37149.fb2
-- 94 -подписи под их сочинениями -- а этого следствие добилось безо всяких Шерлоков Холмсов. Повторю: ведь Лубянка имела дело не с врагами, а со своими вполне советскими людьми.
Меня часто спрашивают: а когда у вас появились первые сомнения в святости и непогрешимости Сталина? Очень, очень поздно.
Хотя меня за первую "антисоветскую вылазку" могли бы притянуть к ответу еще в 31-м году, когда мне было девять лет.
Вместе с соседским мальчиком Борькой мы надули найденный где-то презерватив, завязали ниткой. Потом нарисовали на тупом конце красную звезду, на боку написали "Клим Ворошилов" и через форточку пустили по ветру. (Был такой знаменитый дирижабль; по-моему, флагман воздушного безкрылого флота.) Если не у нас, несмышленышей, то у родителей могли бы быть крупные неприятности. По-счастью, никто не настучал...
А вообще-то мы росли очень советскими. Так нас и воспитывали в семьях -- прямо с младенчества. Помню, лет пяти, еще не умея читать, я обратился за помощью к своей тетке Марусе: в детской книжке с картинками, под названием "Все наркомы у тебя дома", я увидел портрет человека в буденовке, с острой бородкой и пенсне на крючковатом носу. По всему выходило, что это наркомвоенмор. Но что-то было не так.
-- Кто это? -- спросил я. Тетка, глазом не моргнув, ответила:
-- Клим Ворошилов.
(Это был, конечно, Троцкий -- книжку напечатали лет за пять до нашего разговора и до опалы Льва Давыдовича.)
-- А почему с бородой? Ворошилов ведь без бороды.
-- Ну, не знаю. Наверно, сбрил.
Вот так... Росли в стерильно-советской атмосфере. Как-то раз
-- 95 -к Дунским в квартиру постучалась плохо одетая женщина с ребенком, попросили хлеба себе и девочке.
-- У нас на Украине, -- сказала она, -- люди с голоду помирают.
Юлик затопал ногами, закричал:
-- Это неправда! Вас надо в милицию отвести!
Женщина испугалась и ушла -- о чем Юлий в зрелом возрасте очень часто вспоминал со стыдом. А я в том же 32-м году топал ногами на свою няньку, умнейшую старуху,**) которая уверяла меня, будто Сталин убил свою жену.
Когда меня приняли в пионеры ("Я, юный пионер Эсэсэсэр, перед лицом своих товарищей торжественно обещаю, что буду честно и неуклонно выполнять заветы Ильича"... и т.д. До сих пор помню.), я два дня не давал снять с себя красный галстук, так и спал в нем -- к умилению родителей. Впрочем, что они говорили об этом за моей спиной, не знаю. Возможно, и не умилялись.
Мы взрослели, не ведая сомнений, веря самым диким слухам о вредителях и шпионах. Вместе со всеми поворачивали боком зажим для красного галстука, на котором изображен был пионерский костер. В острых языках эмалевого пламени мы пытались разглядеть профиль Троцкого: вся Москва знала, что это чье-то вредительство. Никакого Троцкого там нельзя было увидеть при всем желании, зато обнаружилась идиотская накладка художника: плохо знакомый с пионерской символикой, он вместо пяти поленьев (пять континентов) изобразил три; а в пламени революции, долженствующей охватить эти пять континентов, вместо трех языков (три поколения -- коммунисты, комсомольцы и пионеры) нарисовал пять. Перепутал. Поэтому зажимы действительно стали изымать из обращения.
Верили мы и всему, что писали о процессах над врагами народа
-- 96 -газеты. Правда, уже тогда нам, четырнадцати-пятнадцатилетним, резала слух безвкусица судебных репортажей: "Подсудимый Гольцман похож на жабу, мерзкую отвратную жабу." Этот пассаж я запомнил дословно. Помню и то, что месяца через три автор репортажа Сосновский сам был посажен и, видимо, тоже превратился в мерзкую отвратную жабу.
