36961.fb2
Разрядка вышла удачной, и все трое облегченно и от души посмеялись.
— Вот и славно! — сказал Порошин. — А если по правде, так нас нынче с унтер-шихтмейстером занимают вовсе другие вопросы. Как, например, сблизить рудники и заводы, дабы не только увеличить, но и облегчить добычу блик-зильбера.
— И как это можно сделать? — спросил Семен, обращаясь почему-то не к отцу, а к Ползунову.
— Пока не знаем.
— Сегодня не знаем, а завтра будем знать, — пришел опять на выручку полковник. — Вот унтер-шихтмейстер обещает подумать, поискать и найти нужное решение, — с улыбкой заговорщика смотрел на Ползунова, и тот не посмел возражать, воспринимая слова Порошина скорее как шутку, но и в то же время как бы подтверждая молчаньем своим готовность взвалить на себя любую ношу. — Ну что ж, друзья мои, — поднялся Порошин, давая понять, что аудиенция окончена, — приятно было поговорить с вами. И небесполезно, полагаю. А тебе, прапорщик, поручение, — обратился к сыну. — Вот унтер-шихтмейстера интересует «Слово о явлениях воздушных» Ломоносова, так ты, друг мой, не сочти за труд помочь ему отыскать эту книгу. Зайдите в академическую лавку, там она должна быть.
— Найдем, — пообещал Семен. — А не будет в лавке, обратимся к самому Михайле Васильевичу, думаю, сибирскому гостю он не откажет.
— Ну, к такому приему не советую прибегать. Забот у Михайлы Васильевича и без того хватает. И вообще, — построжел Порошин, — унтер-шихтмейстер впервые в Санкт-Петербурге, многого не видел, не знает, так ты, друг мой, не поленись вместе с ним поэкскурсировать. Покажи ему все, что достойно внимания. Сходите в «Кунсткамеру», экспонаты там редкостные. А в театре Сумарокова, кажется, снова представляют «Хорева».
— Побываем всюду, — заверил Семен.
— Вот и славно, — кивнул Порошин. И, прощаясь, сказал Ползунову: — А насчет доставки серебра на Монетный двор я сам договорюсь с Олсуфьевым. И Шлаттера постараюсь упредить. Надеюсь, дел у тебя и других достаточно? — и уже вслед напомнил. — А книгу Ломоносова непременно прочти. Будет пища для размышлений.
Ползунов вышел из дома «заочного» командира Колывано-Воскресенских заводов в отличном настроении. Старый камердинер уважительно с ним раскланялся. А Семен проводил через двор, до самого Невского, крепко пожал руку и, отчего-то вдруг погрустнев, сказал:
— Завидую вам, унтер-шихтмейстер.
— Мне? — удивился Ползунов.
— Да, вам, cher ami, завидую по-хорошему. Поверьте, говорю это искренне. Вы, унтер-шихтмейстер, заняты интересным и нужным делом. И замыслы ваши о сближении рудников и заводов столь высоки, такие задачи вы ставите перед собой…
— Это не мой замысел, а вашего отца… полковника Порошина.
— Но вы, унтер-шихтмейстер, вы решаете эту задачу, ищите на нее ответ, как утверждает отец. Это же прекрасно!
— Однако ничего я пока не решил… и не нашел.
— Найдете, — уверил Семен, будто зная наперед, что так и будет. И, чуть подумав, сказал доверительно. — Знаете, о чем я мечтаю? Поехать в Сибирь. Прошу отца взять с собой, — глянул на Ползунова, как бы ища у него поддержки. — Мне ведь было уже десять лет, когда мы уехали из Барнаула. И я все помню: и дом наш бревенчатый, с мезонином, и флигелем во дворе, и плотину заводскую, громадную, саженей двести, наверное, в длину…
— Двести сорок шесть, — уточнил Ползунов.
— Помню берег Оби, крутой, издырявленный стрижиными гнездами… Чудное было время! — вздохнул мечтательно. — А что, унтер-шихтмейстер, — вскинул голову, — пойдете ко мне в наставники, если попрошу?
— Отчего ж не пойти, коли попросите, — улыбнулся Ползунов.
— Благодарю. А знатно, знатно было бы поработать вместе! Может, и рудники с заводами удалось бы сблизить. А что? Если хорошо приложить руки…
— И голову, — подсказал Ползунов. И оба, глянув друг на друга, весело рассмеялись, довольные тем, что так легко, почти с полуслова, находят общий язык. Они еще раз крепко пожали друг другу руки и расстались, можно сказать, приятелями.
