36983.fb2
- Слушают, - поддакнул Бессонов. - Не пройдет и недели, как ты их возненавидишь.
- Да, - согласился Свеженцев. - Но это будет через неделю...
Они знали: когда в садках набьется достаточно рыбы, нерпы станут приплывать к неводам, залезать в гулевые дворики и будут не столько пожирать дармовую рыбу, сколько драть ее без разбора, дурея от азарта и жадности.
- Совсем как люди, - сказал Свеженцев.
Бессонов слушал отвлеченно, пальцы его хватали дель, продевали игличку, отматывали виток капроновой нити, опять захватывали дель, а впереди взгляд ловил десятки, сотни метров сетей, и смотреть туда совсем не хотелось. Это была работа, раздробленная на движения, на метры, на звуки дребезжащей немудреной музыки: "Море, море, мир бездонный..." Но он наконец оставил игличку, встал с песка, отряхнул колени, разогнулся и закурил. И все также побросали работу. Миша Наюмов бросил два валуна там, где его застал перекур, трусцой и бочком, приподнимая левое плечо, побежал к бараку, ворвался в дверь, а минуту спустя показался с ружьем, торжественно, выпятив ту худощавость, которая в его возрасте должна была бы округлиться в пузцо, пошел к берегу, к урезу воды, на ходу заряжая ружье, у воды замер, прицелился, но было видно, что он слишком возбужденный и уставший, руки его вздрагивали. Волна прихлынула к нему, залила кеды, Миша качнулся, но не отступил и в тот же миг выстрелил. Пуля выбила фонтанчик далеко в стороне от круглой блестящей головы нерпы. Выстрел прозвучал кратко и глухо, а через секунду отозвался эхом со спины от сопки. Нерпы только сместились чуть в сторону. Миша перезарядил ружье, выстрелил еще раз и тут же опять нервно перезарядил ружье. Две или три нерпы осторожно, без всплесков ушли под воду, остальные по-прежнему слепо взирали на фигурку распсиховавшегося человека.
Бессонов покачал головой, но опять смолчал. А к Мише вразвалочку подошел кандей Валера Матусевич, на ходу скинул шлепанцы и в набегавшую пену ступил босиком, молчаливо прикоснулся к плечу Миши, тот без пререканий отдал ружье. Валера прицелился и выстрелил. Одна из нерп наполовину выметнулась из воды, шлепнулась с всплеском и закрутилась медленным толстым веретеном, выставляя наружу налитые салом блестящие бока. Миша запрыгал, потрясая руками и по-мальчишески ликуя. Теперь почти все нерпы скрылись под водой, покачивались только три головы поменьше. Валера опять долго прицеливался, и казалось, после такого затяжного вступления пуля уйдет в сторону. Но после выстрела ближайшая из трех нерп тоже забилась.
- Завязывай! - грубо, но и с напускной безразличностью крикнул Бессонов. И сам же подумал, что крикнул запоздало - ни одной нерпичьей головы на поверхности уже не было, минут через пять они вынырнут где-нибудь далеко в море.
Миша поплелся работать, а Валера забрал ружье, вернулся в барак, но скоро опять вышел, стал тюкать топором сваленные у дверей досточки, собранные по отливу. "Вот тоже человек, - подумал Бессонов о Валере. Тихоня и пентюх. Посмотришь: ни рыба, ни мясо. А каков стрелок..." Был Валера для него не то что бы загадкой. Бессонов при взгляде на него, на тусклое лицо, просто не замечал никакой душевной огненности - только тягучесть, угрюмость, молчаливость. Маленькие, будто ослепшие глаза, и можно было подумать, что нет у человека никакого прошлого, взгляд его упирался в тупик времени, словно вот таким, большим, морщинистым, с сигаретой в зубах, умеющим говорить что-нибудь пустое и односложное, пить водку, делать нехитрую работу - строгать, рубить дрова, варить густую похлебку, стрелять из ружья, - таким он и родился, наверное, вчера, а сегодня с утра встряхнулся и явился пред людьми со своими немудреными способностями, с простодушием, граничащим с туповатостью, с помятым лицом и свернутым набок носом. И то, что было его прошлым, будто не ему принадлежало, а про другого сказано: был этот молодой мужик резан в драке в Корсаковском порту и, резаный, на три года попал в тюрьму. После освобождения работал на МРС, тонул в море, но выплыл один из восьми человек команды. Как-то зимой замерзал с приятелем на охоте, но пересидел трехдневный буран в сугробе, а приятель, решивший все-таки идти, пропал. "Ну как такого брать в море? думал Бессонов. - Накличет нехорошее. Пусть лучше жарит-варит, так спокойнее".
