36961.fb2
— Здравствуйте, Пелагея Ивановна! А где же наш труженик величайший? — осведомился еще с порога. И Пелагея только руками развела и вздохнула:
— Ох, Кирилл Густавович, — иначе теперь, с легкой руки Ползунова, Эрика Лаксмана и не называли, — ох, Кирилл Густавович, — вздохнула Пелагея, — да где ж ему быть, нашему труженику, как не у своей машины… Готов ночевать подле нее.
— Да, да — покивал Лаксман, — я его понимаю.
— Посидите, Кирилл Густавович, — предложила Пелагея. — Скоро, наверное, вернется наш труженик.
Но долго усидеть Лаксман не смог, сказал извиняясь:
— Нет, пожалуй, я пойду, посмотрю, как там Иван Иванович ладит свою машину.
— Да посылайте его поскорее, — попросила Пелагея. — И сами приходите, Кирилл Густавович. Ужинать будем.
Лаксман пообещал и стремительно вышел. Ходу же от домика до машинного здания и вправду не более тридцати шагов. Да еще Ермолай постарался и такую дорожку расчистил — хоть на боку по ней катись.
Одна только беда: болезнь цепко держала «эрмита» и труженика великого, кашель не отпускал, продолжая мучить его изо дня в день. Ползунов пил настойки, предписанные доктором Кизингом, глотал пилюли, но проку от них — никакого.
И трудно поверить, представить себе невозможно, что мучимый тяжелым, изнуряющим кашлем, неизлечимо больной, обреченный, можно сказать, человек нашел в себе силы не только перемочь свой недуг, пережить эту долгую и холодную зиму, но еще и работать, в три лямки тянуть, занимаясь отладкой, наконец-то, собранной машины, а потом и пробным пуском, устранением неполадок и недоделок… И так всю зиму до самой весны.
А точнее сказать, до конца апреля, когда он, измученный тяжким недугом, исхудавший до неузнаваемости и вконец обессилевший, впервые однажды не смог одолеть и этот последний для себя путь в тридцать шагов — от дома и до машинного здания. Силы покинули его, и Ползунов, наверное, свалился бы где-то на полдороги, но подоспевшие Дмитрий Левзин и Черницын Иван подхватили его и привели, если не сказать, принесли на руках домой. Пелагея, ни слова не говоря, приготовила постель, уложили его — отдохните, Иван Иванович. Он усмехнулся, скорее болезненно поморщился, отдышался и тихо сказал:
— Все, друзья мои, отдыхать теперь мне долго. Все!..
— Ну что вы, Иван Иванович… — начал было успокаивать его Левзин. Но Ползунов только слабо рукой махнул:
— Молчи, Митя. И слушай. Машину доводить придется вам, Ивану вот, — посмотрел на Черницына, — и тебе. Там и дел осталось не так много. Да-а, — отвернулся, скрывая волнение и одышку, — да-а, неужто не выпадет увидеть машину в работе? Неужто… — задохнулся вдруг, закашлялся, дрожа изнутри и сотрясаясь всем туловом, и долго бился в этом припадке. Наконец, отпустило. Он отдохнул, приходя в себя, и сказал еще: — Но вы заходите, когда какие вопросы возникнут. Вместе будем разбираться. Ноги мои отказали, но голова-то пока на месте, — добавил горестно. — А покуда идите, работайте. А я полежу, подумаю.
И слег с того дня окончательно. Однако нашел еще силы написать, вернее, продиктовать челобитную на имя государыни с просьбой освободить его от строительства и руководства сборщиками и доводчиками огненной машины… Это ж и в самом деле — какие силы и какое мужество надо иметь, чтобы не токмо подумать, а вслух произнесть и написать эти горькие и, может, самые что ни на есть вершинные в жизни слова!..
Ползунов лежал в кровати, скорее полусидел на двух подушках, взбитых перед тем и поправленных под головою добрыми и ласковыми руками Пелагеи, и видел за окном ослепительно синее, чистое небо, две молодые березки густо и яростно зеленели слева, а чуть одесную, справа, громадно высился корпус машинного здания, стены которого отливали на солнце золотисто-светлою, восковой желтизной. И там, за этими стенами, стояла его машина, почти готовая, с каждым днем, по словам Мити Левзина, набиравшая силы для полезной работы… А он, Ползунов, терял свои силы — и туда, к своему детищу, был уже не ходок.
