37149.fb2
-- Ну, подумай еще, подумай... Знаешь, что сказал великий гуманист?
-- Знаю. "Если враг не сдается, его уничтожают"... Но я-то не враг.
-- Ничего, мы из тебя сделаем антисоветчика!
-- Конечно. Это как помидор: сорвали зеленый, в темном месте дозревает.
-- Поменьше умничай. Кто кого сгребет, тот того и у-у... Знаешь, как там дальше?
Я знал. Отвечал без радости:
-- Ну вы, вы меня сгребли.
-- А следовательно?! -- веселился Макаров. -- Колись, Фрид! (Или для разнообразия: "телись, Фрид") Мы не таких ломали!
И так далее, до бесконечности -- вернее, до утра. Он еще успевал почитать газету, поговорить с женой по телефону -- вполголоса и в основном междометиями, выпить свой несладкий чай. А под конец, глянув на часы, отпускал меня:
-- Иди пока. И думай, думай.
Меня отводили в камеру, я стаскивал сапог -- но до второго дело не доходило; надзиратель объявлял:
-- Подъем!
Это значило, что весь день я должен был сидеть на узкой койке, не прислоняясь спиной к стене и не закрывая глаз. Днем спать не разрешалось, за этим надзиратель следил, то и дело заглядывая в глазок -- "волчок" на тюремном языке. Стоило мне закрыть на секунду глаза, вертухай начинал теребить заслонку волчка:
-- Не спитя! Не спитя!
-- 27 -
Можно было, конечно, гулять по камере, но в одиночке на Малой Лубянке особенно не разгуляешься: узкая келья в подвале или полуподвале, от двери до стены два метра двадцать, расстояние между койкой и боковой стенкой сантиметров пятьдесят. Окна нет вовсе, неярко горит лампочка за решеткой над дверью -- тоже заключенная... На душе погано.
Так проходил день. Дождавшись команды "отбой", я стаскивал сапог -- и повторялась сказка про белого бычка: вызывали на допрос, Макарка спрашивал, не готов ли я дать чистосердечные показания, советовал телиться -- и так до следующего утра.
На третий день я забеспокоился. И тут судьба дала мне мой шанс -- в лице тюремного врача. Раз в неделю, а может и чаще, камеры обходил испуганный человечек с рыжим как веснушка пятном во всю щеку. Задавал всегда один и тот же вопрос: "Клопы есть?" -- и спешил покинуть камеру, боясь, видимо, что его заподозрят в сношениях с арестантами.
Прежде, чем врач выскочил в коридор, я успел проговорить:
-- У меня температура.
Он сунул мне градусник и вышел. Дверь одиночки захлопнулась. Вспомнив опыт школьных лет, я незаметно нащелкал температуру -- ногтем по головке градусника. Врач вернулся, посмотрел на термометр: 37,7 (набивать больше я остерегся). И позволил мне лежать два часа.
На мою удачу -- может быть, из-за незначительности послабления -следователю об этом не доложили. А полагалось бы. Потому что за два часа я отлично высыпался. Приходил на допрос и чуть не валился со стула, симулируя крайнее изнеможение -- но подписывать протокол о террористических намерениях все равно отказывался.
-- 28 -
Теперь уже забеспокоился Макарка.
-- А ну, сними очки, Фрид! Ты сидя спишь.
-- Не сплю. -- Я снимал очки и смотрел на него широко открытыми глазами.
На пятый день он сказал:
-- Нет, точно, ты спишь. Не может человек не спать пять суток!
-- Может. Продержите меня еще дней десять, и я вам что угодно подпишу. А пока что я в здравом уме и повторяю: никаких разговоров о терроре мы не вели.
И Макаров отступился. Не думаю, чтоб он пожалел меня. Пожалел себя: надвигались майские праздники и, конечно же, хотелось погулять два-три дня. А я радовался: перехитрил их! Маленькая, а победа...
К вопросу о терроре мы с Макаровым вернулись месяца через полтора. Он показал мне протоколы допросов четырех ребят -- вернее, только их подписи и ответы на вопрос, был ли в присутствии Фрида разговор о желательности насильственной смерти Сталина.