Две нерпичьи туши потянуло наискось к берегу. Метров за сто от барака их выбросит. И оттуда через некоторое время при попутном ветре будет нести сладковатым, тошнотворным душком. Бессонов не без злорадного удовольствия подумал, что, если начнет вонять, пошлет стрелков убирать падаль.
* * *
Две недели они готовили километровые ставные невода. И наконец стали выходить в море - возили на кунгасах тяжелые валуны в сетяных мешках, называемых пикулями, многие и многие тонны, опускали пикули на дно для груза, чтобы не сорвало невода, городили рамку из "Геркулеса", толстого троса; пришедший МРС набивал "центральную" - тянул трос - хребет невода с нанизанными оранжевыми балберами - большими поплавками. На следующий день подшивали к тросу стенку из прочной мелкой дели, и опять целыми днями возили валуны, вязали пикули. Две километровые оранжевые гирлянды отсекли лососю подходы к нерестовой речке Филатовке. А потом на двух кунгасах отправились за восемь миль в соседнюю бухту, чтобы установить третий невод. В этой бухте, в палатке на высоком деревянном помосте, всю путину должны были жить по очереди трое из семерых.
Возвращались в полной тьме, когда берег наливался свирепостью, вырастал еще выше сопочными нагромождениями и конусом Тяти, которые были черны провально, чернее космоса, так что космос с его звездами исчезал-таял в их черноте. И робко тарахтевший кунгас вздымался в тьму сверху и проваливался в тьму снизу, и те, кто пристыл к банкам и давно сгорбился и усох душой от усталости, думали о себе, как о чужих, думали, что плывут они в пространствах неведомого царства из тяжелой недетской сказки. Бывало так, что сидевший впереди тряс головой, чтобы отогнать наваждения миражей, и вдруг принимался кричать и махать рукой, показывая рулевому, куда надо подать медленно ползущий кунгас, чтобы не налететь на камни, зашумевшие впереди. Все слышали его "Отворачивай!", но не видели, куда показывает он. Тогда глушили мотор и слушали. Море вздымалось ровно и сильно. Но вот Миша Наюмов, отличавшийся особой ночной глазастостью, произносил:
- Показалось...
И тогда не наговорившийся Витек Рыбаков, который по молодости еще не знал, что такое усталость, вдруг прорывался чудовищным напевом, распугивая всеобщую оцепенелость, усталость, злость:
- А мне пожра-а!.. А мне пожра-а!.. А мне пожрать охота...
В такие минуты они привязывали себя к жизни ниточкой: ночь - кандей
Валера - костер, разжигаемый Валерой в неизменном месте, на уступе, которым спускалось к побережью плечо сопки Доброй. Вокруг огонька существовало что-то, угадывалось: сопки, вулкан, звезды, но все, что было вокруг, теряло сок - жизнь вытекала из всего, что днем имело видимость и осязаемость, - весь сок собирался в одну крохотную капельку - в мерцающий глазок жизни, видимый в чистые ночи на много миль, и тлел он до тех пор, пока кунгас с ушедшими рыбаками не швартовался в прибойной полосе.
