37264.fb2 Aestas Sacra - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 4

Aestas Sacra - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 4

Сложил он своими темными руками печку, от нее в лебеде (две доски на ребро, сверху - вдоль - третья, накрываем от дождя толем, приваливаем старыми кирпичами) проложил долгий дымовод, чтобы дым, пока ползет, остывал, а дымовод этот за неимением необходимого сарая привел к собачьей будке, которую, когда крышу будки под неодобрительное, но сдержанное рычание овчарки сняли, сперва чисто вымыла и выскребла жена. На ребра стенок положили перекладины, крышу поставили опять, а к отверстию лаза подвели дощатый дымовод. Вот и всё. На перекладинах были развешаны заранее набитые сладостным мясным и туковым фаршем с благовонными приправами, хорошо отмытые бараньи кишки.

Недовольная отторжением будки, но целый день жравшая коровьи мозги собака улеглась сторожить добро своей норы, хотя из щелей будки и дымовода полз холодный серо-голубой дым, от которого она воротила морду.

В печке жгли ольховые чурки, потому что дым ольхи - самый из дымов лучший для многодневного и медленного прокапчивания.

С утра было жарко. Солнце весь день почему-то стояло высоко и пекло так, что само, похоже, гастрономизировало чью-то неживую уже плоть в чьих-то бывших кишках с помощью каких-то сожигаемых стволов, то есть, тратя многошумные растения, превращало многоголосых, блеющих, ржущих, мычавших и радовавшихся всякий раз, когда наступала ver sacrum, Божьих тварей в еду.

Правда, боговдохновенные создания не хотели уступать поля даже сейчас, даже будучи ободраны, расчленены, разрублены и промыты. Дух Божий, пребывавший в каждой их клеточке, пресуществлялся - хотя и на местном слободском уровне - в благовонный дым всесожжения и вскоре распространился, и на второй день, который выдался вовсе душным, разошелся по всей округе и так ошеломил сперва ближних ближних, потом дальних ближних, никогда прежде такого благоухания не обонявших, что поверг всех в молитвенное настроение и, порождая равнодушие к насущному продмаговскому хлебу, полз дальше и дальше...

Разные сорта мяса, тука и пряностей, прокручиваемые через мясорубку и рубившиеся невдалеке от печки на дощатом садовом столе, привлекать собаку скоро перестали. Она, как сказано, обожралась быстро и, сытая, лежала возле будки, уложив свою овчарочью голову на передние лапы и глядя исподлобья на коптильное действо. Не раздражал ее даже котенок, который приплелся с соседнего двора, - маленькое кошачье дитя, но уже без матери и без какого-либо кормового молока. То, чем он пробавлялся, было едой не кошачьей, однако с голоду он все же не помирал, а ото дня ко дню рос и набирался своего опыта. Привлеченный запахом, он прополз под забором и, качающийся по причине недоедания и малости своей, объелся так, что от тяжести в раздувшемся животе повалился в траву. Когда он, клянча мясо, вставал на цыпочки и царапал ногу садового стола, на его раздутом рахитичном животе в реденьком детском пуху делалась видна крупная блоха, ходившая по розовой его кожице, и выкусывать ее было некогда, ибо колбасные ароматы помрачили инстинк-ты кошачьего младенца, хотя по летам ему полагалось молочное, а не мясное.

А запах копчения полз и уже к вечеру дополз пусть не до Касимова, но Крестовского путепровода достиг.

Они продвигались по этому тогда нескончаемому путепроводу, и было уже около двух часов темной и теплой ночи. Она шла в обнимку с Красивым под непрерывный клекот Влажнорукого, под раздраженные реплики Сухоладонного и неугомонную суетню мальчишки.

- Чувствуешь, пахнет? - спрашивал, чтобы что-то говорить, Красивый. Он уже истрогал ее груди, хотя идти при этом было затруднительно - мешали ноги. - Чувствуешь, колбасой копченой?.. Это тут вот - коптят, а тут - наш сарай...

- Чувствую, - смеялась она. - Ой чувствую! Чего же ты боком-то идешь? Вы там все колбасники, что ли?

- Ё-ё-ё-о-о-о...

- Тебе шпанскую мушку подсыпали? - интересовался мальчишка. - А то девки звереют.

- Чего ее подсыпать? Я и так хожу и таю. Зачем звереть, если таю? Пошли уж скорей... Сарай не сарай, полежать бы где-нибудь! - дышала она в шею Красивому.

- Ё-ё-ё-о-о-о...