День угасал, наливаясь хмарью. И пока Ползунов, будучи весь еще под гипнозом нынешних встреч, добирался до кабинетской гостиной, бодро вдыхая сырой мартовский воздух, мысли роились в голове, обгоняя одна другую, как лихие возки и роскошные экипажи, проносившиеся мимо — туда и сюда по Невскому… «Странно, — думал он с удивлением, — здесь жизнь совершенно иная, иной мир, чуждый и недоступный моему пониманию». И вправду, какое дело сибирскому унтер-шихтмейстеру (да и всей громадной Сибири) до этих пышных выездов и балов, изысканно-чопорных куртагов и дворцовых интриг, о которых так пылко и горячо говорил младший Порошин, защищая низвергнутого императрицей канцлера… Каков пассаж! Да ведь и сама государыня висела на волоске. И Петербург был полон слухов, тревожных и смутных — шила в мешке не утаишь. Говорили, что с государыней творится что-то неладное, шепотком друг другу рассказывали, как, будучи в Царском Селе, Елизавета Петровна посетила приходскую церковь, но во время молебна ей сделалось дурно, вышла на воздух и рухнула без чувств… Подоспевший хирург пустил ей кровь, однако грузная и высокая императрица, падая, сильно зашиблась и долго не могла придти в себя…
Меж тем такое с нею случалось уже не впервые. И многие связывали болезнь государыни с весьма неудачной ретировкой русской армии и отставкой фельдмаршала Апраксина, виновника сей позорной кампании… Другие же находили причины в семейном разладе молодой и высокой четы — великого князя Петра Федоровича, любимого племянника императрицы, и великой княгини Екатерины Алексеевны, что связано было с почти открытым неравнодушием великого князя к молодой графине Воронцовой — Петр не только во сне, но и наяву желал ее иметь вместо Екатерины… И сделал бы этот шаг, тем более, и сама Екатерина тому не хотела препятствовать. Однако государыня и не думала позволять — и не позволила! — нежно любимому племяннику порушить семью. Да и Воронцовых подпускать близко к престолу не входило в ее планы. Как сказала — тому и быть! Но чего это стоило, сколько сил и здоровья отняли эти передряги…
Так или иначе, а при дворе ждали близких перемен, нередко — кто тайно, а кто и открыто — подталкивая события… И великая княгиня Екатерина, хотя и понимала двойственность своего положения (все-таки наследницей была не она, а престол ждал ее мужа Петра Федоровича, племянника нынешней императрицы и внука Петра Великого), однако не чуралась этих событий, следуя, как видно, девизу любимого своего поэта Овидия, коим зачитывалась долгими вечерами: dum spiro, spero — пока живу, надеюсь. А надежда, как известно, умирает последней…
И вот в эту неясную, смутную пору, когда козни приближенных и самых близких людей могли последовать с любой стороны, в апартаментах государыни и обнаружились мыши, целые полчища отвратительных серых грызунов… Развелось их так много и так сытно да вольготно им тут жилось, что они уже, не таясь, открыто и чуть ли не по-хозяйски разгуливали в царских покоях, устраивая (особенно по ночам) возню и поднимая несусветный писк… Терпеть и дальше такое нашествие стало невмоготу. И тогда государыня, не надеясь более на старых котов и кошек, живших тут с незапамятных пор, жирных и ленивых, которые и ухом не вели на возню мышей, повелела раздобыть и доставить ко двору хороших, «пристойного» виду, сибирских котов. Но сумеют ли и они навести должный порядок?
А впрочем, как заметил Порошин, нынче есть и более важные вопросы — свет клином не сошелся на этих дворцовых передрягах. И не только, скорее не столько здесь творится история… Есть и другая жизнь, другие интересы и свершения, не менее, а может, и более важные, и глубокие в своем направлении…
Вот и первый академик России Михайло Васильевич Ломоносов, следуя этому направлению, уже сказал свое (никем и нигде еще не сказанное) слово о явлениях воздушных, создал первую российскую грамматику, написал десятки новых стихов и од, в коих звал россиян на великий труд:
А рядом усердно трудились Тредиаковский и Сумароков, ломая копья в устных и письменных спорах о способах русской поэтики и более предпочтительных для нее размерах — ямбе, хорее или силлабо-тоническом?