Валера каждый день "заряжал" маячок сухой ветошью и дровами, накрывал старым корытом. Едва солнце проваливалось в ночную пучину, Валера выходил из барака, долго смотрел из-под руки в темнеющее море, а потом совал в карман пузырек с бензином, брал ружьецо "от всякого случая" и в шлепанцах на босу ногу топал в гору. Скоро в густом травостое от его путешествий настелилась тропка. До полуночи она служила Валере, а ближе к рассвету по ней стал приходить к помойке за объедками старый медведь, живший в соседнем распадке, он не хулиганил, ничего не ломал и в неурочный час старался не попадаться на глаза, уходил, оставляя в песке старческие следы.
Дома они тяжело отупело ужинали и забирались в свои берлоги на нары. Снов не было, но и без снов руки продолжали вздрагивать и шевелиться, выполняя муторную работу. Среди ночи кто-нибудь мог сесть и, не размыкая глаз, выматериться. Валера, единственный, кто в эти дни отсыпался, всматривался в темноту, пытаясь угадать, кого там пробрало. С восходом их скрюченные тела вытаскивались из тьмы неизвестной силой и все начиналось заново.
Но на переходе, пока они еще не утрачивали дар речи, могли разговориться:
- Слышали, как в прошлом году обули Фомичева из Южного?
- Пять раз слышали...
- Ты слышал, а Эдик не слышал... Их нанял деловой мужик с Сахалина, с квотами. Этот мужик всю путину просидел в кабаке. Они нормально поймали две тысячи центнеров, и он им устроил отходную: поставил три ящика водки. Они пили два дня, а когда проспались, кинулись искать хозяина, чтобы расплатился он за путину. Но юркий человек оказался - улетел гидропланом на Сахалин. Весь был фальшивый - с фальшивыми документами, с фальшивыми усами, менты его даже не искали, только посмеялись. Рыбачки допили водку, набили Фомичеву морду и - по домам на сухой паек...
* * *
Порожняя переборка отзывается пустотой в душе. И хотя они знали, что рыбе рано идти, пустые переборки сердили. Подходили к ловушкам, вставали бортом на дальний край, выбирали сеть - торопливо, с ухающей в груди надеждой, что, может быть, залетел гонец-другой, видели мелькающие тени в сужающемся пространстве между садком и гулевым двориком. Но все было пустое, один сор: катраны, окуни, камбалы и крупные килограммовые бычки, считавшиеся несъедобными, потому что питались падалью. Весь морской "отход" забирался в кунгас и выбрасывался по дороге к берегу. Исключение составляли несколько камбал, предназначенных для сковороды, и десяток-другой королевских крабов, которые могли наползти на корюшку, наячеившуюся в дель.
Как-то море накрылось туманом, и, возвращаясь домой к обеду, они потеряли направление. Сбавили ход. Вкрадчивые валы тягуна, уцелевшие от далекого шторма, возникали из тумана слева, нависали над бортом и прокатывались под днищем. Довернули вправо, чтобы валы подходили с кормы, ожидали услышать шум прибоя. Но берег не приближался. Тогда совсем заглушили мотор, стали слушать. Из белого пространства приносило длинный зовущий голос крупного судна.
- Вон там бухает, - сказал Витек, показывая рукой в молоко.
Быстро завели "Вихрь", пошли в том направлении. Но скоро опять заглушили. Теперь все услышали тягучие волновые удары.
И вновь зарокотал двигатель, поползли малым ходом и неожиданно совсем близко услышали сквозь рокот мотора глухие стоны прибоя. Шагах в двадцати перед ними выросла отвесная каменная стена ржавого цвета, с черными прожильями трещин, уходившая под воду без уступов, без берега. Свеженцев на моторе стал закладывать крутой поворот, но подходивший к стене вал неудержимо понес кунгас на нее. Двое успели схватить багры. Волна перед ними нахлынула на стену, с грохотом взлетела белопенным широким фонтаном стремительно и высоко. Кунгас кинуло бортом к стене, и фонтаном накрыло людей. Однако в двух шагах тяжелую лодку подхватило обратным потоком, отшатнуло, она пошла вдоль базальтового монолита, выравниваясь, отдаляясь от стены. И только теперь рыбаки сообразили, что перед ними островок Рогачева. Он был в полумиле от берега, напротив мыса, рыбаки его называли другим именем - Обливным. Был островок издали в часы заката навязчиво похож на слона, бредущего по брюхо в море. Можно было взглянуть и вздрогнуть: туловище, голова, ухо, изгиб хобота в воде - шел слон к берегу. А вблизи старая, изъеденная морем каменная стена, о которую только расшибиться.
