Люди не должны помнить собственную смерть. Для Марш это не подлежало сомнению, но она перестала быть человеком. И могла позволить себе гораздо больше.
Если бы где-то осталась жить злая одноглазая женщина по имени Марш Арто, сейчас она была бы несчастнее, чем за все годы до этого. Была бы злее, растерянней и, наверное, постоянно терла бы манжету, стараясь заглушить голос разума, воющий о противоестественном, страшном мире, где ей теперь приходилось жить. О противоестественной, страшной роли, которую ей приходится исполнять.
Но злой одноглазой женщины не было, а красноглазый секретарь Рихарда Гершелла умела лишь подражать ее эмоциям.
Она бы злилась. Алгоритмы, составленные на основе анализа ее реакций и реплик выдают результат: с вероятностью в 68 % она бы разозлилась. 15 % — почувствовала бы себя напуганной и несчастной и сделала бы вид что злится. 13 % распределялись между прочими вариантами с незначительной вероятностью, 3 % на начало приступа и 1 % оставался для реакции, которую программа не могла классифицировать.
Приступ всегда вычеркивался из алгоритмов — программа лишь сообщала, что живая Марш Арто могла впасть в беспамятство.
Арто знала. Помнила. Черные пауки, тянущие лапы сквозь глазницы, белые стены, такие близкие, что вот-вот упадут, раздавят, а в следующую секунду — далекие настолько, что хочется кричать, наполнить собственным голосом бесконечное пустое пространство. Чтобы в крике найти хоть какой-то ориентир.
Настоящая Марш хотела бы его иметь, но настоящая Марш умерла.
Теперь Арто жила в доме Рихарда Гершелла. Всегда выбирала наиболее вероятные варианты ответа. В каждом случае анализировала ситуацию, прислушивалась к ответам алгоритмов и делала то, что другие считали непредсказуемым. Какая же это непредсказуемость. Глупость. Марш уместилась в чуть большее количество вероятностей, чем у рядового гражданина, но их количество все еще было ничтожно мало.
Марш хотела бы вернуться к Леопольду, узнать любую правду — смог ли он вылечиться? Смог вернуться к работе? Для нее не было ничего важнее.
Марш хотела бы лгать и хитрить, потому что находила извращенное удовольствие в обмане системы и кратком, почти несуществующем мгновении, в которое Марш ощущала над ней власть.
Марш хотела бы вернуть свою память.
Она хотела бы многого, но Арто, аве, Арто, не хотела ничего.
Аве. Ее было легко позвать. Ее можно было заставить подчиняться, и Рихарду стоило лишь немного изменить ее настройки, взломать собственноручно возведенные стены. Шаткие препятствия между ее настоящим предназначением и тем, что он хотел видеть — куча гнилой соломы, удерживающую кубометры воды, готовой впасть в новое русло.
Если Рихард захочет. Если ему надоест, если он только протянет руку.
Настоящая Марш была бы в отчаянии. Она ничего так не боялась, как снова оказаться во власти подобного человека. Здесь, в Среднем Эддаберге, ее не спас бы даже Леопольд.
Далекий Леопольд. Может, мертвый Леопольд.
Джей сказал, что он был жив, когда взламывали систему начисления рейтинга. В карте не было отметок о новых посещениях клиник и аптек. И Джей не врал, она включила все анализаторы. Все, что ей оставалось — верить. Но живая Марш ни за что бы не поверила, слишком часто она сама обманывала анализаторы.
Но что теперь? Мертвая Марш знала, что долг живой не умещается в забитое лекарствами, консервами и чипами с контентом хранилище. Не умещается в вырезанный глаз, унизительные слезы на полу ледяной социальной квартирки, прикосновение лба к теплой ладони: «Неправда».
«Неправда, что я ни на что не гожусь». «Неправда, что я не умею создавать ничего красивого».
«Меня любит девочка Бесси, она нуждается во мне — посмотрите, Леопольд! Я способна на настоящие поступки, я способна на большее, чем едва выходящие за рамки социальной приемлемости преступления. Я могу и ничего взамен не хочу — только показать, что я могу чуть больше, чем позволяет мне Аби».
Но Арто ничего этого не хотела. Не могла хотеть. Или не должна была хотеть. Ушло безумие — впиталось в смертную тень, как вода в раскаленный песок. Ушла вся любовь — те редкие проблески, что были в ее жизни. Арто не могла точно рассчитать, любила ли Марш Леопольда. Все проанализированные эмоции, гормональные реакции и вербальные сигналы совпадали с дочерней любовью на 24 %, с сестринской — на 12 %, с привязанностью к наставникам и авторитетам — на 26 %. 0,5 % совпадало с сексуальным влечением, остальные значения разделили чувства от благодарности до невротической привязанности. Арто не могла ответить, было ли это чувство любовью, но должна была его изображать.