Но это были претензии к форме. А суть у нас не вызывала подозрений. Раз посадили, значит, было за что. И добрый немец Роберт с нашего двора, работавший на киностудии и даривший малышам голубые и розовые куски кинолент, оказался шпионом -- раз его забрали. Позакрывались все китайские прачечные -- стало быть, выявили целую шпионскую сеть. (Правда, над этим уже тогда посмеивался безвестный автор анекдота: заказчик приходит в китайскую прачечную с претензией -- почему так плохо постирали? А китаец ему:"Я не пласика, я сапиона..." Но существовал и другой, официальный юмор: знаменитая карикатура "Ежовы рукавицы".)
Говорили -- и никто не удивлялся, -- что весь американский джаз "Вейнтрауб синкопаторс", приезжавший на гастроли, оказался шпионской бандой и арестован. Впрочем, в газетах я об этом не читал.
Любопытно, что я даже не задавался вопросом: куда деваются те, кого забрали? Мы видели, конечно, пьесу "Аристократы" и сделанный по ней фильм "Заключенные",***) читали книгу про Беломорканал -- но там речь шла больше об уголовниках. А политические -- в моем затуманенном сознании -- просто исчезали. Как человечки, нарисованные мелом на школьной доске: прошелся мокрой тряпкой, и они исчезли. Не переместились в пространстве, а именно исчезли -- в никуда.
-- 97 -
Только финская война заставила нас задуматься -- как так? Финляндия -такая маленькая и напала на такого большого? Этому даже мы не могли поверить.
Незадолго до этого был еще один повод призадуматься: "юнкерс" со свастикой на хвосте в московском небе -- прилет Риббентропа. Но в школе нам объяснили, что это просто политика, дружбу с Гитлером не надо принимать всерьез. Я попытался втолковать это своему отцу; профессор Фрид не спорил, только горестно вздыхал. Так же вздыхал он еще раньше, в тридцать восьмом -днем вздыхал, а по ночам мучался бессонницей. Только много лет спустя я узнал от него, что тогдашняя волна репрессий накрыла с головой научно-исследовательские бактериологические институты. Пересажали всех директоров и научных руководителей, чудом уцелел только отцовский институт в Минске... Но в те годы детям о таких вещах предпочитали не рассказывать.
И мы оставались патриотами, были, как писали тогда в характеристиках, активными, политически грамотными комсомольцами. Я даже был секретарем институтского комитета (и выбыл из комсомола только по техническим причинам, в связи с арестом).
Когда началась война мы с Юликом Дунским слегка поугрызались совестью, что не пошли сразу добровольцами -- его старший брат Виктор ушел на фронт в первые же дни. На трудфронте мы честно вкалывали, рыли эскарпы и контрэскарпы под Рославлем -- но когда осенью студентов отозвали в Москву, в военкомат мы не побежали, а продолжали учиться. Правда, утешали мы себя, на передовую нас все равно не послали бы: очкастые, освобождены от армии по зрению. А идти в стройбат, строить в тылу дороги нам совсем не хотелось.
К этому времени мы достаточно поумнели, чтобы понимать, ска
-- 98 -жем, несправедливость массовых арестов, но воспринимали их как стихийное бедствие, как мор или потоп, как божью кару. Да Сталин ведь и был богом -- всемогущим и беспощадным, не прощающим ереси.
Тому, кто не жил при Сталине, не понять отношений простого смертного с тогдашним государством. Под гипнозом страха перед его карающей десницей, НКВД, жила вся страна. Этот страх парализовал волю, подавлял способность к сопротивлению -- во всяком случае, у большинства советских людей. В истории человечества я не знаю аналогий. Обойдусь примером из зоологии: кролик и удав. Государство удав, его право глотать кроликов. А мы все кролики; на кого упал его взгляд, сам лезет к нему в пасть -- обреченно и покорно. Для наглядности расскажу историю "парашютиста" Володи Яблонского, московского парня лет двадцати пяти, красивого, но уже лысоватого.
На фронт он отправился лейтенантом, попал в плен и, помаявшись пару месяцев в фашистском лагере, согласился поступить в школу диверсантов. Многие соглашались, чтобы таким способом вернуться на родину: выполнять задание они не собирались, а думали сразу явиться с повинной. Были у нас в камере и такие; добровольная явка им не очень помогла. Но Володя предчувствовал такой исход и сдаваться своим не торопился.