«Целое есть то, что соединено из других вещей…» — вдруг вспомнил слова Михайлы Васильевича. И подумал о том, что целого в нем остается все меньше, а нужные вещи уже давно ушли от него… И он впервые так остро, почти физически ощутил и увидел, как сузился для него мир, как уходила от него сама жизнь… А может, это он, механикус Ползунов, уходил сам от себя?.. Он закрыл глаза — но все видел.
Отодвинулся и ушел Петербург, с его дворцами, прошпектами и маняще — недостижимой теперь (и присно во веки веков!) Академией наук, исчезнувшей, как обманчивое и зыбкое сновидение… Исчезли дороги, пути, по которым он столько ходил, прошел и мог бы немало еще пройти… Мир сузился до пределов кровати — и даже те тридцать шагов, отделявших его от машины, он более не может осилить.
Он лежал высоко на подушках — и не знал, сколько же времени прошло с тех пор, как он слег окончательно: день, два или целая вечность? Подле кровати, ближе всех к нему, стояла жена… Пелагеша, Пелагея Ивановна. Он глазами ее приласкал и поблагодарил за все заботы. Чуть поодаль, ближе к двери, застыли недвижно Дмитрий Левзин и Черницын Иван, помощники и ученики его, молодые, крепкие. Теперь их некому учить. Да и нечему — они и сами нынче кого хочешь научат. Он доволен ими: молодцы, хорошо потрудились, пусть дальше идут… Рядом с ними добрый и слишком печальный сегодня, задумчивый Эрик Лаксман… Кирилл Густавович. Но зачем они все собрались?
А может, он сам, Иван Ползунов, горячечным сознанием, не угасшим еще воображением и собрал их подле себя? Вот и штаб-лекарь Яков Кизинг стоит со своим баульчиком рядом с Пелагешей. Она его о чем-то спросила, он ей что-то ответил… О чем она спросила, что он ответил?..
Ползунов бессильно откинул голову на подушках, вминая податливый пух. Дышать стало нечем. И запах синели густой волной наплывал неведомо откуда. Ползунов глазами позвал жену. И Пелагея тотчас над ним склонилась. Он собрал последние силы, но сказал так тихо и невнятно, что и сам не услышал своего голоса. «Пелагеша, — сказал он, — синелью пахнет… Душно! Открой окно». Пелагея повернулась к доктору, Кизинг кивнул разрешающе. Она подошла к окну и отодвинула форточку, впуская свежий воздух. Ползунову показалось, что запах сирени и вовсе становится нестерпимым, и он закричал так, что никто его и не услышал — и сам своего голоса он тоже не распознал. «Закрой окно… не надо! — за-кричал он беззвучно. — Дышать нечем…» — и что-то оборвалось внутри, будто струна перенатуженная, кровь хлынула горлом, солнце в глаза ударило, раскололось — и все враз померкло…
Было около шести вечера 16 мая 1766 года. И откуда-то издалека, с левобережья реки Барнаулки, со стороны «офицерских» светлиц, что по Тобольской линии, наносило густой и горький запах синели… которой не было там и в помине.
Ползунова похоронили в ограде Петропавловского собора. Он всего лишь неделю не дожил до пуска своей машины.
Случилось же это событие 23 мая, «пополудни в первом часу», как было записано в «Журнале испытаний и эксплуатации». При сем находились подле машины и генерал Порошин, торжественно строгий и сосредоточенный, и новый управляющий Барнаульским заводом Александр Ган, сменивший недавно тяжело заболевшего Христиани… Последний вскоре скончается, так и не увидев в работе ползуновскую машину, которая, пройдя испытания и пробный пуск в начале июля, ровно месяц спустя, седьмого августа, будет поставлена в рабочее положение. «Вода из систерны в верхний ларь через очепы людьми поднята была, — запишут в «Журнале». — В котле кипение и пары начали подниматься… и машина начала действовать, мехи имели движение… во все двенадцать трубок воздух идет довольный и примечено, что того воздуха на десять или двенадцать печей будет».
Гулко вибрировал воздух, пронизанный жаром и паром, подрагивали дощатые своды машинной храмины, жарко горели печи, переплавляя руду…
Потом будет подсчитано — и окажется: огненная машина действиями своими даст прибыли одиннадцать тысяч шестнадцать рублей и десять копеек с четвертью, превысив расходы почти в полтора раза. И это всего лишь за сорок дней «чистой» работы! «Чрез действие оной машины, — доносило горное начальство Кабинету, — несравненно полезнее и к выплавке металлов поспешнее, нежели от вододействующих при плавиленных печах машин».