Была любовь к матери, которую изображать не требовалось. Арто знала, что если когда-нибудь ей суждено встретиться с той женщиной, или если когда-нибудь о ней зайдет разговор, нужно просчитать, насколько напуганной оказалась бы Марш.
Она так боялась об этом вспоминать. Что была мягкая розовая ткань жакета, упруго толкнувшаяся в ладони, слезливо исказившийся рот и звон стекла.
А было — раньше. Так далеко, что не протереть дыру фарфоровым черепашьим панцирем, не докричаться, не вытащить даже для Леопольда — только если он очень старался. Но Арто все знала. Знала, что Марш скучала в детстве. Что отчаянно хотела, чтобы мать любила ее, и отчаяние было так велико, что никогда не проявлялось. Только бы любили. Как в тех, в уютных и атмосферных конвентах, которые без конца собирала ее мать, со сгенерированным чаем, ароматизаторами бергамота и лимонного печенья. С плавными касаниями рук аватара к отрисованным кружевным салфеткам и клетчатым скатертям. Марш хотела, чтобы мать любила ее так же, как любит эти треклятые салфетки, хотела, чтобы для нее по-настоящему нашлось место среди этих ароматизаторов, клеток и кружев, которыми мать наполняла пустое виртуальное пространство.
Но для Марш там никогда не было места. Она должна была измениться. Притвориться. Стать кем-то другим.
Арто могла просчитать до тысячной доли процента вероятность, что мать любила бы Марш теперь. Пятерка жалась за запятой и непроницаемой стеной беспощадно округлых нолей.
И могла посчитать, что было бы с Леопольдом, если бы Марш захотела измениться. Сохранил бы работу — 76 %. Не заболел бы — 49 %. Наверное, Марш была бы в отчаянии. Но Арто должна была выбирать близкую реакцию только чтобы показать ее другим. Наедине с собой она могла взирать на статистику с положенной ей бесстрастностью.
Посмотри, мама.
Посмотрите, Леопольд.
Я стала другой.
…
Тамара не любила вечера субботы. С радостью бы сделала лишнюю лабораторную работу, может даже на тренинг бы сходила — на медитациях вполне можно было поспать, а с недавних пор даже послушать музыку. Могла бы взять дополнительное дежурство на кухне — там и делать ничего не надо, только следить, чтобы Тата, программа для готовки, поменьше реализовывала заложенные в нее творческие способности и не меняла картошку на яблоки. Да что там, Тамара даже была согласна вручную мести двор, в конце концов это правда успокаивало, как в программе и писали.
Но вечером субботы у нее выбора не было, а в остальные дни от кухни и тренингов она старалась держаться подальше.
— Да не знаю, чего ты дергаешься каждый раз, — флегматично протянула Юханна. — Папа у тебя нормальный, денег дает, жрать приносит, в глаза заглядывает — че не хватает-то?
Тамара не ответила. Она вообще редко говорила в последние месяцы. Психологи одобряли — говорили что-то о «законсервированном стрессе», который легче усваивается.
Тамара представляла, как разливает по банкам зеленовато-желтую жидкость, а потом ест ее огромной ложкой. Жидкость сладковатая и вязкая, течет по подбородку и застревает в горле. Разговаривать после этого ей хотелось еще меньше.
«Не хочу туда идти», — быстро набрала она на выведенной на белую манжету клавиатуре.
Чтобы Юханна не услышала.
«Мы же говорили, — зажегся зеленый ответ. — Ты ведь не хочешь здесь вечно проторчать?»
«Не хочу».
«Значит, нужно сделать так, чтобы ты стала им неинтересна».
Это был хороший совет, Тамара это понимала. К тому же ее тошнило от эйфоринов, и сон, который от них наступал — тяжелый, непроницаемый, словно она укрылась четырьмя одеялами — ей не нравился. Нужно, чтобы ей отменили обязательное медикаментозное лечение.
«Я хочу, чтобы от меня отстали».
«Я знаю. Но они просто так не отстанут».
«Откуда ты знаешь?»
«Уж я-то знаю».