Черные бакланы и стремительные топорки, пересекая курс, срывались со скалы, уже таявшей в тумане справа. Бакланы летели, тяжело касаясь волны. И Витек, повернув занемевшую шею, сказал возбужденно:
- Рыбой обожрались, летать не могут...
- Нет, линяют, - возразил Миша.
Возник спор, совсем никчемный, но в пустых словах растворялась, мельчала тягота миновавшей опасности, о которой никто словом не обмолвился.
- Дай закурить, - сказал Миша.
Витек послушно и даже услужливо дал сигаретку.
Островок отодвинулся, рыбаки примолкли, и Миша рассеянно вытащил из-под банки полуметрового катрана, пристроил на борту и ножом в два приема отсек акуле красиво изогнутый лунообразный черный хвост, рыба принялась биться и разевать пасть, уставленную белыми треугольными бритвочками, но Миша бросил ее в воду, и все увидели, как акула, подобно подбитому самолету, штопором уходит в глубину, оставляя тонкий шлейф крови.
- Опять ты за свое?.. - не вытерпел Бессонов.
- А че... Она же рыбу портит, - неопределенно ответил Миша. Остановиться он был не в силах, и, переждав минуту-другую, достал из-под банки раздувшего рогатую голову с широченной пастью бычка в белых и фиолетовых пятнах, растопырившего веерообразные розовые плавники. Миша не просто подмечал, он сноровистыми руками выхватывал жизнь из мира. В этом лысом морщинистом человеке, выглядевшем много старше своих сорока, хранилось известное живодерское пристрастие тринадцатилетнего подростка: он мог без надобности умертвить любую животную тварь, он, как ребенок, хотел постигнуть непостижимое - превращение живого в неживое. Машинально шевеля губами, Миша медленно вскрыл оцепеневшему бычку бело-фиолетовое брюшко, постепенно добрался до маленького треугольного сердца. Осоловело смотрел на красный сжимающийся комочек, исправно трудившийся над незатейливой рыбьей жизнью, а потом разрезал сердце пополам. Но и отсеченные друг от друга половинки продолжали испуганно сжиматься и раздуваться, будто и теперь был какой-то толк в их движении. Миша выбросил подыхающую рыбу в воду, чуть наклонился за борт, сполоснул руки в тугом встречном потоке и уселся в оцепенении, наверное, больше совсем ни о чем не думая.
- Ты лучше убей... - сердито сказал Бессонов.
- Я ж и так убил, - встрепенулся Миша.
- Ну, Миша! - Бессонов яростно замотал головой, но не стал больше ничего объяснять испугавшемуся рыбаку.
Миша растерянно заморгал и стал озираться, ища поддержки, все еще не понимая Бессонова.
В прошлой жизни на материке, загроможденной тысячами мелких событий, как кладовая старьем, Миша Наюмов был сварщиком - хозяином крохотного плазменного солнца. В той жизни он попал в аварию на фосфорном заводе, и на правой, стянутой синюшным ожогом руке его не хватало указательного пальца, шея тоже обгорела, и голова чуть клонилась набок - чтобы нести ее прямо, при ходьбе он вздымал правое плечо. После аварии судьба позволила ему сменить огонь на воду. Был Миша самым деятельным и собранным из всех рыбаков. С утра до ночи пребывал в работе, в неутомимом движении... Но Мишина природа требовала хозяина, он перед каждым, кто, по его иерархическим представлениям, стоял выше, не мог вести себя просто. Он и перед Бессоновым юлил и подлизывался, без нужды лез с угодливым словом. Злился Бессонов, и Миша бывал гневлив, матерился на остальных, оттаивал Бессонов, и Мишино лицо теплело улыбкой. Он был и внутренне - раболепием своим перед начальством, и немного внешне - раскосостью и широким лицом, похож на японца.