Но восторги остались на бумаге, а дело шло своим чередом. Огненная машина проработала до глубокой осени, не без помех, разумеется, и перебоев невзгодных. А десятого ноября, в пятницу, обнаружилась течь в котле, водою огонь загасило — и машина заглохла. Попытка исправить ее и снова запустить оказалась напрасной. Поняли, что вышедший из строя котел залатать невозможно — он склепан из отдельных медных листов, а лучше б его литым сделать. А кто сделает? Нужны добрые, искусные мастера по литью, «художники», как говорил Ползунов, но таковых и днем с огнем не сыщешь. Эх, самого бы Ползунова сейчас к машине!
И все же причина была не в том, что не нашлось на заводе достойных умельцев — их и не пытались искать. Более того, уже через два дня после остановки, двенадцатого ноября, управляющий заводом Ган приказал убрать людей от машины, а саму огнем действуемую машину… законсервировать.
Пелагея Ивановна, прослышав о том, пришла в ужас и донельзя расстроилась: неужто Ползунов напрасно столько ума и силы вложил?!.. И кто знает, может, именно этот горький момент и подвигнул ее к окончательному решению — вернуться в Москву. Она и уехала в начале декабря, надеясь там и о пенсии похлопотать.
Вскоре после смерти Ивана Ивановича Пелагея составила челобитную на имя государыни, в которой просила назначить ей пожизненное пособие за мужа, «понесшего при постройке машины не малую тягость и изнурение», — особо подчеркивала. Но пенсия в то время полагалась офицерским вдовам не младше сорока лет. А Пелагее не было еще и тридцати. Хотя в той же челобитной она и уверяла государыню, что более «замуж идти не желает». Это был некий обет.
И сказать правду, Екатерина, высоко ценя заслуги и жалея рано умершего Ползунова, сострадательно относилась и к «несчастной вдове» и в помощи ей не отказывала. Нет, не бедствовала Пелагея. Буквально в последние дни жизни Ивана Ивановича (и по его же просьбе) ей были выданы четыреста рублей, пожалованных императрицей механикусу за его изобретение (и вовсе неоправданно задержанных Канцелярией горного начальства аж на два года!), а после смерти мужа Пелагея получила и еще двести сорок рублей — годовой оклад механикуса. Думается, этих денег — более шестисот рублей — по тем временам с лихвою хватило бы на три года безбедного существования.
Но и это не все. Как только Пелагея приехала в Москву, тут же вскоре и поступил указ государыни — выдать еще пятьсот рублей, дабы «несчастная вдова» (выражение самой императрицы) не имела нужды и прочих стеснений.
Однако в Москве Пелагее не пожилось, и она воротилась на Барнаульский завод — и осталась здесь навсегда.
Весной 1767 года капитан Семен Беликов (близкий друг покойного механикуса) доставил в Санкт-Петербург блик-зильбер и золото бликовое, а также и медную модель огненной машины в дар самой Екатерине Алексеевне. Вызваны были из Барнаула и Дмитрий Левзин с Иваном Черницыным, дабы в действии показали модель, кою своими руками сделали. И они ее показали, восхитив весь чиновный Кабинет и саму государыню, за что было и выдано каждому «в награждение» по сто пятьдесят рублей.
А что далее? А ничего! Модель хранилась в Петербурге — все «эрмитное» нравилось государыне. А машина и далее продолжала бездельно стоять.
Осенью 1769 года постигло несчастье генерала Порошина. Из Петербурга пришла страшная весть о внезапной смерти сына. Что с ним случилось — осталось загадкой. Известно одно: в то время Семен Порошин был уже отставлен от двора и командовал лейб-гвардейским полком не то под Нарвой, не то в Ораниенбауме. Блистательный офицер, незаурядный математик и литератор, Семен Порошин пользовался популярностью в широких петербургских кругах. А его «Записками» восхищались не только современники, но и позже, в XIX веке, просвещенные люди знали их и перечитывали.
Так, известнейший русский историк Ключевский, работая над пятой частью своего знаменитого «Курса русской истории», наряду с мемуарами Екатерины Второй, ее статс-секретаря Храповицкого и французского посла в России Луи Филиппа Сегера, использовал и «Записки» Семена Порошина, которого высоко ценил и называл неизменно «благородным Порошиным». (Заметим в скобках: имя Семена Андреевича Порошина можно обнаружить и в первом томе «Истории русской литературы», изданной в 1980 году в Ленинграде, где говорится о нем не только как авторе известных в свое время «Записок», но и как переводчике романа и авторе предисловия к роману французского классика Антуана Прево «Философ аглинский, или Житие Клевеландово».) Ключевский писал: «Он был не только математик, но и социолог и задумывал составить для Павла целый трактат под заглавием «Государственный механизм». — И добавлял не без горечи: — «Люди с крупными умственными и нравственными достоинствами, образованные и любившие горячо свое отечество, но скромные и прямые, подобно учителю математики при великом князе Павле Порошину, как-то плохо уживались при ее дворе…»
Семен Порошин и не ужился. Он был отлучен от двора Екатериной, судя по всему, за те самые «предерзостные» его «Записки» и отправлен в полк. Там он и скончался… в возрасте двадцати восьми лет.
