37149.fb2
-- 153 -шею, а ногами обвив талию, маленькая щупленькая девчонка пристраивалась на бригадирской груди и он, запахнув полушубок, спокойно проносил ее мимо надзирателей. Один раз попался -- но обошлось, посмеялись только.
... Голый отказчик в сугробе, девчушка под полушубком -- в обоих случаях дело происходило зимой. Это значит, что на общих работах я оставался до первых морозов. Не очень долго -- но за это время и в лагере, и в мире произошло немало событий: началась и кончилась война с упомянутой выше Японией, объявили амнистию. И двое из моих однодельцев, Миша Левин и Нина Ермакова вышли на свободу: под амнистию попадали все, у кого срок был не больше трех лет -- независимо от статьи. Мишке с Ниной здорово повезло: кроме них я видел только одного "политика" которому дали три года.
Это был Коля Романов, парашютист -- но не немецкий, а советский. Его вместе с группой десантников выбросили над Болгарией в самом начале войны. По сведеньям нашей разведки, болгары все поголовно были за русских. Поэтому Коле и его товарищам велено было: как приземлятся, сразу идти в первую попавшуюся деревню и организовать партизанский отряд. Братушки не выдадут!.. Умное начальство так уверено было в успехе, что ребят даже не переодели в какие-нибудь европейские шмотки. На них были красноармейские гимнастерки -правда, без петлиц -- или юнгштурмовки. Всех их, конечно, сразу же выловила болгарская полиция. До конца войны Коля просидел в софийской тюрьме; никаких военных секретов не выдал (по незнанию таковых) и оказался так стопроцентно чист даже перед советским законом, что отделался, можно сказать, легким испугом: по статье 58-1б измена родине, дали всего три годочка. В другой стране дали бы, возможно, медаль -- за страдания -- и денежную компенсацию.
-- 154 -
На Лубянке в одной камере с Юлием Дунским сидел французский офицер, который скрупулезно подсчитывал, сколько денег ему выплатят, когда он вернется на родину, и до какого звания повысят -- но это там, это "их нравы". А у советских собственная гордость...
Из внутрилагерных событий той осени отмечу во первых повальную эпидемию поноса со рвотой, дня на три парализовавшую наш лагпункт. Болели все без исключения, и работяги, и придурки, в том числе врачи с фельдшерами.
Вообще-то за все десять лет я хворал раза два -- и несерьезно: например, чесоткой. Ну, намазали в санчасти серной мазью, и все прошло. А простужаться не простужался, хотя было где. Видимо, напряженная лагерная жизнь мобилизовала какие-то скрытые резервы организма. У многих даже язва желудка проходила -- чтобы вернуться уже на воле. Говорят, так же было на фронте.
Но тогда, на комендантском, от унизительной хвори не спасся никто. Лечили по-простому: выпиваешь две поллитровые банки тепловатого раствора марганцовки, бежишь в уборную, блюешь и все прочее -- а после терпеливо ждешь, когда эта мука кончится. Ждать приходилось недолго: не больше двух-трех дней...
Другое событие, куда более приятное, касалось меня одного: приехал на свидание отец. В войну он преподавал в военно-медицинской академии, был подполковником медицинской службы. А до революции, в царской армии, капитаном, что соответствует майору в советской (советскому капитану соответствовал штабс-капитан). Мы с ребятами смеялись: за двадцать пять лет профессор Фрид продвинулся по армейской лестнице только на одну ступеньку; не густо!.. Мой арест на родителях почти не отразился: маму, лаборантку, попросили уволиться из поликлиники НКВД, но дали отличную характеристику. А
-- 155 -отцу -- он был директором и научным руководителем Института Бактериологии -- вместо положенного к какому-то юбилею ордена дали не то медаль, не то орден поменьше. Вот и все. Ему в жизни везло: в 37-м всех директоров бактериологических институтов пересажали как вредителей, а в отцовском никого не тронули. Какое-то время он один снабжал весь Советский Союз вакцинами и сыворотками. Но страху Семен Маркович в том недоброй памяти году натерпелся...