- Бабон как пить дать... - остерегал мученика-заику Сухоладонный.

- Во поезд! - крикнул вдруг мальчишка. - Вагонов сто, сука буду!

Под Крестовский путепровод втягивался странный поезд. Длинный, тягучий и цельный, словно бы не из отдельных вагонов, поезд медленно вбирался по слизистым колеям рельсов, растягиваясь, как червь, выгнанный из норы недавним ливнем, и словно бы снова заползал в нее обратно, и совершал это, неслышно и слепо пресмыкаясь на извивах осклизлой стези.

Глядя с моста, они ощущали потаенность странного движения, имевшего целью как бы исчезновение, уползание, то есть - небытие. И затихли, свесившись через перила...

А поезд все не кончался...

- Босоножки, гляди, не урони... - сказала она мальчишке исчезающим голосом, ибо по ее согнувшейся над перилами спине ползла рука стоявшего справа Влажнорукого - это Красивый, склонясь слева над перилами и не извлекая свою из теплых повисших ее грудей, переглянулся с Влажноруким, и тот медленно, куда медленнее поезда, повел влажную руку все ниже и ниже, а она истаивала и в самом деле превращалась в ночную теплынь, но живую и желанную осязанию ласкавших ее нелепых со ступнями сорок второго размера зверей...

А поезд куда-то полз и втягивался, вползал и втягивался...

Мальчишка, не защищенный в отличие от Сухоладонного грубиянством, изводившийся от невозможности коснуться этой не потроганной им еще ни разу, хотя уже истроганной в мучительных наваждениях теплыни, растерявшись от паузы и самолюбиво не желая видеть тройственную истому, хотя исподволь глядел, слыша ее шепот, молчание Красивого и какой-то утробный теперь речитатив Влажнорукого - ё-ё-ё-о-о... - а в ответ тихий смех и "чегой-то он все время матерится? ой какие вы горячие...", - когда рука Влажнорукого подворачивалась под ситцевый крупик, вдруг схватил с асфальта случайный булыжник...

Поезд был закупорен, и могучий запах коптильни, уже стоявший над Крестовским путепроводом, в него не проникал, а если бы и проник, то даже он не преодолел бы смрада, стиснутости и отчаяния.

Чрево червя, набитое нешевелящимися во сне внутренностями, было отъединено от мира цельнометаллическим туловом. Но и в этой тьме тьмы, перед которой темнота августа потерянно мерцала своими звездами, кто-то сопел, ибо в тесном нутре - у самой крыши - совершалось что-то похожее на объятия, здешний темничный отголосок священного лета, и, когда в крышу грохнул булыжник, брошенный с моста мальчишкой, - когда, значит, камень грохнул в крышу одного из вагонов, везущих небытие и отчаянье с Красной Пресни, неразмыкаемые, казалось, объятия двоих мужчин разом разомкнулись, и над вагонами вспыхнули прожектора, а по коридору затопали и заорали: "Что еще тут?! Шакалы! Твою мать!.."

Заголосили тормоза, ползучий гад, скрежеща, замер, словно бы во что-то уткнулся. Прожектора мазнули по перилам моста, но никого не осветили, потому что, едва булыжник ударил в крышу, Влажнорукий, вовсе к этому моменту одуревший от хотения, - рука его, подворачиваясь под крупик, почти коснулась уже устья расставленных ее ног, - в момент сообразив, ч е м  грозит этот удар, безупречно выкрикнул торчавшее у него всю дорогу в гортани "твою мать!", причем выкрикнул вроде бы одновременно с внутривагонным окриком, а все, отскочив от перил и пригнувшись, побежали, чтобы с путей их не было видно.

Четверо мчались, колотя ботинками в тротуарный асфальт, а она едва поспевала за ними и всхлипывала от смеха. Так они добежали почти до остановки "Северный переулок", оставив позади мост, а когда остановились, она, глянув на тяжело дышавших, глотавших подфонарный воздух и вздымавших узкогрудые грудные клетки спутников своих, сама еле дыша, зажмурилась и зашлась хохотом:

- Ой сердца четырех! Ой ну и ну! Ой смеху полны трусики!

- Чего это... они у тебя... всю дорогу... полны? - переводя дыхание, разъярился Сухоладонный. - Переменила бы!

- Ой умора! Чего переменивать-то? Кто ж на танцы в трусах ходит?

- Забожись! - выпалил мальчишка.

- А это видал?! - И она задрала обеими руками подол, но лица им не закрыла, а поглядывала поверх то на одного, то на другого, то на третьего, то на мальчишку:

- Кому дать?

Кому дать?

Кому голову сломать?..

И стала потешаться:

- Видал, говорю, или нет?

А он не мог поверить в то, что только и чаял увидеть, не знал, как увидеть, где увидеть, когда увидеть, всегда видеть, только и видеть, и глядеть, чтобы потом начисто забывать, почему-то забывать и снова хотеть видеть, - но как увидеть, где увидеть, когда увидеть - опаловые от перламутрового свечения ноги на ракушке-конхоиде, от века переходящие в бедрышки - не в бедра, они пока ни к чему, - в бедрышки и круглый, как у котенка, живот?.. Грудей видно не было - платье же она подняла не так чтобы высоко! - зато, как блоха у котенка, на чуть выпуклом животе чернелся пупок... И все было бы как бы знакомо, когда б не рыжий меховой лоскуток, темневший во тьме на живой коже, и его почему-то хотелось ощутить, коснуться или на мгновение перестать видеть, чтобы снова увидеть, и она, откуда-то зная это, по-прежнему с задранным подолом повернулась, пляшущая, на мысках, один раз и другой, как бы возникая из витков ракушки. Но это было уже слишком, ибо ей вдруг почудилось, что вот-вот, вот сейчас, вот сию минуту сверкнут в воздухе ножи, за-хрипит прирезанный Влажноруким Сухоладонный, сам Влажнорукий ахнет на стилете Красивого, а беспомощный мальчишка, сперва размозжив голову Красивого булыжником, бросится к мосту и кинется, точно булыжник, на крышу ползущего поезда, и в прожекторной белизне будет, разбившись, выглядеть рубленой массой для набивки в колбасную кишку - мясной малиновой кровавой плотью...

Но она все же сделала еще поворот, еще раз появилось рыженькое, еще забелелся наивный круп, мягким изгибом переходивший в спину, а пониже в беспомощные и блаженные ноги - охранительницы выстилающего перламутра ракушки...

- Всё! За показ деньги плотят... - опустив платье, сухо и строго сказала она. - Во когда чайники вешать! - И прыснула. - Ну ладно же, миленькие, ну пошли быстрей, где он, сарай ваш? Мне же на работу вставать... Ой, бесстыдники, тепло как... Голая была, а тепло, как под курицей...

Была глубокая ночь, и давно полегли на доски клеток и вольер обманутые звери; тихо, чтоб никого не разбудить, всхлипывал маленький шакал; снова превратились в нешевелящиеся внутренности червя прервавшие объятие двое небритых, немытых и несуществующих для Божьего мира мужчин; под большим тополиным листом, прижавшись к птичке, спал на бульваре языческий младенец; вовсе просохла вода на Трубных стогнах, а впитавший ее асфальт стал темнее и чище; не спали поэт с композитором, срочно сочинявшие ораторию, причем взвинченный отчего-то (отчего - поэту было неизвестно) композитор то и дело бегал умывать руки (это еще даст рецидивы), особенно тщательно обрабатывая серым хозяйственным мылом указательный палец и платком протирая губы, но при этом напевая что-то, от чего человечество в который раз ахнет; котенок, не по возрасту евший мясо, переживал первую в жизни клиническую смерть - у него, как у всякого кота, впереди будет еще много клинических смертей: и от удара кирпичиной, и от недоповешения, когда малолетних вешателей изматерит и прогонит сердобольная какая-нибудь старушонка, неугомонная сторонница изгоя Бога, который сейчас бродил, обследуя труху когда-то бессчетных - с маковками да колоколами - московских своих алтарей; росли тихие яблоки жизни в яблоневом саду, опровергая запах повапляющей смерть коптильни; от проложенного в лебеде дымовода поднимался то ли дым, то ли пар просыхающей земли; будка, в которой висели грудинки и колбасы, тоже пускала изо всех щелей холодные коптильные дымки; ветра не было, а будь он - дым щекотал бы ноздри овчарке, спавшей неподалеку, и она бы чихала; полуспал мясник, потому что дождь (ливня здесь не было - был просто сильный дождь) мешал его сну, и он даже не стал отвязывать деревянную ногу - приходилось вставать, устраивать толь над печкой. Его мощный организм требовал сна, как требует сна организм хищника, объевшегося мясом, но погода мешала, и мясник был от этого в бешенстве, кляня домашних за то, что подбили на коптильную затею.

Когда дождь кончился и копчение оказалось вне опасности, он заснул, так и не отвязав деревяшки, но и во сне был разъярен и страшен.

К сплошному забору примыкал соседский сарай - хороший тихий сарай, обжитый крестовиками, за свою привязанность к месту всегда рисковавшими паутиной. По паутине просто ударяли палкой, и паук быстро уносил куда-то свой крест. Еще были там дрова, сарайная пыль и разный хлам, а у стены располагался большой столярный верстак, ничем в отличие от остального пространства не заваленный, - на нем подростки обычно играли в карты. Сарай был какой надо - нагретый за день, тепло свое не отдал, а стоял весь жаркий, и поленницы, заполнявшие до крыши его заднюю половину, источали запах прелой смоквы, который, смешавшись с жертвенным коптильным дымом, делал воздух наркотическим и густым.

- И яблоки у вас есть? А то без яблоков не годится... - сказала она тихо и странно. - Будь у меня яблоки, я бы всем по яблочку дала, продолжала она тихо и странно. - Даже ему, злюке такому. И ему, хоть он всю дорогу матерился. И ему бы тоже, хоть он малолетка совсем. И тебе... да вы за дверью погодите - я с ним сперва, дурачки... я бы дала яблоко, хотя тебе его не откусить, потому что дрожишь. Не дрожи и будь осторожней - в сарае грабли стоят разные, землю рыхлить, чтоб семена сеять, - продолжала она глухо, тихо и странно. - Не наступи смотри и не дрожи! А вот - верстак, я его вижу, потому что, когда нужно, я и в темноте вижу. А ты не дрожи и не торопись, я сейчас на этот верстак лягу. И не бойся, ведь я, когда лежу, ничего не боюсь... и хорошо, что это верстак, а не стол, ибо что на столе всегда мертвое: покойники лежат на столах мертвые и еда - она же из мертвого состоит: из теляток и овечек, из мертвого лука и мерт-вой чечевицы, из срезанного колоса и раздавленной крупы; и даже цветы, которые для красоты, тоже мертвые, потому что умрут в вазе... На столе все всегда мертвое: свеча мертвая - она сгорает, варенье - даже земляничное - из мертвой земляники оно... Но ты не дрожи, я не расхочу, и ты от меня никуда не денешься... Здесь же не стол... здесь - верстак, а на нем погибшее - ибо тоже мертвое дерево возрождают для новой жизни живые быстрые рубанки... долота здесь помучают доску, но сделают в ней отверстие, куда туго войдет плоть другой доски, и смолою своею они слипнутся, и получится потом неразделимое соитие еще многих - одиноких до того и мерт-вых - чурбаков; они так сладко съединятся, что породят табуретку или скамеечку... Они воскреснут, ибо что от плотника, тому воскреснуть, а что на столе, тому пропасть - и дальнейшее превращенье его позорно. И позор этот почему-то нужен жизни, зачем-то всегда нужен жизни позор, за столом же сидят живые... на живых табуретках живые... Ну не дрожи - ч т о  сейчас, не позор, - и не торопись, и не думай, и не бойся - ты не тяжелый... А хоть и тяжелый - я могу для тяжести перестать быть, она же чтобы стиснуть кровь, беспечно бегавшую по жилкам моим, по прожилкам моим, пока ты не приводишь меня на верстак - он широкий какой... Ну не дрожи, не бойся... знаешь, я что знаю: мы - первенцы творенья; ты первенец, и я, и мы из ливня получились, когда жила под землей набухла, и они там, за дверью, - тоже из ливня, и получилось вас целых четверо; какие же вы... вчетвером! Но это пустяки, Господи! Мне же целый мир надо родить и еще накормить того, который на Третьей Мещанской заплакал... Но это тебя не касается, не думай об этом, ни о чем не думай, и обо мне не думай, чувствуй только, что тепло и что ты - муравей в ракушке... и вползи, и ползи, и ползи, и уткнись... в самый перламутр уткнись... и знаешь что купи ты мне когда-нибудь... в самый, в самый... да... да... эскимо... что ты делаешь?.. да!.. да!.. да!.. ну хоть эскимо...

- Чего это она? Плачет, что ли? - тихо и в недоумении спросил прижавшихся ухом к дверной щели Сухоладонного и Влажнорукого мальчишка.

- На грабли наступила, наверно, шалава! - предположил Сухоладонный.

- Ё-ё-ё-о-о-о...

- Пойдешь? - задышал мальчишка.

- Поглядим...

- Я-а-а по-по-пой...

Дверь отворилась.