И был уже открыт, по замыслу и настоянию Ломоносова, первый российский университет — в Москве. И учреждена в Санкт-Петербурге Академия художеств. И не без трудов и усилий Сумарокова засветился рампою первый российский театр. И тот же Сумароков готовил к изданию первый литературный журнал — «Трудолюбивая пчела», где видное место занимали «супротивные» и хлесткие сумароковские сатиры и басни, обличавшие «мышиный» двор Елизаветы Петровны…
И уже оттачивали стило юные гимназисты — Фонвизин в Москве, а Державин в Казани. И где-то во глубине сибирских руд, на далекой окраине, в трудах повседневных и бденьях ночных, вот-вот обещал родиться «новый Ньютон», изобретатель и гениальный механик…
Россия была на сносях.
Так незаметно, в раздумьях о нынешних встречах и разговорах, и подошел Ползунов к гостиной, уже окутанной ранними сумерками. Пахло талым снегом и близкой весной. Покойно и легко было на душе, окрыленной какими-то смутными тайными надеждами. И, поднимаясь по крутой лестнице в свой нумер, унтер-шихтмейстер, посмеиваясь, думал: «А котов сибирских надобно доставить в следующий раз вместе с блик-зильбером…»
Вечером заглянул Ширман, как всегда, навеселе и чересчур бодрый. И тотчас, едва переступив порог, потребовал отчета: где побывал унтер-шихтмейстер, с кем виделся и что выходил? Ползунов охотно поведал о нынешних своих визитах и встречах. И капитан остался доволен: хорошо то, что хорошо кончается! А то, что полковник Порошин берет на себя все заботы по доставке серебра на Монетный двор — и вовсе отлично! Скорее дело подвинется. А то ж связал, де, по рукам и ногам его, Ширмана, этот блик-зильбер, никуда от него не отлучиться… — лукавил слегка капитан, выказывая свою беспросветную занятость. Что сам же и опроверг, похваставшись:
— Между прочим, и мы тут не сидели сложа руки. Имели честь быть зваными в один из весьма приличных домов… Но об этом потом, потом, сударь, а сейчас — ужинать! Надеюсь, не откажетесь составить компанию? — весело и напористо говорил капитан. И уже, спустя четверть часа, сидя в трактире и попивая анисовую, хитро и с напускною строгостью выговаривал: — Нет, нет, унтер-шихтмейстер, так не годится — совсем ты отбился от рук. Водкой пренебрегаешь, почти и вовсе не пьешь, женщин сторонишься… Ба, дружище! — вспомнил нечто приятное, резко потянулся через стол, чуть не опрокинув штоф с анисовой. — А какую пышечку, доложу тебе, сподобился я узреть! Прелесть совершенная. Пальчики оближешь, — при этом, сложив пальцы в щепоть и поднеся к губам, он смачно причмокнул. — Барынька хоть куда! Хочешь, представлю?
— Меня?
— Тебя, унтер-шихтмейстер, тебя. Век будешь помнить!
— Весьма признателен. Ну, а ты-то сам отчего не займешься?
— Увы, не могу, — долил рюмку, опрокинул разом и, шумно выдохнув, повторил: — Не могу. Занят. Да и прелестница та кузиною мне доводится. А вот тебя охотно представлю. Соглашайся, Иван, соглашайся! Такую прелестницу грешно упускать…
— Спасибо. И я не могу.
— Отчего ты-то не можешь? — удивился и не поверил Ширман. — Да ты лишь одним глазом глянешь — и тут же падешь к ее ногам.
— Нет, капитан, уволь… не могу.
— Да почему, черт побери?
— Занят.
— Ты… занят? — узрился капитан. — Это ж когда ты успел?
— Сподобился вот.
— Постой, постой, — силился что-то припомнить, — уж не там ли, в Москве, когда с больной головой лежал на диване?
— Может, и там, — сдержанно отвечал Ползунов, думая в этот момент о Пелагее. Странно. И встреча их была, можно сказать, случайной и краткой — двух слов сказать не успели. Но что из того? Иногда и одного слова, одного взгляда достаточно, чтобы запомниться, навсегда войти в сердце… Ползунов хотел было открыться, рассказать снедаему любопытством капитану об этом, но в последний момент передумал, спохватился и язык прикусил: нет, нет, нельзя об этом так походя, всуе да под хмельком. Однако мысль о Пелагее запала еще глубже, сделавшись неотвязной: скорее, скорее в Москву! Теперь он с этой мыслью вставал утром и ложился вечером. Но отъезд задерживался.
Погода в те дни стояла сырая и хмарная. Нева взбухла и потемнела, готовая вот-вот вскрыться, ломая льды, но все что-то медлила. И Ползунов загадал однажды: коли завтра взыйдет солнышко чистое — быть полной удаче. Наутро проснулся — и впрямь небо ясное, солнышко светит. Ну что тут скажешь! Загаданное — сбылось.