Юханна лежала на незастеленной кровати, сложив руки на животе и благостно пялилась в потолок. Она этим почти все время занималась. Удивительно, что после эйфоринов, которые ей навыписывали, эта толстая, ленивая и всем довольная корова Юханна еще и хотела общаться.
Этому Тамара тоже была не рада. Она знала, что Юханну скоро вернут родителям — ее забрали на лечение, потому что эта дура никак не могла перестать жрать. Даже с эйфоринами, даже с блокаторами аппетита она продолжала съедать не меньше трех булок с маслом, ветчиной и солеными огурцами на завтрак. Запивала она это кофе со сливками повышенной жирности.
Тамара как-то пробовала этот кофе. Он оказался вкусным, вот что самое обидное. Юханна жрала булки и наслаждалась каждой проклятой булкой. Запивала их кофе, которым тоже наслаждалась, и скоро она спокойно поедет наслаждаться жизнью и булками к родителям до тех пор, пока ее вес в следующий раз не перейдет критическую отметку.
Тварюга.
Тамара так не могла. Не могла получать от всего удовольствие, не могла столько есть, не могла разрешить себе кофе и масло.
Хотя стоило бы — может, если она наберет вес перестанет выглядеть так нелепо. Тамара взяла от родителей все лучшее — мамину субтильность, папин высокий рост, красивые темные глаза как у папы и светлые мамины волосы. Только вот вместе все лучшее в родителях смотрелось отвратительно. Дисгармонично. Тамара была живым ответом на вопрос, почему распался брак Клавдия Франга и Эммы Тольд-Франг.
… Интересно, а если она так разожрется — ее отпустят обратно к отцу?
Это было бы честно. Папа не справился — ее забрали, если они не справятся — ее надо будет вернуть.
Тамара ненавидела субботние встречи с отцом, но хотела вернуться домой. Хотела, чтобы они снова жили вместе, даже если мамы больше нет.
Даже если у мамы был высокий родительский рейтинг и семейный рейтинг ее не был ополовинен разводом — она сумела доказать Дафне, что иначе нельзя было, к тому же система намного лояльнее к инициатору.
И даже если однажды мама молча ушла под голубую воду реки Аш-Ливаз, вместе со своими высокими рейтингами и платиновым значком за экономию здравоохранительных ресурсов. Это было так неожиданно, так глупо, что Тамара до сих пор не могла в это поверить. Она все время глупо хихикала, когда говорила о смерти матери с психологом — женщиной с добрыми глазами и тонкими, злыми губами — хотя ей было совсем не смешно.
А может, во всем виноваты эйфорины. Может, стоило пережить это, дать этой боли разгореться — а не «консервировать стресс». Но если не пить таблетки — ей не сделают запись в профиле, не поверят, что она будет экономить ресурсы здравоохранения, что она не представляет опасности. Будет, конечно же будет. Только пусть отпустят.
Дадут не просто услышать, но и осознать слова про холодные течения и что-то там про судороги. И про спасателей-лаборов, которые почти всегда успевают, но случается так…
Ну и пусть все получилось так — Тамара все равно не понимала, почему нельзя вернуться к отцу. Уж в этом-то он был не виноват.
«Будешь плакать — увеличат дозу эйфоринов и часы медитаций. Помнишь, как мы делали?»
Тамара кивнула. Если очень хочется поплакать — нужно открыть слезливую книжку и смотреть на страницы хотя бы несколько минут. Тогда Дафна не отправляет отчет наставникам и тренерам. Иногда она даже начисляла пару баллов за пережитый катарсис и стремление решать проблемы через восприятие объектов искусства.
Дурацкая система. Дурацкие баллы. Дурацкие формулировки.
Посмотри, чему меня научили в государственном центре, папа.
Посмотри, как мы друг другу врем.
Как все, только теперь в тщательно подобранных формулировках.
Закатное солнце, отфильтрованное защитным куполом и отражающим покрытием на окнах заливало комнату непобедимо-алым светом.
— Шла бы, а? — Юханна перевернулась на живот и сладко потянулась. Тамара даже забыла о чем думала — потягивающаяся Юханна представляла завораживающее зрелище. Казалось, морж проглотил огромную кошку, которая сохранила способность двигаться. Потягиваться, сладко зевать, томно поглаживать подбородок в моменты задумчивости.
Но Юханна перестала потягиваться, и мысли вернулись — тревожные, гадкие. Папа ждет внизу. Папа ничего не понимает, папа не знает, как с ней разговаривать, а теперь папе еще и татуировку придется показывать.
Вот ведь дерьмо.
Тамара молча вышла из комнаты.
