37149.fb2
++) Расставаться с сапогами мне было очень обидно. Когда мама прислала их -- еще в Ерцево -- я боялся, что они не налезут: у отца нога была на два номера меньше моей. А так хотелось поносить хорошие хромовые сапожки! Весь барак переживал за меня. Попробовали обсыпать босую ногу зубным порошком -за неимением талька. Не помогло. И тут кто-то из ребят, сжалившись, подарил мне тоненькие шелковые носки. Вот тогда нога с трудом, но проскочила. Потом-то я их разносил и радовался жизни -- до встречи с Ивановым. К счастью, этого гаденыша вскоре перевели от нас. И Жора Быстров, которого возили на доследствие, видел его в роли вахтера какого-то провинциального УВД.
+++) В так называемую "эпоху позднего реабилитанса" дело Батанина Мстислава Алексеевича пересмотрели. Он приезжал к нам из Горького -- вся грудь в орденах. Но это его уже не радовало: навалились всякие хвори. И раньше времени свели его в могилу. А память о нем и о его лихом побеге из лагеря осталась в двух наших d(+l, e -- "Служили два товарища" и "Затерянный в Сибири".
++++) Эсэсовцев легко было вычислить по вытатуированной на бицепсе буковке. (Группы крови немцы обозначали не цифрами, а буквами.) Понимая это, эсэсовцы боялись сдаваться русским: думали, расстреляют на месте.
Кто-то из ребят рассказывал, что сам видел, как целая эсэсовская рота в бою под Данцигом ушла, отстреливаясь, в море: предпочли утопиться, а не сдаться в плен. Этот рассказ произвел на нас с Юликом впечатление (см. "Служили два товарища").
+++++) Забавно, что когда много лет спустя, уже в Москве, мы сочиняли "Жили-были старик со старухой", еще не написав первой страницы, решили: в конце, на поминках старика будут петь его (и нашу) любимую песню "И снег, и ветер". Вообще-то она уже звучала в другом фильме, "По ту сторону", для которого и была написана. Но мы объявили на студии, что без этой песни фильма не будет; А. Пахмутова была польщена.
XVII. ДВА ПОЭТА
Крюков сам пришел к нам знакомиться. По настоящему интеллигентных людей, сказал он, здесь мало. Польщенные, мы немедленно подарили ему свои запасные очки: в его окулярах треснувшие стекла были крест-накрест заклеены полосками бумаги -- как московские окна при бомбежках.
Мы о нем были уже наслышаны. Крюков работал нормировщиком на 9й шахте и был у начальства на плохом счету. Нет, работник он был превосходный -- ту работу, на которую другим требовался целый день, он успевал сделать за полтора часа: считал в уме с немыслимой быстротой. (Сейчас сказали бы: как компьютер. Возможно, это было симптомом какого-то психического непорядка. Был ведь в Москве в двадцатые годы "человек-счетная машина" -- сумасшедший, производивший в уме сложнейшие математические операции и неспособный ни на что другое. Но Крюков-то был способен на многое.)
Закончив обработку нарядов, Алексей Николаевич начинал писать что-то на обороте ненужных бумаг. Писал левой рукой, а правой прикрывал написанное от посторонних глаз. Впрочем, нужды в том не было: почерк Крюкова разобрать было невозможно -- не то арабская вязь, не то стенографические закорючки. Все это вызывало у окружающих зависть и тревогу: что за таинственный шифр? Что он там сочиняет?
Он сочинял стихи -- причем патриотические. (Речь идет не о советском, а о русском патриотизме. С советской властью Крюков не ладил с малолетства.) Поэма о Кутузове, которую он прочитал нам с Юликом, сомнений не оставила: -талантливый и ни на кого не похожий поэт. Взволнованная непривычная ритмика, неожиданные сравнения, сногсшибательные рифмы... Очень жалею, что не могу привести ни одного отрывка -- не запомнил. А его рассказ о том, как он впервые попал на Лубянку, помню очень хорошо. Улыбчивый, предупредительный, всегда оживленный, он не похож был на человека, который провел в тюрьмах и лагерях почти половину жизни. А ко времени нашего знакомства Алексею Николаевичу было уже под пятьдесят.
В начале тридцатых годов Крюков, отпрыск старой дворянской семьи, решил эмигрировать. Отпустить его по-хорошему большевики не не согласились бы, это он понимал. И решил нелегально перейти границу -- финскую. Это ему удалось с первой же попытки -- но, как оказалось, в самом неподходящем месте, на излучине, где кусочек финской территории узким отростком вклинивался в нашу. Крюков бодрым шагом пересек этот клинышек и вышел на заставу, которая оказалась не финской, а советской. Не повезло... На все вопросы пограничников он отвечал по-французски, назвался принцем Мюратом и потребовал, чтоб его отправили в Москву -- там он все объяснит. На Лубянке с ним быстро разобрались, и с тех пор Алексей Николаевич путешествовал только по владениям Гулага.
