37157.fb2
- То есть? - оторопел Артемьев.
- Ага! - торжествующе воскликнул мужичонка. - То-то! А туда же "обнажение приема..." Он сначала поставил на пол, что ли, десятого - ну и хватило бы Машеньку сто раз встретить и убежать хоть в Китай. А он зачем-то подумал-подумал и перевел на одиннадцать. И тут уже ясно, что встретит-то Машеньку не Ганин, а этот... как его... он все равно проспится и прибежит на вокзал... А она куда денется-то, в Берлине? И до одиннадцати не денется... Понял?
- Не понял, - раздраженно ответил Артемьев и тут же понял.
Мужичонка состряпал кроткую рожу и слащаво так улыбнулся, будто желая посоответствовать источнику ассоциации.
Артемьев помрачнел. Происходящее ему не нравилось. С яблоком - ерунда, он сам заметил это с первого раза - да еще в неразумном студенчестве, да еще читая в туалете общаги выданную на ночь слепую машинопись. Про водку на циферблате он читал в какой-то умной статье, автор которой строил некий хитрый ряд - что-то вроде "пить с лица" и подобные вещи... Но насчет одиннадцати... Артемьев знал, что случайными такие штуки не бывают. Любой текст - идеальный, там все специально. Случайного не бывает, и Артемьев мрачнел пуще. Он чувствовал, что Анна не зря. Ненужно не зря.
- Кого только не встретишь на бульваре, - неодобрительно сказал Артемьев.
- А и то! - плоско пошутил мужичонка, но расхохотался как-то зловеще, с явно лишними интонациями, а потом по-цирковому ловко (как бы продолжая язвительно продлевать тему цилиндра и заячьих ушей) выхватил непонятно откуда странного вида пузырек.
- Тормозняка хочешь? - спросил мужичонка.
Артемьев обалдело тряхнул. Мужичонка не обиделся, пожал - не хочешь, как хочешь, - чмокнул, плеснул (едва успев выплюнуть папиросу) добрую половину (Артемьев отметил, что в этот момент он ничуть не напоминал пианиста), издал сложный, неприятный, но явно свидетельствующий и вдруг клацнул, резко клюнув: то ли муху поймал, то ли просто закусил куском воздуха. Артемьев - как бы найдя, с чем срифмовать давно приготовленный жест, - достал и свое пиво, откупорил, ссадив скамейку, и задохнулся блаженством, ни на секунду, впрочем, не расставаясь с традиционной задней мыслью - о быстротечности и трудноуловимости счастья первого утреннего глотка.
Однако не первого: Артемьев вспомнил часовой давности сценку у метро, когда, прежде чем поделить ветки подземки, они с Анной неторопливо чокнулись "Жигулевским", которым торговала у станции толстая разодетая барышня, шумно читавшая книгу "Унесенные ветром". Анна и Артемьев обсудили барышню, "Унесенных ветром" (которых Артемьев не читал, но соврал, что читал), затронули вопрос утреннего пития пива у станции метрополитена, полувоздушно чмокнулись и разошлись. Нет, тоже не так.
Анна - без наводящих вопросов - отчиталась перед Артемьевым в своих дневных планах (что-то вроде будильника из ремонта и вечернего вернисажа: она даже назвала галерею, Артемьев теперь сожалел, что воспринял этот разговор как уже следующую серию фильма, к нему отношения не имеющую, - имя галереи он не стал запоминать) и, кажется, немного расстроилась, что Артемьев не отреагировал: он как раз с удовольствием отреагировал бы, увязался, но помнил вопрос, полученный в лоб на давней вечеринке, - "а у вас есть московская прописка?" - с тех пор Артемьев отчаянно боялся, что его заподозрят в желании завязать прагматическое знакомство с незамужней жительницей столицы. Мальчик лет десяти, в больших очках, вежливо поинтересовался судьбой пустой посуды; они еще пошутили насчет мальчика, обменялись небрежно-нескладными ладушками и ступили на разные эскалаторы. Легкий коктейль из чувств облегчения и сожаления заставил Артемьева на секунду зажмуриться, чуть-чуть поплыть, он подумал, что очень не хочет в свою конуру в Беляево, где квартирная хозяйка - великовозрастная татарка-процентщица - уже, наверное, тушит на кухне свои неуемные вонючие кабачки и распевает песни советской эстрады, и поехал на бульвар.
- Нас с Серегой вчера, - беззаботно сообщил мужичонка, - накрыли у ЦУМа, он сдернул, а меня привезли в восемнадцатое. Там спрашивают, где накрыли?
