36961.fb2
Теперь здесь было тихо. И Ползунов, не всходя на мостки, смотрел завороженно на текучую гладь реки, лишь местами изрытую воронками зеленых вихрящихся омутов, и гадал про себя, затаив дыхание: так что же на самом деле случилось?
Никто ничего не знал и не видел. Одна лишь река могла сказать… Но старый Чарыш, перегруженный коренными июньскими водами, спокойно и равнодушно бежал мимо, неусыпно и строго храня эту тайну.
Работу свою капрал Беликов провернул ходко — достало двух дней, чтобы провести дознанье по «делу» шихтмейстера Ползунова, затеянному повторно. Капрал допросил печника Зеленцова, сотворившего своеручно, в союзе с Вяткиным, тот злополучный горн, от которого, по увереньям доносчиков, и случился пожар. И остался доволен тем, что Ефим Зеленцов не запутал и не усугубил дела своим показаньем, а, напротив, окончательно прояснил.
— Нет, господин капрал, — сказал он без малого колебанья, — возгореться от горна не могло, бо стоял он, тот горн, посреди избы и стен не касался.
Вот и все! На том Семен Беликов и поставил точку, считая, что лучшего знателя, чем печник Зеленцов, найти невозможно, а стало быть, и не надо искать. К тому же и Бухтояров, староста судной избы, где капрал заседал и вел дознанья, прибавил весомо: Зеленцов мужик серьезный — и верить ему можно.
Так и отпал первый, заглавный пункт обвинения. А по второму, весьма деликатному, капрал, слегка тушуясь, выслушал Пелагею Ивановну, спросив, каковы у них с шихтмейстером Ползуновым отношения. Пелагея глянула удивленно, плечами повела:
— Господи, Семен Петрович, да неужто тебе неизвестно?
Беликов еще больше смешался, но стоял на своем:
— Известно, Пелагея Ивановна. Токмо ныне я не свободное лицо — и ответ ваш не для меня лично, а для приказной бумаги надобен, — пояснил. И чтобы разговор облегчить, подкинул вопрос наводящий: — Вот тут в записке, — придвинул бумагу, — шихтмейстер Ползунов называет вас женкой служивою, то есть служанкой не крепостной, а нанятой… Это как объяснить?
— А никак! Это ж его слова, он и объяснит, коли захочет, — сухо ответила Пелагея, мельком глянув на ту бумагу и тотчас узнав почерк мужа. — А я вот другое скажу, — помедлив, голову вскинула. — Три года назад, по обоюдному сговору, выехали мы с Иваном из Москвы в Барнаул, с тех пор и живем, ни от кого не прячась, у всех на виду… А что не венчанные — то наша вина, грех перед Богом, нам и достанет тот грех искупать. Надеюсь, иного и Ползунов не скажет, — добавила твердо, называя мужа подчеркнуто по фамилии, похоже, не столь для капрала, сколь для протокольной бумаги.
— И я надеюсь, — кивнул одобрительно Беликов, аккуратно записывая. — Потому и советую поскорее уладить эту докуку.
— Уладим, — покладчиво заверила Пелагея, чуя нутром, подспудно угадывая, что нынешняя невзгода, как тучка, развеется, минет, обойдет их стороной — и не ошиблась.
Капрал Беликов поработал усердно — и невзгоду отвел: из пяти пунктов доноса, обвинявшего шихтмейстера чуть ли не во всех смертных грехах, четыре обвинения были сняты, закрыты по ходу расследования, как пустые и облыжные, осталось лишь одно, впрочем, самое злое и чувствительное — незаконность сожительства Ползунова с Пелагеей… Но тут, как говорится, выше головы не прыгнешь. Факт очевидный и скрыть его невозможно. Да никто и скрывать не хотел — ни сам допытчик, явно благоволивший к своему приятелю, ни шихтмейстер с женою, коим оставалось только одно — узаконить свой брак венчаньем.
Ползунов и хотел это сделать незамедлительно. Однако неоправданно и с промашкою заспешил. И тут появилась еще одна загадка, не менее странная, чем в случае с дворовою девкой Парашкой, то ли, по наущенью шихтмейстера, сбежавшей неведомо куда, то ли с отчаянья лютого и вправду канувшей в чарышские воды… Поди разберись! Да и кто бы стал разбираться?
Теперь же шихтмейстер, спеша узаконить свой брак с Пелагеей, обратился не в Канцелярию горного начальства, с ведома которой только и можно получить так называемую «венчальную память», а написал письмо своему другу Дмитрию Хлопину, в котором просил «оную память учинить», иными словами, достать разрешение на венчанье любыми путями, в том числе и за взятку, коли понадобится, для чего к письму были приложены деньги. А почему Ползунов избрал столь странный и затруднительный путь — остается только гадать. «При том же оную память учинить прошу так, дабы в оной надпомянуто было священнику Кособоковского села или находящемуся при Колыванской церкви, — доверительно разъяснил. И просил: — А письмо мне возвратить. Сына же вашего, Яшутку, — как бы вскользь, мимоходом сообщает Хлопину, — я намерен с собою в Колыван взять».
Последнее — рядом со всеми просьбами — как некий намек: вот, мол, как я радею за вас, порадей, мой друг, и ты для меня.
И Хлопин сделал все, что мог, возможно, малость и переусердствовал. Одно неясно — куда пошли деньги, присланные Ползуновым? Переданы ли были кому-то из рук в руки в духовном правлении, оставил ли Хлопин при себе, на всякий случай… Но скорее всего — вернул Ползунову, когда «сговор» всплыл наружу — и тайное стало явным.
Так или иначе, но венчальную память Хлопин достал. И вздохнул облегченно, загодя радуясь за своих друзей, Ивана да Пелагею, теперь у них — гора с плеч! Однако радость была недолгой. В тот же день Хлопину велено было явиться к самому Христиани. Зачем? — екнуло сердце. А голова подсказала: дознались! Вот с этим опасением и предстал Хлопин перед начальником заводов.
— Ну, голубок, выкладывай, — без лишних оговорок потребовал Христиани, глянув строго.
— Что, ваша честь… выкладывать? — вильнул было Хлопин.
— И не прикидывайся. Мне все известно, — не повышая голоса, упредил Христиани. — Бумаги выкладывай. Венчальную память для шихтмейстера Ползунова, кою раздобыл ты в обход Канцелярии… Что там еще у тебя?
Хлопин помертвел от растерянности, потом его бросило в жар: донес кто-то! Но кто? Неужто кто из духовников? А более некому. Но это уже не имело значения — и запираться не было смысла.
И Хлопин выложил все, как велел асессор: и венчальную память, которую не без труда раздобыл, и даже письмо Ползунова, которое тот просил вернуть… Письмо, наверное, можно было и утаить, не разглашать, но Хлопин так растерялся и так был убит происшедшим, что и сам не ведал, что делает.
Можно представить, в каком состоянии вышел он из кабинета начальника заводов, не вышел, а вывалился, будто из бани, весь в жарком поту, думая лишь об одном: все погибло! И что теперь будет с Ползуновым, какие кары обрушатся на него?
А Христиани в тот миг кипел негодованием, не будучи в силах понять странной выходки шихтмейстера: почему тот сразу не обратился в Канцелярию? Сам себе ставит рогатки, — подумал асессор. И в тот же день заготовил указ, требуя от шихтмейстера письменного объяснения своего поступка, а также ясного толкования — кем все же является Пелагея Ивановна Поваляева: женкой ли чьей-то чужой или вдовой… но не «девицей» же, как указано было в «венчальной памяти», лежавшей теперь на столе асессора.
Казалось, новой грозы не миновать. Строгий саксонец не потерпит сей кривды — и спросит с шихтмейстера по всем статьям. Так думал и Ползунов, читая доставленный курьером указ, но, к удивлению, оставаясь при этом спокойным и равнодушным. Как будто указ не его касался, а кого-то другого — так он устал от всех нынешних доносов, поносов и всякой другой мути, мешавшей жить и работать в полную меру. Он понимал, что ныне многое, если не все, будет зависеть от того, с какой ноги встанет асессор Христиани, но как он поступит и что решит, Ползунову казалось безразличным, ибо отныне он полагался только на Бога — и верил, что Бог не выдаст, поможет… А коли случится обратное — что ж, как говорится, лучше пострадать за добрые дела, нежели за лихие…
Потому и не стал Ползунов сочинять длинной реляции, объяснять свои подвиги, а написал разгонисто-твердым и крупным почерком коротко и ясно: «Пелагея Поваляева вот уже тому три года как моя жена, чего я никогда не скрывал и впредь скрывать не сбирался, а потому, господин асессор, покорнейше вас прошу вернуть мне «венечную память». В протчем пребуду вашему благородию доброжелательным слугою».
Письмо отправил. И стал ждать окончательного вердикта… либо новой, очередной волокиты, затяжки дела. Последнего пуще всего опасался шихтмейстер. И напрасно.
Неделю спустя снова явился на пристань капрал Беликов. И на этот раз — прямиком в дом Ползунова.
— Разрешите представиться, — щелкнул каблуками и выструнился шутливо перед шихтмейстером. — Новый командир Красноярской пристани, — и бумагу подает. — Вот и указ на сей счет, которым означено мне, капралу Беликову, принять, а тебе, господин шихтмейстер, сдать дела и отбыть в Колыван, к новому месту службы.
Наконец-то! — вздохнул облегченно Ползунов. Приятели глянули друг на друга, рассмеялись и обнялись. Но и это еще не все.
— Ба! Чуть было не забыл главного, — спохватился капрал, хотя по глазам видно, что о главном-то он и вовсе не забывал, а держал напоследок, чтобы радость была полнее. Он достал из кармана и подал конверт Ползунову с такой медлительной и церемонной важностью, будто не письмо, а награду вручал. — Цидулка от самого Христиани. Велено вскрыть при мне и вслух огласить содержимое, — добавил с подначкою, весело щуря глаза.