К нам он прибыл, кажется, с первого ОЛПа. Там осталось какоето его имущество, о чем он написал -- изящными стихами -- заявление. Начальство сочло это насмешкой. Тогда -- уже прозой -- Крюков написал другое заявление, которое перед тем как отправить показал нам. Мы прочли и ахнули. К нам бы в барак гробокопателя Гелия Рябова!
Из прочитанного следовало, что настоящая фамилия Алексея Николаевича не Крюков, а Романов, Он -- наследник российского престола царевич Алексей, расстрелянный вместе с августейшими родителями и сестрами. Его -- не убитого, а только раненного и потерявшего сознание -- из шахты, куда сбросили тела расстрелянных, тайно вынес екатеринбургский дворянин Крюков. Дал ему свою фамилию и воспитал как сына.
Излагая свою историю Алексей Николаевич не забыл упомянуть и о гемофилии, которой, как известно, страдал малолетний наследник. Она чудесным образом исчезла в результате пережитого потрясения.
Году в двадцать шестом к ним в Екатеринбург явился незнакомец, отрекомендовавшийся принцем Ольденбургским. Он сказал, что до поры до времени юноша должен хранить в строжайшей тайне правду о своем происхождении. Но когда сбудутся некие предзнаменования, ему -- $+%(b открыться и предъявить права на российский престол.
Сейчас эти предзнаменования сбылись, -- писал Алексей Николаевич. -- И он вправе объявить народу, кто он такой. Но желая избежать смуты в российском государстве, он настоящим письмом отказывается от своих прав на престол, а просит перевести его из Минлага во Владимирский политизолятор на пожизненное заключение. Единственное условие -- чтоб ему давали книги на русском и французском языке, а также бумагу, ручку и чернила...
Честно скажу, мы не знали как реагировать. Обижать недоверием хорошего человека не хотелось. На всякий случай мы напомнили ему две строчки из нашего "Обозрения":
Что ж, дайте срок -- услышите пророка.
Пророку бы не дали только срока!
Крюков усмехнулся и пошел отправлять свою исповедь. Он адресовал ее И.С.Сталину, а копию послал в ООН, на имя тогдашнего председателя -- Трюгве Ли, если не ошибаюсь. Оба послания сошлись, естественно, на столе у старшего оперуполномоченного. Крюкова для профилактики посадили в бур, подержали там сколько-то времени и выпустили. Даже вернули на прежнюю работу, нормировщиком.
Но уже через неделю Алексей Николаевич крупно поскандалил со своим вольнонаемным начальником и тот по злобе списал его в шахту -- на должность уборщика фекалия. В обязанности его входило теперь подбирать по забоям шахтерские какашки -- уборных под землей нет -- и вывозить на поверхность.
В первый же день он пришел с ведром, наполненным зловонной жижей, в шахткомбинат, дождался в коридоре, пока выйдет его обидчик и надел ведро ему на голову. История эта получила широкую огласку; опозоренный начальник уволился с шахты и вроде бы даже уехал из Инты. А Крюкова снова отправили в бур.
Отсидев положенное, он опять стал работать подземным фекалистом -- на сей раз не у нас, а на шахте 11/12. Там он и окончил свою многострадальную жизнь: Крюкова раздавило опускающейся шахтной клетью. Одни говорили, что он просто пытался проскочить под ней, но не успел, другие -- что он таким способом решил покончить с собой. Самоубиться с двумя ведрами нечистот в руках -- чтобы в прямом смысле быть смешанным с дерьмом? По-моему, это слишком уж горькая насмешка над своей несложившейся судьбой. Но Юлий считал, что эта последняя мистификация вполне в характере "принца Мюрата".
На шахте 11/12 с Крюковым водил знакомство Алексей Яковлевич Каплер -как и мы, он проникся симпатией и уважением к этому странному человеку. После кончины Каплера его вдова Юля Друнина нашла среди черновиков и показала мне нигде не напечатанный рассказ о несчастной жизни и нелепой смерти поэта Крюкова.
Кстати, и сам Каплер переехал из Сангородка на шахту 11/12 не по доброй воле. Он погорел на романе с вольнонаемной женой одного из минлаговских начальников. Это конечно, не дочка Сталина, но все же... Тот, первый, урок, как видно, не пошел на пользу. Алексея Яковлевича сняли с поста завпосылочной и отправили на рабочий лагпункт. Там его взял под покровительство и поставил на лебедку Женя Высоцкий -- к тому времени он уехал от нас и стал на одиннадцатой-двенадцатой начальником поверхности. (До Жени на этой должности работал з/к Умник. А начальником шахты был в/н Дураков. Такие сочетания зеков очень веселили. В одной колонне со мной ходили на шахту Кис и Брысь, а в мехцехе слесарили Пушкин и Царь.)