* * *
Бессонов в те дни уже перекликался с океаном, и он знал, что не за ним одним такое водится: от других тоже слышал, что на путине наступает момент, когда начинаешь заговариваться, если нет рядом свидетелей твоему чудачеству. Или безумию? И тогда океан наполняется душой - или душа его становится видна тебе. Океан оживает и начинает откликаться. Бессонов отправился как-то к мысу смотреть удобные швартовки, чтобы в новых местах брать валуны, и, отойдя порядочно от барака, вдруг безотчетно принялся напевать и орать в голос - совершенную бессмыслицу, как орал бы человек, заглядывающий в пещеру, чтобы по эху почувствовать ее глубину. Но Бессонов, будто погрузившись в туман, извергая нечленораздельное, дикое: "А-а-ого-го-арр!.." - ловил не эхо, а нечто чужое, вплетенное в отраженный от скал голос. И было ли оно явлено человеку или только мерещилось, но вызывало в человеке прилив радости: океан откликался - что-то звучало, с некоторой снисходительной насмешливостью, в голосе океана. Океан был гермафродитен, двулик, но теперь он являл чистейшую женственность, зелень и голубизну, он потворствовал человеку, до поры затаив в глубинах мужское начало, то свинцовое, темное, жестокое, обжигающее холодом и ветром, то, что уже не потворствовало, а противостояло им - мужикам, может быть, даже как равным. Бессонов шел, рычал и пел, забыв, зачем он здесь, куда шагает. В такие минуты он чувствовал податливость океана. Но об этом не думалось, и оно само всплывало из туманов интуиции - чувство подводных толщ, глубин, течений, настроений океана. И где-то фоном, мимоходом приходило мелькающее знание о том, что завтра - ну, может быть, послезавтра - косяки лососей сместятся к югу и достигнут острова. Может быть, это зналось и виделось из совсем явного: прилетели на остров стаи коричневых и белохвостых орланов больших сильных птиц, - слишком многочисленные стаи в томительном ожидании сидели на деревьях по-над речками.
А может быть, пронзительное чувство пришло к Бессонову из удачного стечения мелких примет. Утром, оторвав голову от подушки, он, по обыкновению, проводил взглядом Витька, который вставал с постели сразу в отличие от старичков, долго потягивавшихся. Витек в трусах, босиком прошлепал по твердому земляному полу во вторую половину барака и в кандейке загремел крышками, заглядывая в кастрюли. Но дверь отворилась, просунулась голова Валеры, прогнусавила:
- Витек, щас будет чифан, голодным не оставлю...
Бессонов улыбнулся - он давно решил: если день начнется иначе, если Витек не подойдет к плите или кто другой опередит его, то от предстоящего дня удачи не жди. Бессонов сам себе случайно придумал эту примету, как и кучу других. Они досаждали обязательностью и нелепостью. Но он не думал с ними бороться, зная, что, нагрузившись бессмысленной чепухой, на рыбалке живется вернее. Да просто и нельзя было сказать: я ни во что не верю. Если так сказать днем, вечером уже забудешь об атеизме и приметишь в одном углу возню упыря, в другом - домового, а ночью пойдешь ставить на крышу мисочку с едой для навьев и бросать монетку в море. Утром же начнется другая басня: взбредет в голову встать лицом к Лику Вселенной, вытянуть руки и впитывать энергию солнышка - мурашки встопорщатся на руках.
Так, на всякий случай, они все жили в кругу немыслимых ритуалов и примет. Были общие приметы: в кунгас не плюй - он твоя опора, в океан не плюй и по возможности не мочись, он тебе отец и кормилец, не простит плевка, хочешь