Подразумевалось, что Артемьев прекрасно осведомлен о том, что такое "восемнадцатое", и, уж безусловно, близко знает Серегу.
- Где, спрашивают, взяли? У ЦУМа? Это не наш, говорят, везите в девятнадцатое. Ну, привезли в девятнадцатое. А там ребята культурненькие, знакомые. Один кришнаит, сержант, я его давно знаю... Я им сумку отдал и говорю, я в сортир, мужики, не обессудьте, а то обоссусь. Они меня в сортир-то пустили, а у меня в кармане четушечка и флакон одеколону. Не помню - абрикосовый, что ли, в общем, какое-то растение. Я флакон принял, вернулся, четушечку в сумку, разделся... Счастливый, думаю, вечер: я тютелька в тютельку, и никуда идти не надо, ложись и спи. А утром встану четушечка целая... Во сне ангелов видел, врата райские...
"Врата - это хорошо, - подумал Артемьев, - врата... В Москве каждый вечер десять вернисажей... Полторы сотни галерей..."
- Встал утром, оформили, одеваюсь. Сумочку поднял, а она чой-то подозрительно легкая. Ну, думаю, сплошной Хабермас... Я им - менты поганые, куда четушечку дели? А они - ты чо, падла, гонишь, не было никакой четушечки. Ну, я закон знаю, я им за прокурора, за тятьку с маткой... Стыд, говорю, потеряли, если уж мы, русские люди, будем друг другу... Ладно, говорят, не кипятись, не знаем, говорят, где четушечка. Мы тебе взамен две флакошки тормозняка дадим. Я прикинул - две флакошки тормозняка... Дык, говорю, давай!
Мужичонка, впрочем, не успел толком закончить восклицательный знак (тот вывалился изо рта, как медленная слюна, и плавно стек куда-то в траву), перебивая сам себя, он суетливо глазнул на Артемьева, сорвал крышечку и одним глотком покончил со вторым флаконом.
И хотя мужичонка проделал все это донельзя отчетливо, ясно, с уверенностью, взвешивая и рассчитывая на вернейший эффект, но между тем с беспокойством, с большим беспокойством, с крайним беспокойством смотрел теперь на Артемьева. Теперь он обратился весь в зрение и робко, с досадным, тоскливым нетерпением ожидал ответа Артемьева. Но, к изумлению и к совершенному поражению мужичонки, Артемьев пробормотал себе под нос и довольно сухо, но, впрочем, учтиво объявил ему что-то вроде того, что ему время дорого, что он как-то не совсем понимает; что, впрочем, он, чем может, готов служить, по силам, но что все дальнейшее и до него не касающееся он оставляет. Тут он взял перо, бумагу, выкроил из нее докторской формы лоскутик и объявил, что тотчас пропишет что следует*.
______________
* Цит. по Собр. соч. в пятнадцати томах. Л. "Наука", 1988. Т. 1, с. 157.
- Нет, не следует! нет, это вовсе не следует! - проговорил мужичонка, привстав с места и хватая Артемьева за правую руку. Серые глаза его как-то странно блеснули, губы его задрожали, все мускулы, все черты лица его заходили, задвигались, сам он весь дрожал. - Следует просто-напросто выпить. Выпить и еще раз выпить.
Артемьев, собиравшийся резко возразить, решительно не желавший продолжать странное знакомство, к своему удивлению согласно закивал головой и даже стремительно извлек из нагрудного кармана потаенную там вчера сторублевую бумажку.
- А вот этого не надо, - строго сказал мужичонка. - Кто тебя этому учил? В конце концов, кто гость столицы - ты или я?
Мужичонка решительно подошел к оккупировавшим сдвоенные скамейки подросткам, поговорил с ними пять секунд и тут же вернулся, имея пригоршню разноцветных купюр, среди которых виднелись и достаточно крупные. Артемьев округлил глаза (пейзаж, выдавая весьма поверхностное знакомство с законами оптики, заметно выпуклился навстречу).
- Человек человеку! - радостно крикнул мужичонка. - Глазу не выест! Я знаю тут одно местечко - ты обратил внимание, насколько оптимистично коннотирована эта немудреная формула - "я знаю здесь одно местечко", - не обязательно столь задорно, но непременно с надеждой на некоторое развитие ситуации?
- Да-да! - бормотал Артемьев в такт семенящему мужичонке. - Я обратил. Я обратил его в свою веру.
Мужичонка живо тащил Артемьева прочь от бульвара - мимо статистов-подростков, проводивших наших героев долгими навесными взглядами, мимо лотков детективоторговцев, мимо не совсем адекватных центру Москвы старушек, сжимающих в своих небольших охапках по бутылке портвейна (Артемьев подумал, что и они похожи на опечатки, но несколько другого рода - линотип выплюнул нужную букву, но иной, неподходящей гарнитуры), мимо "Тайных доктрин", мимо крымских татар (тема автора двух последних синтагм уже всплывала в нашем повествовании - не станем же мы ее тушить на манер окурка в банке с водой), мимо вереницы импортных автомобилей - разноцветных, как в витрине игрушечного отдела, мимо фонарей, которые с неоновым жужжанием (впрочем, оставим до сумерек), мимо вдруг вспыхнувшего в недавней грязной подворотне инвалютного отеля - вход тонул в глубине оперативно насаженной аллейки (протянутая по асфальту ковровая дорожка бесила отечественный вкус), но швейцар, подобно эпиграфу, был вынесен вперед и торчал, продуваемый взглядами, в своем роскошном темно-синем мундире. "Го-го-го" - гоготал мужичонка, "га-гага" - гагатал.
Пространство, доселе размытое суетой центра и общей похмельной рассредоточенностью, теперь структурировалось обретенной целью, но если для мужичонки, четко знающего ее координаты, пространство свернулось в четкую полосу, лакомо заостренную на финише (все, что было слева и справа, за ненадобой сплющилось до двух измерений; дома, кошки и механизмы оказались фанерными, декорациями), то перед Артемьевым подобные полосы вероятностно мельтешили, накладываясь друг на друга так, что плоские проекции предметов совмещались со своими трехплоскостными прообразами, а башенка на крыше купеческого особняка неожиданно возникала прямо под ногами, и приходилось хрустко наступать на окошки, забранные драгоценными витражами. Мужичонка, шаг от шага увеличивая скорость, будто его ждала впереди олимпийская медаль, изобразил какой-то хитрый финт вправо. Артемьев метнулся за ним и очутился у стойки тесного бара, в котором ритмично дышали кондиционеры, густо пахло кофе и, кажется, ветчиной. Мужичонка дважды притопнул валенками, трижды прихлопнул толстыми дворницкими рукавицами, сопроводив танец маловразумительным задиристым восклицанием. Очередь вежливо посторонилась, а рослый закавказский бармен скалозубо улыбнулся новым посетителям. Мужичонка что-то сказал, и на стойке как бы сами собой образовались две крупнокалиберные рюмки с коньяком, два бокала шампанского и тарелка с горячими бутербродами.
Перенеся выпивку и снедь на столик, Артемьев надеялся, что теперь-то можно будет перевести дух. Не тут-то было. Мужичонка с пущей прытью отхлебнул коньяк, откусил половину бутерброда, хрюкнул, глотнул шампанского и присвистнул. Пока Артемьев добросовестно старался повторить эту сложную комбинацию, мужичонка задумчиво промолвил: "Лирики мало. Опять же страсти..." Вся процедура заняла не более пяти минут. Покинув бар, мужичонка наконец-то соизволил сбить темп. Улица, вслед за Артемьевым, облегченно вздохнула, разобралась по местам и плавно поплыла в полдень. Артемьев и мужичонка побрели - куда глаза глядят, в неизвестном направлении и на все четыре стороны.
- Я между тем, - сказал мужичонка, - не закончил свою мысль относительно романа "Отчаяние". На чем мы остановились?
Артемьев не помнил.
- На том, что во всех текстах, - нравоучительно бубнил мужичонка, Набоков прячет всякие загадки - вот ведь, ловко как вышло: "прячет загадки", - и кайф читателя в том, что он обнаруживает неожиданное пересечение, такую вот параллель... А в "Отчаянии" между тем он эти параллели-пересечения под нос сует, настаивает - вот совпало совпадение, вот совпало совпадение. Назойливо так... Почему, как думаешь?
Думать Артемьеву было лень. Благостная, теплая праздность разлилась по жилам, голова уже не болела, а сладко гудела от нового опьянения. Артемьев кстати вспомнил, что теперь ему хорошо, что на дворе лето и совершенно нечего делать. Ему захотелось кресла, музыки и еще вина (хотя именно вина-то сегодня еще не было). Он нехотя зацепился за первую попавшуюся мысль.
- Ну... как бы от противного. Главной западней оказалось то, что вроде было... отгадкой. Что они вовсе не двойники. Отвлек мелочами и надул в главном.
Мужичонка сделал вид, что не расслышал. Он как-то отстранился и засвистел незамысловатую мелодию, живо напомнив беляевскую татарку-процентщицу. У него, видимо, все же не было по поводу "Отчаяния" домашних заготовок. Или этих... инструкций. Солнце вылилось в зенит. Стало жарко.
- Шуточки шуточками, - неодобрительно буркнул мужичонка через пару минут, - а совпадения - это да. Сближения всякие странные, подобья. И в этом смысл, да, в этом смысл. Мне, например, всегда как-то очень важно себя подтверждать. Вчера, допустим, я тоже начинал на бульваре, водярой, правда, но на бульваре... А оттуда прямиком в этот бар, с тем же успехом шампанское и коньячок. И кошка на углу сидела именно эта и никоим образом не другая. Вот мелочь, казалось бы, а приятно, важно и успокоительно. Дело, в общем, не в шампанском, не в кошке даже - кошки есть еще и дополнительные. Важно в себе зафиксировать какой-то... гомеостазис, чтобы линии сплетались по-прежнему, как уже было. Важно повторяться, совпадать с собой, подтверждать адекватность. Это как-то убеждает, что я есть, - мужичонка вздохнул. - Чтобы я был описан поверх себя трижды, четырежды, имел как бы несколько слоев, для надежности. Чтобы не расшаталось... Я очень боюсь поймать в себе что-то новое, какую-нибудь подробность, незнакомое чувство... Это, поди, ведь и есть как бы повод для искусства там, творчества плевать! - какое теперь творчество? - не выпасть бы из себя, не рассовместиться бы... И так все плывет, не знаешь, что настоящее, а что просто, на какую скамейку присесть и не дезинтегрироваться. Я и от баб теперь отказался, ну их - дрочить удобнее во всех отношениях. Боюсь я другого-то, боюсь... Почему? Да потому что страшно мне, страшно и не по себе. Я на бульваре спокоен: бульвар сейчас тихий. Я к тебе и подошел там, на бульваре, потому как ты думал, что бульвар пустой. Ты между тем хреново думал-то: он траченый, да, но не пустой. Страченное-то не девается, оно, как любовь - кончилась да пошла в зачет. Бульвар теперь мертвый, делать ему нечего, вот он себя всего и помнит - во всех подробностях и недоразумениях... Он себе лежит, память качает, он теперь самое золотое место. А память-то у него такая, внесемантичная, никто воспользоваться не может - никто и не посягает, и он просто нас намагничивает - этими частичками своей опустошенности-то... Он в вычерпанности своей аутентичен, я его не боюсь... А та улица - она сама себе не родная, ее дважды прокладывали-перекладывали, потом пять раз перестраивали и теперь все время что-то перестраивают. Гостиницу вон для фрицев открыли, удумали. Я фрица бил... - мужичонка помолчал, чуть закатив глаза: вызывая, очевидно, из небытия души тех времен, в кои он бил фрица. -Да... и вот... И она даже ведет никуда, ты заметил? Без нее вполне можно обойтись, пройти под углом, а если тебе, допустим, к прудам, так вокруг еще быстрее будешь. Она только сама к себе и ведет. Ей не с чем совпадать, нет фона, пересечений нет, понял? Я понимаю, что ты скажешь; де, истинная адекватность, она как раз вне фона, вне сближений, трали-вали, на аутоэротизме... Но это, друг мой хренов, немногим дано. Вот у нее, допустим, не вышло на ауто-то, она трясется вся, аки бешеная свинья... Больная она. Нет ее, в общем. Не улица, а сплошной интертекст.
- Какой же интертекст, - удивился Артемьев, - если замкнута?
- Ну тоска по интертексту, - мужичонка огорченно махнул рукой. - И самой нету. И потом - не обязательно же самой себя она интертекст. А, скажем, меня. А мне, знаешь, нужны проекции спокойные и точные, чтобы в тютельку, чтобы не торчали всякие... Тавтология мне нужна.
- Бесполезно, - сказал Артемьев. На шатком столике подле уличной шашлычни высился архитектурный фестиваль разноцветных бутылок (ассоциация с автором, настаивающим на архитектурноеTM бутылок и пузырьков, заставила Артемьева поморщиться: он вспомнил, что сей автор куда более настойчиво настаивает на тавтологичности бытия).
- Бесполезно, - сказал Артемьев. - Нет никаких тавтологий. Я никогда ни с чем не совпадаю. И никто не совпадает, а все только придумывают... И как раз это и есть творчество: уловить в случайной схожести чего-то с чем-то повод для... для обратить внимание. Вы-то как раз и есть творец. То, что вы принимаете за тавтологию, на деле всего лишь поэтический талант. Как раз не прозрение мистических всяких пространств, а витафобия, орбифобия, боязнь смыслов... Смыслы бытуют - сами по себе, - а тавтология их схлапывает...
- Вы уж простите меня, - Артемьев разгорячился, жахнул мадеры, закурил, - но вы идиот. Схлапывает тавтология смыслы. Ну совпало что-то с чем-то, чудесная встреча, нос в табаке... То ли божественный промысел, то ли еще какая благородная таинственность. Или даже "тианственность" - это ведь ваши все штучки! Да ведь смысл встречи, коли по-вашему, фактом встречи и исчерпывается... Другие значения вам и не нужны...
- А не нужны, не нужны значения, - быстро говорил мужичонка, воровато стуча ресницами и протягивая зуб к сочно-полусырому куску шашлыка. - И не нужны, не нужны. А и не нужны.
- Бесполезно, - строго сказал Артемьев. - Хрен с маслом вам, а не тавтологию. Нет тавтологии и не будет. Вещь не может с собой совпасть, поскольку она и сама не очень-то есть. Я, например, сомневаюсь, что этот шашлык так уж на самом деле есть.
Артемьев запил мясо мадерой. Ему действительно казалось, что шашлык не очень-то есть. Что не очень-то есть лысый и хмурый шашлычник, стакан, шампур, деревья, автомобили, фуражка на похмельном майоре ПВО, осторожными цыпочками приближающемся к месту действия, чтобы никак не отразиться ни на нем, ни на нашем повествовании. Наверное, наверное, все это немного есть, есть и другое: Япония, шпингалеты, болезни, футбол - но как бы не до конца, не совсем, что ли. Не на сто процентов: Артемьев просто физически чувствовал, что очень важную часть бытия любого предмета составляет отъявленное небытие, зона несуществования якобы существующего, в которую оно по инерции считает себя как бы полноценно продолженным... Зона мерцания. Иногда, - как правило, с большого бодуна - Артемьеву кстилось, что этот небытийственный элемент и обеспечивает вещи подлинность, подлунность бытийствования (то ли из необходимости что-то преодолевать для утверждения своей потенции; то ли напоминанием о до-вещном пространстве невоплощенностей, которое если не предполагает, то подразумевает возможность воплощения). Но чаще он списывал это на глобальную фальшивость мира, так и не давшего себе до сих пор труда, не набравшегося смелости толком произойти. Причем фальшивость какую-то мелочную, связанную не с игрой по большому счету, на жизнь или на смерть, а так как-то... не из принципа и не от дерзости, а из каких-то вялых венских комплексов, от какой-то наивной клептомании, никоим образом не способной обогатить ее носителя (так сам Артемьев мог, имея в кармане свободную тысячу, украсть в магазине булочку: никчемную, кстати, и ненужную - Артемьев булочек не любил, - но зато призванную играть роль прибытка; зная такое за собой, такое же Артемьев подозревал и за миром - метонимия более чем естественная). Мир был фальшив, но, как трешка или пятерка, какая-то очень незначительная купюра, разоблачать фальшивость которой как бы и ни к чему: вполне можно смоделировать ситуацию - кассир или продавец, откуда-то знающий о поддельности протягиваемой ему ассигнации, лениво принимает ее как настоящую, не желая беспокоиться по мелочам... Как бы не представлял он из себя чего-то такого, мир, из-за чего следовало поднимать шум. Но - вместе с тем - мир в каждую минуту находился на волосок от разоблачения, страх стал не второй его, не первой, а какой-то нулевой, основной натурой, и в этом своем жалком и детском страхе мир казался очень трогательным и трепетным, и именно за это Артемьев его трепетно и трогательно любил.
- Это вряд ли, - ядовито усмехнулся мужичонка.
- Что вряд ли? - опешил Артемьев.
- Вряд ли совсем уж по мелочам и вряд ли любовь... Если трепетно и нежно и если все так уж по фиг - возьми вон парнишечку к себе жить.
Артемьев пьяно завертел головой. Означенный парнишечка, похожий на прерванный половой акт, стоял метрах в пяти, подперев угловатым телом, облаченным в зеленые обноски, газетный киоск (ах, как убегают из-под пера реалии: газетные киоски один за другим превращаются в ликеро-водочные) и обозначая незаинтересованность в происходящем; реплику мужичонки, однако, он хорошо услышал - маленькое сморщенное ухо вытянулось в сторону источника речи сантиметра на три, как антенна или как в мультфильме.
- То есть как... жить? - не понял Артемьев.