И Ползунов понял, что нынешняя депеша ничего худого не сулила — в противном случае капрал Беликов вел бы себя иначе. Спокойно — и малым жестом не выказав своего нетерпения — он вскрыл пакет, вынул плотный лист, столь же неспешно разгорнул и глянул в него, скользнув глазами по строчкам. Сдержанность враз улетучилась, он вспыхнул, бурно краснея, вскинул руку и взмахнул шелестящим листом, как неким штандартом на ветру, громко позвав:
— Пелагея Ивановна! Иди-ка скорей, погляди. Вот, — протянул подоспевшей жене этот «штандарт», объявляя торжественно: — Венечная память. Вернули! Ну, каков ныне праздник? И привез его вот он, — благодарно кивнул капралу, не зная еще, что с этой минуты жизнь повернется к ним светлою стороной.
И хотя день тот выдался пасмурным и сырым, праздника омрачить он не мог. Пелагея, вся светясь, похоже, и ног не чуя под собой, летала по дому, одной рукой наводя порядок, а другой накрывая стол. После того, как Парашка исчезла, точно в воду канув, все заботы и хлопоты опять легли на плечи Пелагеи, что, впрочем, не шибко и тяготило ее, привычную сызмала ко всякой работе…
Ползунов украдкой поглядывал на жену и мысленно восклицал: «Ах, как славно!» — и нет-нет да и вспоминал при этом «хитрого саксонца», так скоро и справедливо сумевшего разобраться во всем — и поставить все на свои места. Вот и венечную память не задержал, имея на то власть, но выслал немедленно, не требуя более никаких объяснений. Такого исхода Ползунов не ожидал. И радовался тому, что начальник заводов Иоганн Христиани, при всей своей жесткой суровости, на поверку вышел куда как мягче, добрее и справедливее, чем думал о нем шихтмейстер.
Осенью 1761 года, постным днем сентября, Ползунов передал капралу Беликову (давно ли сам принимал у него!) нехитрые пристанские дела — и вдруг ощутил себя неким странником на большой и неведомой дороге, по которой дальше идти… А куда она выведет — время покажет.
Но раньше того съездили в Кособоково. И отец Кузьма повенчал Ивана и Пелагею, нареча жену Ползуновой. «Ну, дети мои, — сказал напоследок не по уставу, а дружески, от себя, — отныне вы, что два крыла единой птицы, муж и жена — цените друг друга. Да храни вас, Господь!»
И супруги Ползуновы, Иван да Пелагея, вышли из церкви и впрямь окрыленные. Слава Богу, теперь уж никто не посмеет бросить в них и слова упречного, что камня тяжелого! Рука об руку спустились они с паперти и, не сговариваясь, прошли в дальний угол церковной ограды — к могиле Настеньки. Нежарко светило солнце. Ограда тонула в густой траве, давно перезревшей и рассыпавшей по земле сухое семя… Пахло тмином и чередой.
Они постояли молча подле дочкиной «усыпальницы», думая, наверное, каждый о своем, а выходило — об одном и том же: неужто Господь не даст им больше дитя? Но вслух об этом и слова не проронили.
Последние дни тянулись долго. Надо было уезжать, а их то одно, то другое задерживало. Пелагея, измаявшись ожидаючи, попеняла однажды: «Прикипели мы к этому месту… или кого-то здесь стережем?» Ползунов улыбнулся: «Смоковницу, Пелагеша. А кто стережет смоковницу, тот будет есть плоды», — ответил библейскою притчей, успокаивая жену.
Была середина погожего октября, когда, наконец, они собрались и выехали на трех подводах в Колывань. И ознаменовался тот переезд событиями немаловажными.
Числа девятнадцатого, еще и не обустроившись как следует в новом жилье, Ползунов принял «повытье прихода и расхода денежной казны», отныне став комиссаром Колыванского завода, а по сути — правой рукой управляющего, что подтверждала и «росписная» бумага…
А спустя два дня, 21 октября, после десятилетнего отсутствия вернулся из Петербурга в Барнаул главный командир Колывано-Воскресенских заводов генерал-майор Порошин — пожалованный в это звание императрицей как раз накануне отъезда. Извещенье же о прибытии генерала доставил курьер числа двадцать четвертого, и Улих, не мешкая, передал эту новость своему заместителю.
— Ну, наконец-то! — обрадовался Ползунов. — Хорошая новость. И добрый знак.
— Добрый? Вы так уверены? — спросил Улих, дивясь не столь словам, сколь нескрываемой радости шихтмейстера. — И что же, по-вашему, сулит сей знак? — выпытывал не без интереса.
— Думаю, немалые перемены.
— Вот как! — еще больше удивился и заинтересовался Улих. — И что ж то за перемены грядут, как полагаете?
— Полагаю, речь пойдет о сближении рудников и заводов, — не замечая и малой иронии в словах управляющего, отвечал Ползунов серьезно, как о чем-то давно и доподлинно ему известном.