…
Клавдий стоял спиной к двери из непрозрачного черного стекла и разглядывал женщину, сидящую в пластиковом кресле. За такой долгий и внимательный взгляд можно было схлопотать репорт, который потом пришлось бы долго оспаривать, но сейчас Клавдий репорта не боялся. Женщина казалась полностью отрешенной. Наверное, не обернулась бы даже подойди он к ней вплотную. И Клавдий этим пользовался.
Она сидит в профиль, ее темные волосы в узел на затылке, и это хорошо, потому что Клавдий отчетливо видит ее лицо. Она поднимает подбородок и поджимает губы, потому что пытается не заплакать. У нее напряженный подбородок и особая ясность в глазах — они еще не опухли и покраснели, и слез еще нет, но их видно так же отчетливо, как если бы они лились по щекам.
В этот момент именно это делает ее лицо живым.
Клавдий уже знал, что однажды так будут блестеть глаза у одного из аватаров его студии.
Невидимый наблюдатель — сегодня пожилой мужчина с коротко подстриженной белой бородой — смотрел на женщину вместе с ним.
— Входящий вызов от Леды Морр, — сухо доложила Дафна.
Клавдий перевел взгляд на браслет, куда Дафна предусмотрительно вывела циферблат. Времени на разговоры с ассистенткой не оставалось.
— Отклони.
— У звонка высокий приоритет.
— Отклони, — повторил Клавдий.
Это была ошибка. Он знал, что Леда не станет звонить просто так, тем более во время его отпуска, да еще и разбрасываться приоритетными вызовами. Клавдий даже успел представить, как она раздраженно крутит на запястье браслет — черный, в золотых узорах, и лампочка Дафны вспыхивает, словно изумруд, а потом гаснет у шерстяного синего обшлага.
Что-то случилось. И проигнорировав этот звонок он уронит драгоценный профессиональный рейтинг, длинную зеленую полоску с золотыми рисками достижений. А если примет — уронит другой, семейный. Короткий, рыжий, без единой риски.
Дверь беззвучно отъехала в сторону, и Клавдий забыл о звонке Леды.
Сегодня Тамара пришла одна. Он хотел бы верить, что это что-то значит, но точно знал, что на следующей неделе она может опять прийти с кем-то из наставников.
— Привет, — сказал он.
Тамара кивнула. Даже не обернулась. Сидела на краю стола, разглядывая вышитые цветы на манжетах рубашки, и ничем больше не интересовалась.
— Дафна прислала сводку — тренер тебя хвалил. Говорит, ты очень стараешься…
Никогда у него не получался этот голос — преувеличено бодрый и одновременно участливый. И ерунда, которую он этим голосом говорил никогда не получалась убедительной. На записях всегда звучало так, как будто он разговаривает с душевнобольной. Тамара это явно чувствовала и злилась. И сейчас злилась, хоть и не показывала.
У сорока шести аватаров его заказчиц в моменты, когда нужно было изобразить злость, появлялись такие же красные пятна под глазами. Сорок шесть женщин были в чем-то похожи на его дочь и не знали об этом.
Ощущение слежки пропало, но сейчас это не имело значения.
Они вышли из центра молча. Солнце сияло прямо над шпилем аэропристани. Над куполом качался синий зной.
Тамара щурилась, подняв лицо к небу. Ничего не говорила, но к этому Клавдий давно привык. Врачи не предоставляли ему полного доступа к ее медицинским карточкам, но психолог Тамары, Маарам Берри, сказала, что они прорабатывают затянувшуюся стадию отрицания.
Клавдий улыбался этой женщине и понимающе кивал, когда она рассказывала о программе лечения, но представлял, как она сидит в алом кресле на пятничном эфире и ее губы измазаны красным.
Тамара разулась, бросила сандалии в пластиковый рюкзак. Клавдий бросил быстрый взгляд на дорогу — гладкие пыльные камни, нет мусора, забытого уборщиками или черных колючек с желтых кустов на обочинах. Тамара перехватила этот взгляд и поморщилась.
— Надень платок. Нет? Ну хоть что-нибудь на голову, — попросил он. — Экран не все излучение фильтрует…
Он не ожидал, что она послушается. Клавдий не смог бы настоять — система расценила бы это как давление. Добавила бы к давлению попытку манипуляций, основанных на социальном статусе, использование зависимого положения пациента с клиническим расстройством. Родительский рейтинг у Клавдия и так был в оранжевой зоне — после развода именно на эту графу пришлось больше всего понижений.
Эмма старалась сделать все правильно. Она не использовала запрещенных приемов, не добавляла в обоснование заявления на развод пунктов, которых нельзя будет опровергнуть — так называемых субъективно травмирующих эпизодов — и обещала, что они будут проводить с Тамарой много времени и его родительский рейтинг быстро восстановится. Но ждать до ее совершеннолетия Эмма не захотела.
А потом Эмма утонула.
Тамара развязала прозрачный шарф и молча намотала на голову.
— Маарам сказала правду? — спросил Клавдий. — Ты делаешь успехи? Справляешься с отрицанием?
Он больше пытался говорить бодро или дружелюбно. Нельзя было вслух сказать, что он не верит ни одному слову этой суки Маарам Берри, но он надеялся, что Тамара поймет. А Дафна нет, потому что к счастью индивидуальные помощники действительно нихрена не понимали в людях.
Тамара выглядела плохо — она похудела, краситься стала небрежно и как-то слишком по-взрослому, и в конце концов она по-прежнему почти не говорила!
Клавдий закрыл глаза.
Он не за тем позволял Дафне контролировать даже температуру воды у себя в душе, чтобы сейчас сорваться.
Нет. Нет, он давно решил для себя, что будет действовать иначе.
— Я рада, если Маарам Берри говорит, что я делаю успехи, — вдруг ответила Тамара. Тихо, хрипло, сжав концы шарфа так, что он соскользнул с пожелтевших волос. — Маарам Берри всегда говорит правду, если бы она врала — это было бы неэтично и тебе следовало бы отправить на нее жалобу. Если Маарам Берри говорит, что я делаю успехи, значит, скоро они должны закончить активную фазу терапии.
Клавдий замер. Тамара остановилась рядом.
Они стояли под золотым навесом свечной лавки. Из приоткрытой двери тянуло плавленым ароматизированным парафином. Клавдию хотелось зайти и захлопнуть дверь. Оставить снаружи людей, навязчивый транспортный гул над крышами и внимательные серебристые глаза камер. И выслушать все, что спустя столько месяцев решила сказать Тамара.
А еще больше — то, как она решила это сказать.
Тамара так не разговаривала. Так могла говорить Аль-а Натти из отдела маркетинга, немолодая женщина с цепким взглядом, неофициально отвечающая за обход мелких ограничений Дафны.
Клавдий не стал заходить в лавку. Один продавец будет внимательнее, чем десятки людей, которые пройдут мимо.
— Возможно, тебе стоит написать заявление, — глухо продолжила Тамара. Она так ни разу на него не посмотрела — уставилась себе под ноги и нервно мяла прозрачный шарф. — Заявление, чтобы отменили… медикаментозное лечение. Если я делаю успехи — согласно программе результат стоит закреплять… — она вдруг всхлипнула и подняла взгляд. У нее были покрасневшие, злые глаза. — Закреплять вербальной терапией, — процедила она.
В рекомендациях Дафны содержался пункт об ограничении инициатив тактильного контакта. Тамара об этом знала, и впервые за много месяцев шагнула к нему и обняла за шею — осторожно, медленно, будто ей тоже запрещали.
Парафиновые ароматизаторы слиплись в один приторно-химический комок. Клавдий обнимал дочь, смотрел на прохожих поверх ее головы и не видел лиц.
Ни одного лица.
— Ты с кем-то это обсуждала? — тихо спросил Клавдий. — Кто-то тебе… посоветовал?
Тамара разжала руки. Она смотрела внимательно, настороженно — как будто ничего не случилось. Будто все осталось как раньше.
— Тамара?
Ее губы дрогнули. Клавдий редко закладывал в память аватаров это выражение лица — такое бывает, когда человек очень хочет сказать правду.
Люди и их аватары в сети редко говорили друг другу правду.
Тамара с Клавдием редко говорили друг другу правду, а до того правду редко говорили друг другу Клавдий и Эмма.
И теперь на улице пахнет парафином, люди идут мимо и даже не оборачиваются, потому что для них ничего важного не происходит, а Клавдий должен стоять и молча смотреть, как его дочь решается ему соврать.
— Нет. Я… я зато… вот, — с вызовом ответила она.
Тамара вытянула ладонь и постучала по ней кончиком пальца. Через пару секунд из-под вышитого рукава выскользнула голографическая татуировка — серебристая оса с синими полосками. Нарисованная оса пыталась укусить настоящие пальцы, а Клавдий смотрел на нее.
И ничего не мог сделать.