Был он человек законопослушный, да еще коммунист, да еще еврей. И наверно не без дрожи в коленках отправился на свидание с сыном-террористом. Но он сильно любил меня. Надел свой китель с погонами подполковника и поехал на Север.
Погоны сработали. У нас в администрации Обозерского отделения не было офицера званием старше капитана. (В зоне был и генерал, но то не в счет). Отцу сразу разрешили свидание, и вертухай отвел меня в контору Управления.
К этому времени я сносил всю вольную одежду и явился на свидание в лагерном обмундировании. На мне был бушлат, перешитый из солдатской шинели (один рукав черный, чтобы сразу видно было: арестант), застиранные добела брюки в ржавых пятнах, ватные стеганые чулки -- один серый, другой в цветочках -- и суррогатки. Причем на моих кордовые союзки подшиты были не подогнутыми внутрь, а вывернутыми наружу; каждая подошва, соответственно, была с теннисную ракетку -- я ходил как бы на канадских лыжах-снегоступах. На голове -- лагерная тряпичная ушанка, одно ухо книзу, другое кверху, как у дворняги. Не очень красивый наряд, но для работы удобный; ноги сухие, в тепле... Я и не понял, почему отец, увидев меня, заплакал.
Свиданию никто не мешал, только время от времени заходил кто-нибудь из начальства поглядеть на полковника. А "полковник"
-- 156 -каждый раз вскакивал и стоял чуть ли не навытяжку перед лейтенантами и даже старшиной-надзирателем. Мне было стыдновато -- да и им, по-моему, неловко.
Пришел познакомиться с отцом и начальник санчасти Друкер, фельдшер по образованию. Рассказал про странную эпидемию, попросил совета и впоследствии важно вставлял в разговоры с подчиненными:"Я консультировался с московской профессурой". Батю он заверил, что найдет для меня какую-нибудь работу по медицинской линии, и оставил нас одних.
Понизив голос, отец спросил:
-- Валерочка, скажи... правда ничего не было?
Я даже не сразу сообразил, что он говорит о нашем покушении на Сталина. Успокоил его, рассказал, что успел, про следствие -- и свидание подошло к концу. Отец снова расстроился:
-- Может быть, в последний раз видимся. Старый насос уже не тот. -- Он похлопал себя по сердцу. Я не поверил, велел не выдумывать глупости. А зря: через полгода он умер -- правда, от рака, а не от болезни сердца.
Отец уехал, и Друкер выполнил свое обещание: предложил послать меня на другой лагпункт, санитаром. Но я отказался -- думаю, к его облегчению: покровительствовать зеку с режимным восьмым пунктом пятьдесят восьмой статьи было рисковано. "Кум", оперуполномоченный, этого не одобрил бы.
Отказался я от лестного предложения не ради душевного покоя начальника санчасти. Просто не хотелось уезжать с насиженного места, от Петьки Якира, с которым мы "хавали вместе" -- знак тесной дружбы. Появились уже и новые друзья. А тут как раз освободилось в конторе место хлебного табельщика. И бухгалтер продстола Федя Ма
-- 157 -нуйлов взял на эту должность меня.
Главную роль здесь сыграло не личное обаяние, а посылки, которые каждый месяц слали мне родители. С посылочниками было полезно водиться: кормежка и на нашем благополучном лагпункте была никудышная: жиденькая как понос кашка из гороха или же из магара, несортового проса, суп из иван-чая -изобретение отдела интендантского снабжения. Иван-чай, красивый лиловый цветок, в инструкциях ОИС проходил по графе "дикоросы". А зеки называли его Блюмин-чай, по фамилии начальника ОИС. Баланда из Блюмин-чая -- темная прозрачная жидкость, от которой небо делалось черным как у породистой собаки. В суп закладывалась и крупа -- "по нормам ГУЛАГа". "Крупинка за крупинкой гоняется с дубинкой" -- так описывал это блюдо лагерный фольклор. И еще так: "суп ритатуй, сверху пусто, снизу..." -- понятно, что. По тем же нормам зеку раз в день полагалось мясо или рыба. Чаще всего это был маленький, с пол спичечного коробка, кусочек соленой трески. А если ни трески, ни мяса на складе не было, заменяли крупой: сколько-то граммов добавляли в кашу. Словом, "жить будешь, а ... не захочешь", грустно констатировал тот же фольклор. О еде говорили и думали постоянно. Продуктам давали ласковые уважительные прозвища:"хлеб -- хороший человек", "сахареус", "масленский". Как волшебную сказку мы слушали рассказы старых зеков (кстати, в Каргопольлаге говорили "зыков") о довоенном времени, когда в лагерных ларьках можно было купить халву. Халва -- она сладкая, жирная, тяжелая. Чего еще надо для счастья?
Посылку из дому ждали, как второго пришествия -- и некоторым, в том числе мне, "обламывалось". Съедал я посылку не один, а вместе с Петькой и новым начальником Федей Мануйловым. Якир продолжал учить меня лагерным правилам хорошего тона:
-- 158 -
-- Зачем ты ешь хлеб маслом кверху? Переверни, как я. Вкус такой же, а никому не завидно.
У него я пытался выяснить, почему по фене посылка "бердыч". Может, в честь Бердичева? (Еврейские мамы, как известно, очень заботливы.) Петька не знал.
Обязанности хлебного табельщика были не очень сложны: получить от бригадира рабочие сведения -- листок оберточной бумаги со списком работяг и процентом выполнения нормы против каждой фамилии -- и начислить питание на завтра.
Разные виды работ вознаграждались по-разному. Скажем, лесоруб мог заработать три дополнительных, т.е., кроме "гарантийки", шестисот пятидесяти граммов, получить еще 300гр. хлеба и три дополнительные каши -- не скажу сейчас, за какой процент выполнения, кажется, за 120. А вот на откатке, где раньше трудился я, такого не дадут и за двести процентов.
Память у меня тогда была хорошая, все нормы я помнил наизусть и без труда составлял ведомость, по которой кухня получала нужное количество продуктов из каптерки. Считать на счетах я не умел, но насобачился складывать цифры в уме с удивлявшей всех скоростью. Я и сейчас быстро считаю.
Главную часть работы приходилось делать вечером, когда бригады вернутся в зону. А днем я праздно сидел в конторе, за барьером, отвечал любопытным на вопросы и наблюдал за лагерной жизнью.
Она была пестрая -- как и население лагпункта. Которое делилось по трем признакам: по социальному, по национальному и по половому. (К этому времени -- 45-й год -- еще не было строгого размежевания лагпунктов на мужские и женские, в отличие от школ на воле. А когда там вернулись к совместному обучению, нас, наоборот,
-- 159 -отделили от женщин, что сразу же ужесточило нравы).
В социальном плане зеки делились -- по горизонтали -- на блатных, бытовиков и контриков, а по вертикали -- на работяг и придурков.
Придурки -- это заключенная администрация, от комендантов и нарядчиков до дневальных и счетоводов -- словом, все, кто сидит в тепле под крышей. "Придуриваются, будто работать не способны," -- завистливо говорили те, кто вкалывал на общих. Вот откуда малопочетное название. Со временем оно утратило первоначальный смысл -- как всякий привычный образ. Ведь не представляем мы себе яму и лопату, когда говорим "встал, как вкопанный".
Кто такие блатные, я уже рассказывал. Бытовиками считались все осужденные за "бытовые преступления", от насильников и растратчиков до прогульщиков. (Сейчас уже трудно поверить, что при Сталине можно было угодить в лагерь на два-три года за обыкновенный прогул, а то и за опоздание.) А контриками (так же и фашистами) назывались все подпавшие под какой-нибудь из пятнадцати пунктов пятьдесят восьмой. Судили за измену Родине, за террор, за антисоветскую агитацию, за саботаж, за никому не понятное пособничество иностранному капиталу -- не то 3-й, не то 4-й пункт 58-й. Особенно много было изменников (58-1а и 1б) -- думаю, больше половины списочного состава. Случалось, вся бригада сплошь состояла из изменников.