Уж не знаю, какими способами он и другие следователи выбили из них нужный ответ, но только все четверо подтвердили: да, такой разговор был.
-- Видишь? -- грустно сказал Макарка. -- Так чего же упираться? Ты изобличен полностью, поверят четверым, а не одному. Давай, подписывай.
И я смалодушничал, подписал такое же признание. Но странное дело: после этого я почувствовал даже какое-то облегчение. Теперь мне было все равно -хуже быть уже не могло. Так же думали и мои однодельцы.
Легче стало и следователям. Главное признание было получено,
-- 29 -оставалось только проверить драматургию, свести несколько линий в один сюжет, распределить роли -- кому главную, кому -- второго плана. Например, про Юру Михайлова, самого младшего из нас, в одном из протоколов было написано: "Михайлов сам не высказывался, но поддерживал наши антисоветские выпады криками "Так! Правильно!" (Смешно? Но эти крики обошлись ему в восемь лет. Из лагеря он привез туберкулез, шизофрению и умер через несколько лет после выхода на свободу, совсем молодым).
Изредка в следовательских кабинетах появлялись прокуроры. Но узнавали мы об этом только в конце допроса, подписывая протокол. Рядом с подписью следователя стояло: военный прокурор такого-то ранга такой-то. Или они были советники юстиции?.. Фамилию одного я запомнил: Дорон. Кажется, о нем с похвалой отозвался недавно кто-то из огоньковских авторов. Не знаю, не знаю... Поведением эти представители закона не отличались от следователей: вопросы задавали тем же издевательским тоном, так же презрительно улыбались, так же топили нас...
Шайке террористов полагался атаман. Так следователи и ставили вопрос: "Кто в вашей группе был вожаком?" По сценарию эта роль отводилась Сулимову. Но тут произошла накладка: кроме Володьки еще двое или трое на этот вопрос ответили: "Я". Это было легче, чем валить главную вину на другого. У меня хоть было формальное основание: собирались-то чаще всего в моей квартире. А вот у Юлика Дунского никаких оснований не было -- кроме врожденной порядочности. По-моему, наши протоколы с этим ответом не вошли в дело, а сулимовский остался.
Случалось, что кто-то из подследственных, устыдившись, брал назад особо нелепое признание. Так, Светлана Таптапова, девушка,
-- 30 -которую я видел один раз в жизни, показала на допросе, что я чуть ли не вовлек ее в антисоветскую группу. (И когда бы только успел? Мы ведь с ней на том дне рождения только поздоровались и попрощались). Но через несколько дней она объявила, что это неправда, она Фрида оговорила -- и следователь занес ее слова в протокол. А чуть погодя в новом протоколе появилось новое признание: "Я пыталась ввести следствие в заблуждение. Искренне раскаиваюсь в этом и подтверждаю свои первоначальные показания в отношении Фрида". Все это я прочитал, когда знакомился с делом при подписании 206-й -- об окончании следствия. И подумал: бедная девочка! Зачем упиралась? Только лишнее унижение. Все равно -- нажали посильней, заставили.
Следователей должны были радовать такого рода завитки: они украшали дело, придавали ему правдоподобие. Так же, как обязательная подпись подследственного после зачеркнутого слова -- скажем, "во вторник" исправлено на "в среду": "исправленному верить". Это как бы подсказывало будущему историку: видите, какая скурпулезная точность? Значит, и всем их признаниям следует верить... Фарисейство, очень типичное для страны с замечательной конституцией и полным отсутствием гарантируемых ею прав и свобод.
Вот со мной получился маленький конфуз. Уже когда все было записано и подписано -- да, хотели стрелять или бросить гранату из окна квартиры, где жила Нина Ермакова, -- меня вызвал на допрос Макаров. Вопреки обыкновению, он не стал вести со мной долгих разговором, а молча настрочил протокол очень короткого допроса -- допроса, который даже и не начинался. В нем был только один вопрос и один ответ:
ВОПРОС: Куда выходили окна квартиры Ермаковой?
ОТВЕТ: Окна выходили во двор.
-- 31 -
-- Подпиши, -- хмуро сказал Макаров.
Мне бы обрадоваться -- а я возмутился:
-- Э, нет! Этого я подписывать не буду.
-- Почему?