две карточки размером с ладонь, зеленая и красная, они прикрепляются к входной двери в зависимости от того, принимают сегодня гостей или не принимают. Тад обрадовал меня в Чикаго, рассказав, что в последнее время она стала гулять по нескольку часов вечером с этими художественными друзьями, хотя дневные часы для нее по-прежнему непереносимы. Что-то плохое случилось с ней на предпоследнем курсе Уэлсли-колледжа, когда она уехала на три месяца в Лондон. Подробностей, кроме Марты и других, вероятно, участников или участника, никто не знает. Она вернулась домой, когда я занимался в магистратуре, на том дело и кончилось.

По правде говоря, мне неуютно с ее гостями. Нет людей кичливее, чем неудачники в искусстве, а гостиная Марты изобилует ими. Когда я там — я как жаба в супнице. Все, конечно, вежливы — в меру выпитого, — но и в худшем случае нападки не принимают личного характера, а подвергаются им художественные и литературные «истеблишменты» Чикаго и Нью-Йорка и вульгарность больших сумм, достающихся низкопробным художникам и писателям. По какой-то причине местные гораздо лучше осведомлены о нью-йоркских и чикагских литературных сплетнях, чем я, тамошний житель. Не знаю, насколько верны эти сплетни, но всех более или менее успешных валят в одно жаркое, не разбирая чинов.

К счастью, на загороженной кустами террасе была красная карточка, и машины перед домом не стояли. Марта бросила водить машину, еще когда ей не было двадцати, и с тех пор называет их «гнусными изделиями». Ее специальность — человечество, и психическое состояние любого человека для нее вполне приемлемо, лишь бы оно было интересным, поэтому она привечает самых отъявленных недоумков, которых всегда полно среди художественной публики в любой университетской среде. Единственный жупел для нее — «минималисты» любого толка, может быть, потому, что сама она крупная, килограммов семьдесят семь или около того.

Только была она уже не такая крупная. Я обнял ее на террасе и подумал, что в ней осталось не больше шестидесяти трех.