О том, что происходит на других лагпунктах, мы узнавали от переброшенных оттуда работяг. Узнали, например, что на первом ОЛПе зарубили Сашку Чилиту, а еще где-то -- другого суку, бывшего коменданта Алексеевки Черноброва-Рахманова. Эти два известия нас не огорчили.
А вообще-то можно было десять лет просидеть с хорошим знакомым " одном лагере, но на разных лагпунктах, и ни разу не встретиться. Я, например, и не подозревал, что на соседнем ОЛПе проживает Вадик Гусев, "идеолог" малолетнего Союза Четырех. Встретились уже в Москве... Но вернусь к рассказу о двух поэтах.
Вторым был Ярослав Смеляков. Заранее приношу извинения: мне придется повторяться, о нем я уже писал ("Киносценарии" Э3 за 1988 г.)
Как-то раз мы с Юликом зашли в кабинку к нарядчику Юрке Сабурову. Юлий взял стопку карточек, по которым зеков выкликали на разводе -- они маленькие, величиной с визитку. По привычке преферансиста Юлик стал тасовать их. Потасует, подрежет и посмотрит, что выпало. На второй или третий раз он прочитал: "Смеляков Ярослав Васильевич, 1913 г.р., ст.58.1б, 10 ч.П, 25 лет, вторая судимость." Поэта Смелякова мы знали по наслышке. Из его стихов помнили только "Любку Фейгельман", которую в детстве непочтительно распевали на мотив "Мурки":
До свиданья, Любка, до свиданья Любка!
Слышишь? До свиданья, Любка Фейгельман!+)
Слышали, что он до войны сидел. Неужели тот? Вторая судимость, имя и фамилия звучные как псевдоним... Решили выяснить.
Юрка сказал, что Смеляков ходит с бригадой на строительство дороги, и мы после работы пришли к нему в барак, Объяснили, что мы москвичи, студенты, здесь -- старожилы, и спросили, не можем ли быть чем-нибудь полезны.
-- Да нет, ничего не надо, -- буркнул он. Был неулыбчив, даже угрюм.
Мы поняли, что не понравились ему и распрощались: насильно мил не будешь. Но дня через два к нам прибежал паренек из дорожной бригады, сказал, что Смеляков интересуется, чего мы не появляемся.
-- Вы ему очень понравились, -- объяснил посыльный. Мы сразу собрались, пошли возобновлять знакомство.
Это был как раз тот неприятный период, когда Бородулин запретил хождение по зоне. Поэтому мы со Смеляковым зашли за барак, сели на лавочку возле уборной, и он стал читать нам стихи. Стрелок с вышки видел нас, но пока мы не лезли на запретную зону, происходящее мало его трогало.
Ярослав Васильевич -- он до конца жизни оставался для нас Ярославом Васильевичем, несмотря на очень нежные отношения -- знал, что читать: "Кладбище паровозов", "Хорошая девочка Лида", "Мое поколение", непечатавшееся тогда "Приснилось мне, что я чугунным стал" и "Если я заболею". (Это прекрасное стихотворение впоследствии так изуродовали, переделав в песню! Говорят, Визбор. Жаль, если он).
Стихи нам нравились, нравилась и смеляковская манера читать -- хмурое чеканное бормотанье. Расставаться не хотелось, и мы попробовали перетащить его в нашу колонну. Не так давно я прочитал -- по-моему, в "Литературке" -статью кого-то из московских поэтов. Воздав должное таланту и гражданскому мужеству Смелякова, он сообщал читателям, что в лагере Смелякову предложили легкую работу, в хлеборезке, но он гордо отказался и пошел рубать уголёк... Было не совсем так.
Про нас и самих, в стихотворении посвященном Дунскому и Фриду, Володя Высоцкий сотворил микролегенду:
Две пятилетки северных широт,
Где не вводились в практику зачеты -
Ни день за два, ни пятилетка в год,
А десять лет физической работы.
Лестно, но не соответствует действительности: из десяти лет срока мы с Юлием на "физических работах" провели не так уж много времени.
И Ярославу никто не предлагал работу в хлеборезке, а в шахту на Инте он не спускался ни разу. Дело обстояло так: я пошел к начальнику колонны Рябчевскому, который к нам с Юликом относился уважительно. Он называл нас "вертфоллер юден" -- полезные евреи. Такая категория существовала в гитлеровском рейхе -- ученые, конструкторы, особо ценные специалисты.
-- Костя, -- сказал я. -- Скоро весна, начнутся ремонтные работы, тебе наверняка нужны гвозди. Я тебе принесу четыре килограмма, а ты переведи Смелякова на шахту 13/14.
Сделка состоялась. Гвозди я выписал через вольного начальника участка, и на следующий же день Ярослав Васильевич вышел на работу вместе с нами.
Уже на воле, в Москве, пьяный Смеляков растроганно гудел, встречаясь с нами: