37157.fb2 7 проз - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 21

7 проз - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 21

Потому мне хочется видеть это в твоем стихотворении.

И автомобиль кстати: в "актуальном искусстве" любимое дело - забабахать в инсталляцию автомобиль.

Этим летом в Мюнстере на скульптурной выставке (она у них происходит раз в десять лет) из 32 окрашенных металлической краской старых машин, выставленных Нам Джун Пайком, тихо льются ноты Моцарта.

Да, вот, наверное, почему мне так любы "мертвые" вещи-в-экстерьерах.

Они плевы и мало кому интересны. Некоторым из них везет попасть в инсталляцию "актуальных художников", но лишь малой части. А все остальные так и болтаются в качестве потенциальных реди-мейд.

Ржавые остовы былых механизмов, раскрошенные "малые формы" (вчера, гуляя по Аэропорту, нашел на стендике субпрефектуры отчет субпрефектуры о подготовке к 850-летию Москвы: повешено столько-то светящихся вывесок, поставлено столько-то урн и малых форм...), трубы в странной оплетке. Ну, ты знаешь, сколько самостийных инсталляций, способных украсить любой музей современного искусства, можно встретить на улицах любого города...

Так вот что я могу сделать для этих вещей - смотреть на них как на экспонаты музея, как на тотальную инсталляцию. Ведь музей, наверное, это способ смотреть.

Разумеется, это вовсе не приближение к потребности самих объектов. Это только человеческое представление о том, что вещи спасаемы музеем. Вещи должны быть экспонатами сразу, даже пока мы ими еще пользуемся.

Увы, мы все равно слишком привержены тем символическим ценностям и смыслам, которыми облепляем вещи, которые и дают им в наших глазах стоимость. И если я пытаюсь освободить вещь от символической ценности, заявляя, что всякий предмет обладает самостью и реди-мейдностью, достаточной для музея и любования, то я, видимо, просто переношу ударение на другой слог.

Символическая ценность - в этом моем рассуждении - не в литературе, а в моем зрении. Которое, конечно, тоже литература, о чем, наверное, мне еще придется, Мартина, тебе писать.

В детстве у меня был повторяющийся сон: я вот такой детский, маленький, а передо мной огромное количество какой-то абстрактной работы, которую я должен выполнить. Но ее так много, что сделать я ее не смогу. Стою такой маленький с совочком перед горой, которую необходимо срыть. И я плакал, осознавая, что не смогу выполнить эту работу.

Особо меня угнетало, что она - абстрактная. Я, наверное, еще не знал такого слова, но суть его, кажется, ощущал. И горевал: за что мне, маленькому ребенку, такое количество ВООБЩЕ-РАБОТЫ?

Теперь бы я поставил вопрос иначе: за что мне, маленькому глупому ребенку, такое убедительное переживание?

Сон начался едва ли не в детском саду и продолжался много лет (сколько не знаю).

А лет в 12-13 я стал собирать коллекцию. У меня был ящик, в который я складывал обломки расчесок, стеклышки, глупые приборчики типа "носомера" (так я называл курвиметр, прибор, продававшийся в канцтоварах для мерить кривые расстояния по карте: колечко по карте бежит, а на циферблате миллиметрики откладываются), календарики, значки смешные и прочую ерунду.

Мой друг Володя Семочкин собирал марки. Допустим, посвященные Олимпийским играм.

Я ему говорил: твоя коллекция никогда не будет полной. Тебе не уследить за всеми выпусками на эту тему. А если уследить, то не укупить.

Он возражал: и твоя никогда не будет полной...

А я ему опять возражал: твоя-то предполагает полноту, она конечна, а моя бесконечна по определению и никакой полноты не предполагает.

Недалеко от моего дома, на Ленинградском проспекте есть авиакасса, где цены подороже, а потому нет очереди. На стене (белая стена после того, что у нас именуется "евроремонтом") желтенькая грамота: сия организация участвует в какой-то всемирной программе типа "Книги - слепым детям". Вот сообщения, способные выпрастываться из стен, но это не буквы для детей, а только похвальба фирмы.

24.07.97.

Мартина, это опять я. Продолжаю писать тебе письмо.

Из событий. На острове Хоккайдо для коров теперь устанавливают такие объекты: колесо на палке с моторчиком примерно в метре-полутора от земли, и привязаны к колесу веники из сена-соломы. Колесо крутится. Корова подходит под поставляж, и веник чешет ей спину. Заодно это работает как вентилятор. Коровы довольны, их тусуется вокруг прибора штук пятьдесят, мурлыкают, подставляют спину и бока под чес. И мясо у них после мягче.

Это зрелище удивляет неожиданной расстановкой фигур (коровушки вокруг эдакой конструкции), эффектным сочленением технологии и мирной природы, но ведь сама фраза о сочленении технологии и мирной природы уже литература, уже концептуализация, уже апелляция к эффекту, находящемуся вне акта зрения.

Я не помню, насколько давно меня беспокоит проблема сложности или невозможности прямого, что ли, взгляда, не очень опосредованного культурными спекуляциями.

Я не стану повторять формулу Подороги "прямо смотрит только Бог", дабы избежать генерализации своего личного аффекта (или кружкового свойства: можно ведь сказать, что это вшивые интеллектуалы смотрят сквозь наборчики призм, а нормальные люди так не поступают), но смешно, что отказ здесь играет роль согласия: формулу я уже повторил.

"Я не буду говорить с вами о сексе, - сразу предупредила графиня П. князя X. - И не надейтесь. Ни слова о том, как шустрые пальчики, перебирая розовые складочки, проскальзывают во влагалище..."

Так или иначе: представление о картинке всегда ярче самой картинки.

Я, скажем, люблю гулять по Москве. Я люблю ее архитектуру - особенно сталинскую, но и старую тоже. Меня прикалывает ее планировка - можно сесть на электричку практически в центре города и поехать на другую станцию, которая тоже более-менее в центре, и оказаться в каких-то местах из фильма "Сталкер" - ты, конечно, не обязана знать нашего классика Тарковского, есть у него такой фильм "Сталкер", где выведены пространства, покинутые людьми после, что ли, пикника инопланетян или чего-то эдакого (историю сочинили бр. Стругацкие, может, слышала), и там много крепких руин, одни из которых явились результатом разрушения каких-то зданий и депо, а другие результатом их недостроенности. Свернув с оживленной магистрали, можно через пять секунд попасть в район бесконечных складов, устроенных в бывших производственных помещениях, внутри которых ведут свои неприятные разборки страшные прототипы симпатичных героев Тарантино.

И, вышагивая по улице, я люблю оторвать глаза от земли, чтобы поймать в динамичном живом ракурсе какое-нибудь милое мне сооружение. Но мне отчетливо, что помимо того здания, которое наплыло в мой взгляд, продолжает жить внутри меня его внутренний образ (может быть, проекция из будущей памяти об этом взгляде), и он ярче того, что явилось в натуре.

Дело, пусть, отчасти в том, что я немножко близорук. Но подобные эффекты знакомы мне и по другой тактильности. Ну, не знаю: собираешься в какой-нибудь заграничный город и представляешь, как будешь сидеть на стульчике и пить некий дринк с видом, скажем, на Бранденбургские ворота. В этом представлении все очень комфортно - и зрению, и телу. Именно в этом представлении я превращаюсь в зрение, в осязание. Из моих глазниц лучусь я, превратившийся в изумрудную энергию.

Вне представления, наяву, все и почти всегда достаточно обыденно. Очень трудно прорваться к прямой телесности. Скорее понимаешь, что тебе уютно, нежели ощущаешь уют. Ощущения являются мазками, пунктиром, рваными порциями: капля, капнувшая на рецептор, отражение автомобиля, оживившее тихий пейзаж в стеклянной двери кафе (вход в магазин оптики, кусок стены), фраза, выпутавшаяся из гула улицы к твоим ушам, - даже если язык знакомый, она несет не столько сообщение, сколько освежеванный синтаксис. Соткать из всего этого какое-то единство может только специальный акт представления: предвкушения или памяти.

Так что, когда я вскидываю голову от мостовой к небу, чтобы застать врасплох маковки Христа Спасителя или башенки высотки, я получаю удовольствие скорее от жеста вскидывания, ибо он напоминает мне очки из твоей предыдущей строфы, очки, надвинутые на прическу, что, согласись, по-своему очень смешно: очки направлены вверх, сверху через них видны волосы, а по волосам ползают микроорганизмы и смотрят в эти очки на небо, но, боюсь, у них проблемы с нашими диоптриями.

По дороге, пока мой взгляд загребал от земли к небу, была, наверное, в этом смазанном ракурсе какая-нибудь красота, но я не успеваю зафиксировать ее, вернее, не успеваю зафиксировать себя в точке любования, а не просто в прогулке, внутри которой это любование предполагается как довольно отвлеченный эффект.

Было бы смешно, если бы после того, как мой взгляд завершил это скольжение по полусфере, с неба падал бы фотографический лист, который, впрочем, стал неинтересен раньше, чем долетел до поверхности земли и добрался до конца фразы: точка любования, видимо, минует мои рефлектирующие механизмы, просто встраивается куда-то в меня на правах матрицы: не картинка со шпилями, куполами, гербом и колоколом фиксируется, а какая-то геометрия растяжки пространства.

Бродить где попало я люблю с детства. Был у меня, скажем, такой бзик: в день хоккейного матча отправляться во дворец спорта "Сибирь" через весь город, через длинный загазованный мост через Обь, в частности. В мороз. Дорога занимала больше двух часов. Я подбивал своих друзей ходить вместе, и был случай или два, когда они поддались на такую провокацию. Видимо, один случай: боюсь, убедить человека в необходимости два с лишним часа тупо месить мокрый снег можно только единожды. Впрочем, жертвами могли пасть разные люди.

Четко помню: мы с Вадиком Гориновым шли до "Сибири" наперегонки с раздельным стартом (скажем, один стартовал на пятнадцать минут позже другого), а Вова Семочкин проделывал этот путь на автобусах и отмечал нас на промежуточных финишах (для того, чтобы мы не мухлевали, не пользовались по дороге общественным транспортом). До финиша, кажется, дело не дошло: Вова с Вадиком сообразили, что подписались в полную чухню, и прервали соревнование.

Не помню, как я себе объяснял приятственность такой идиотской ходьбы. Видимо, меня прельщал мысленный расклад такого типа: дохожу до Горской (место, откуда начинался мост через Обь), сворачиваю через автовокзал, выхожу на Красный проспект... Меня радовали топографические перспективы: изогнутость моста, виражи, перепад высот. Ближе к цели я проходил через Сухой Лог - и с удовольствием отмечал, что в городе есть такая вещь - лог. Вроде бы, это что-то типа оврага, впрочем, я наверняка заблуждаюсь.

Меня радовала карта, которой, впрочем, я тогда не пользовался. Карты мне всегда нравились, но использовать их по назначению - сверяться с ними на местности - такую привычку я приобрел совсем недавно. Тогда я шел без карты (она и не требовалась), но принцип, очевидно, был схожим: реальность совпадает с некоторым планом, пространство - точка за точкой, километр за километром - исчерпывает мыслительную конструкцию.

Но литература учила меня, что я должен не просто с удовлетворением отметить, что одолена, переварена идея моста (чего, может быть, моей сокровенности было бы и достаточно): она учила, что мой зрачок должен как-то вдохновенно вздрогнуть перед лицом величественного раздражителя - мощные выи быков удерживают в сером, бетонном воздухе многотонное технологическое чудо... Туман, скрывающий противоположный берег. Такие красоты из краеведчески-туристических альбомов.

Зрачок должен был вздрогнуть в прямой связке с душой. Этого не было. Не было прямого видения, взыскуемой полноты слияния.

И тогда, и сейчас в таких прогулках я бормотал и бормочу себе под нос (иногда существенно дальше, чем под нос: сограждане оборачиваются) что-то типа: "Сейчас выйдем на Горскую, а там до Восхода рукой подать" (Восход это тоже место в Энске: имя улицы) или "Через эти дворы мы напрямик пройдем к ЦДЛ".

К кому я обращаюсь? Кто тот или те, что, не являясь собственно мною, входят в данном случае в объем понятия "мы"?

В детстве меня этот вопрос тревожил плотно: присутствие адресата в этих текстах было настолько реально, что непривычный к абстрактным перегрузкам разум одиннадцатилетнего (например) ребенка жаждал материализовать духов.

Тогда я представлял, что у меня на плече или в кармане сидит, что ли, гномик. И я ему-то наши с ним географические достижения сообщаю, чувствуя себя одновременно и Колумбом, и автором учебника истории.

Я и сейчас обращаюсь во время ходьбы к этому гномику, только объясняю его себе в других терминах - что-нибудь в сторону бахтинского Другого.

Вот этим комментарием, то есть созданием по этому поводу некоторой литературы, я, очевидно, и подменяю-возмещаю невозможность пробиться к прямому зрению.

То есть поскольку о существовании прямого и непосредственного мне ведомо только из литературы (ведь в присутствии книг и людей вокруг любой фрагмент повседневности быстрехонько облепляется и культурными ассоциациями, и представлениями о стоящих за и рядом с предметом моделях человечьего поведения: скажем, мне трудно смотреть на танцплощадку как на чистую форму, поскольку я всегда знал, что в этой форме танцуют), постольку я и воспроизвожу прямоту-непосредственность в качестве литературы.

Может быть, непосредственное восприятие и существует только как рассказ о нем (и его единственный, по Подороге, владелец, Бог, - сам рассказ как таковой, матрица нарратива), но такое высказывание снова будет генерализацией. Апеллировать я могу только к своей ситуации.

Можно совершать такие прогулки при посредничестве сдвинутого сознания: тогда ситуация не разрешается, но меняется. Сдвинутое сознание включает дополнительную рефлексию, и промежуток между моей тактильностью и объектом меняет фактуру.