Мне думается, судьбы Ивана Ползунова и Семена Порошина очень схожи: оба мелькнули, как метеоры на российском небо-склоне, и, не успев разгореться, погасли.
Внезапная смерть сына потрясла генерала Порошина, он, сославшись на ухудшение здоровья, в том же году уехал в Петербург.
Меж тем и Пелагея Ивановна, семь лет сдерживая свой «обет» не выходить более замуж, неожиданно для многих (может, и для себя) зимой 1773 года обвенчалась с Дмитрием Левзиным — и стала его женою. Да ведь и была она еще молодой, тридцатишестилетней женщиной, красивой и умной. Однако семейная жизнь оказалась недолгой: в 1775 году Пелагея Ивановна Поваляева-Ползунова-Левзина скончалась. А еще два года спустя умер и Дмитрий Левзин.
А что же стало с огненною машиной? В 1785 году управляющим Барнаульским заводом стал другой ученик Ползунова — Иван Черницын. Однако машина к тому времени была уже порушена. Тремя годами раньше, 20 марта 1782 года, начальник Колывано-Воскресенских заводов генерал Меллер, сославшись на некий указ Кабинета, велел «махину, стоящую близ стекольного завода» в виду ее «ветхости» разобрать — что и было сделано.
Позже ученики и последователи Ползунова хотели ее возродить, построить, повторить «огненную» машину — пытались в разные годы это сделать и сам Иван Черницын, и Афанасий Вяткин, и создатель паровой турбины для откачки воды из шахт Поликарп Залесов, и горный специалист Михаил Лаулин (тот самый Лаулин, который строил по проекту П.К. Фролова одну из первых в России чугунно-рельсовых дорог, связавших (сблизивших!) Змеиногорский рудник со Змеевским заводом), но машина так и не появилась. Наверное, в точности повторить никому не удалось. Да и кто мог «повторить» в точности, кроме самого Ползунова! Но жизнь обратного хода не знает.
И только восемнадцать лет спустя после смерти российского изобретателя англичанин Джеймс Уатт построит паровую машину двойного действия. Нет, и он не повторит «огненную» машину Ползунова, а создаст свою (и тоже неповторимую), хотя принцип оставался единым… Но эта тема скорее для специалистов.
А в чем же различие судеб этих двух выдающихся изобретателей, Ивана Ползунова и Джеймса Уатта? Думаю, есть одно главное и существенное различие: Ползунов умер, не дождавшись пуска своей машины, а Джеймс Уатт, получив патент на свое изобретение, прожил еще более тридцати лет. Ах, если бы Ползунову столько было отпущено… или хотя бы с десяток «лишних» лет, кем бы он стал, какие свои идеи воплотил бы в жизнь?!..
Но Джеймс Уатт вкусил (и по праву) полною мерой славы, всемирно был признан. А Ползунова потихоньку и в самой России забывали и лет через сто, уже в девятнадцатом и даже в двадцатом веках, основательно «упустили из виду», забыв о своем «эрмите», сыне Отечества. Забыли надолго — и не только забыли, но и могилу его потеряли…
Прошли годы… века!
А раннее свежее утро такое же, наверное, как и сто, двести лет назад. Парусная погода. И знакомый маршрут: шагов триста по безлюдной пока улице — лишь сонные дворники лениво шаркают метлами по асфальту, крутая бетонная лестница спускается в зеленый и влажный сквер подле технического университета имени И.И. Ползунова, и узкая дорожка наискось, по диагонали, выводит к памятнику великого русского изобретателя… Здесь хорошо постоять в одиночестве, подумать и как бы вдохнуть воздух давным-давно отшумевших бурь — озон прошлого.
Однако сегодня кто-то меня опередил. Еще издалека увидел я стоявшего у памятника довольно молодого и статного человека, в высоких ботфортах с раструбами, в мундире горного офицера екатерининских времен, но почему-то без головного убора, темно-русые волосы ниспадали почти до плеч. Замедлив шаги, приближаюсь — и тотчас узнаю, скорее догадываюсь: механикус Ползунов! И странно, меня это вовсе не удивляет — как будто встреча проста и обыденна.