-- Предатели! -- весело кричал бригадир-бытовик. -- Получай пайку!
Или просил у другого бригадира:
-- Одолжи мне на трелевку двух предателей поздоровше.
Никто всерьез не принимал суровых формулировок УК. Понимали,
-- 160 -что изменники -- это побывавшие в плену, агитация -- неосторожная болтовня, а саботаж (58-14) -- неудавшийся побег из лагеря. Любопытно, что получив срок по 14-му пункту, блатные автоматически превращались из социально близких в "политиков" и попадали, как кур во щи, в особые лагеря для особо опасных. Но об этих лагерях разговор позже.
Побегов за время моего пребывания на комендантском было два, причем один из них прямо-таки анекдотический: возвращаясь с работы в зону, воришка бежал "на рывок", т.е. рванул прямо на глазах у конвоира в лес. Вохровец стрелял вслед наугад: за деревьями разве увидишь. Была зима, морозный день. Беглец заблудился, замерз и, проплутав в лесу целый день, к вечеру прибежал на вахту Хлам Озера и сдался. Его даже не судили -- вернули на комендантский, дали десять суток карцера, и все.
Второй побег был посерьезнее. Бежали с Юрк Ручья, штрафной командировки; и не блатные, а контрики -- один русский, три норвежца. Русский -- вернее, советский поляк -- был, говорили, в войну нашим разведчиком, работал против немцев в Норвегии. В награду получил 25 лет за измену Родине. А норвежцы -- их у нас было пятеро, один журналист и четверо рыбаков -- попали в лагерь по обвинению в шпионаже в пользу англичан.
Троих норвежцев, крепких молодых парней, еще не успевших дойти на лагерной пайке, полячок выбрал себе в спутники неспроста: от Кодина до Норвегии было не так уж и далеко, а границу ему случалось переходить не раз, дело привычное.
Бригада, где работали все четверо, прокладывала в лесу дорогу. Водил их на работу один конвоир -- с каждым днем все дальше от лагпункта. Готовились к побегу они солидно. У посылочников выменя
-- 161 -ли на хлеб сало и еще кое-что из еды и припрятали в придорожных кустах. А бежали, как и тот воришка, "на рывок". В назначенный день и час по сигналу поляка бросились врассыпную и скрылись в густом лесу. Конвоир растерялся: в кого стрелять?.. Пострелял все же для порядка, потом построил бригаду и бегом погнал в зону. А путь был не близкий; пока дошли, пока оповестили кого следует, беглецы получили фору часа в четыре. Понятно, за ними отправилась погоня -- стрелки, собаки. (У одной из овчарок, самой заслуженной, был -- так рассказывали -- золотой зуб: сломала свой при исполнении служебных обязанностей). И через два дня население Юрк Ручья оповестили: беглецов настигли, они оказали сопротивление, и всех пришлось перестрелять. В доказательство привезли и повесили на гвоздь у вахты кепку поляка -- очень приметную кепочку в шахматную клетку. А на место поимки повезли заключенного врача -- составить акт о смерти. Что он и сделал.
Но никто из зеков не поверил; я и до сих пор думаю, что этот побег был одним из немногих удачных. Да, как правило, живыми беглецов не брали, стреляли на месте. Но трупы всегда привозили и оставляли на день перед вахтой в назидание всем остальным. А тут под предлогом трудностей транспортировки привезли одну кепку. Что же касается акта о смерти, то доктору оставалось до освобождения две недели -- к чему ему было конфликтовать с начальством? Могли ведь и в последнюю минуту навесить новый срок по 58-й -- такое случалось. Попросили подписать туфтовый акт -подписал. И спокойно ушел на свободу. Но, конечно, это только мое предположение, может, все было и не так...
Норвежцев осталось двое -- Вилли-Бьорн Гунериуссен, журналист, и совсем молоденький Биргер Фурусет. С их сложными именами лагер