Сбросили его под Москвой в форме старшего лейтенанта (прибавили звездочку!) со всеми документами -- в том числе с "аттестатом" на получение довольствия. Этот аттестат и сыграл печальную роль в Володиной судьбе.
Встретиться со своим напарником-радистом -- тоже москвичом -- они должны были у колонн Большого театра на следующий день. При каждом из диверсантов была приличная сумма денег -- несколько тысяч. Естественно, что попав в родную Москву, Володя прежде всего
-- 99 -раздобыл водки, выпил для храбрости и пошел в военную комендатуру отоваривать аттестат -- т.е., получать причитающийся паек. Оказалось, что он опоздал; его вежливо попросили придти завтра. Но пьяному, как известно, море по колено. Яблонский вломился в амбицию, стал орать на тыловых крыс: он фронтовик, он контуженный и не уйдет, пока не получит свое. Ну, и получил. Тыловые крысы обиделись, строгим голосом потребовали, чтоб он предъявил документ. И тут, рассказывал Володя, его как морозом обожгло. В пьяном мозгу мелькнула мысль: это конец, всё, разоблачили!.. И он положил на стол кобуру с пистолетом, сказал:
-- Ваша взяла. Сдаюсь. Я немецкий диверсант.
А ведь документы у него были в полном порядке, немцы за этим следили.
Дело Яблонского было таким ясным, что следствие получилось очень короткое: месяца три, не больше. Вот срок ему дали длинный -- двадцать пять и пять "по рогам". Так называлось поражение в правах.
В отличие от судов и военных трибуналов, ОСО поражения в правах не давало -- так что отбыв "командировку", мы сразу становились полноправными гражданами. Но до этого было еще далеко. А пока что мы продолжали копаться в подробностях следствия: рассказывали друг другу о соседях по камерам, о вертухаях, о следователях. Суховский, например (не Рассыпнинский ли? Нет, тот вел, по-моему, Сулимова. А потом, лет через пять, он был следователем у Ярослава Смелякова) -- так вот, суховский со своим клиентом держался запросто, называл его Лёхой. Однажды спросил -- это же была любимая забава:
-- Как думаешь, Лёха, сколько тебе впаяют?
-- 100 -
-- Десять лет?
Следователь хохотнул:
-- Тебе? Десять?.. Смотри сюда. -- Он вытащил чье-то чужое "Дело N..." и прочитал: "Подтверждаю, что являлся сотрудником польской, английской и американской разведок". -- Видал? Вот каким десять лет даем! А тебе... Тебе -- восемь.
И ведь обманул: Сухову дали все десять...
Не могу сказать, что настроение у нас было очень унылое -- хотя основания для уныния были. Гуревич оставил на воле жену с маленькой дочкой, вместе с Сулимовым посадили жену и мать, вместе со мной -- невесту. Конечно, радовало то, что мы с ребятами встретились, что унизительные месяцы следствия позади. Но ночью, когда камера затихала, на меня наваливалась тоска. Я ведь очень любил Нину, любовь к ней казалась мне смыслом жизни -- а теперь, когда мы расстались навсегда (в этом я не сомневался), когда все, что надо было сказать друзьям, сказано, вроде бы не было смысла жить.
И однажды, дождавшись, когда все кругом заснут, я выдавил из оправы очков стеклышко, разломил его пополам и стал пилить вену.
Я даже предусмотрительно раздвинул щиты на нарах, чтобы просунуть в щель руку: пусть кровь стекает на пол, а не на спящих соседей. Но кровь не желала стекать -- ни на пол, ни на соседей. Видимо, я пилил, не вкладывая в это занятие душу. Разум подзуживал меня: давай-давай, самое время произвести с жизнью все расчеты! Но это разум -- а все остальное во мне сопротивлялось, хотело жить. И стеклышко только царапало кожу. А тут еще каждые пять минут кто-нибудь из соседей вставал и направлялся к параше. И каждый раз я замирал, притворялся, что сплю. Когда, пописав, сосед укладывался на нары, я продолжал свою работу -- и опять переставал
-- 101 -пилить, потому что кто-то еще вставал к параше. С меня семь потов сошло, так волновался. А до вены так и не сумел добраться...