37348.fb2 Arboretum - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 1

Arboretum - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 1

Владимиру Павлюковскому

со всей нежностью и искренностью,

на которую способен автор.

М.К.

Моя мама ухитрилась родить меня в свои сорок три года, спустя год после того, как они похоронили моего старшего брата Гошку в восточной части Борисоглебского монастыря. В монастыре мирских не хоронили, но мама выпросила высочайшего разрешения у протоирея Георгия, и он уважил память своего двадцатилетнего тезки и просьбу матери, которую она толком не могла обосновать. Кроме всего прочего, наш Гошка был некрещеный, и поэтому решение протоирея можно было считать чудом. Когда я спустя много лет спросил у мамы, почему ей так хотелось упрятать Гошку именно там, она неопределенно ответила: "Там тихо. Тихо. Как в саду". Я подумал: "как вообще в саду", "как в каком-нибудь саду", — и только потом узнал, что произносилось имя собственное: "Как в Саду". Мама имела в виду знаменитый Arboretum.[1] Hо больше она не сказала ничего. Взрослых гошкиных фотографий было немного: хохочущий пятнадцатилетний Гошка по щиколотку в обмелевшем городском фонтане, Гошка, закусив губу и всматриваясь сквозь упавшую на глаза челку, откупоривает шампанское у нас дома возле елки, Гошка, спящий на диване под клетчатым пледом — свешивается одна рука и одна нога, и последняя, где Гошка, совершенно счастливый, обнимает огромное декоративное растение, и написано на обороте: "Мама, это моя Монстера".

О том, что Гошка погиб при странных обстоятельствах в этом самом Саду, я знал. Знал и о том, что виновных не нашли и дело быстро закрыли. Мама была уверена в том, что его убили, но ответить, "за что" — было невозможно. Скорей всего, ни за что, — такое случается. "Он совсем очумел, поселившись в этом Саду, — сказала однажды мама. — Он ни разу за весь год не приехал домой. Я страшно волновалась — особенно из-за его здоровья. У него было нарушение мозгового кровообращения после перенесенного в детстве энцефалита, и приступы страшной головной боли нечасто, но систематически повторялись. Однако ехать мне туда и в голову не пришло — раз он меня не звал. Я хорошо его знала — это могло кончиться скандалом".

"Мама, привет. Тут здорово. Я научился печатать на машинке. У меня есть любимые деревья — араукария и болотный кипарис. Hе говоря уже о моей Монстере. Hо моя Монстера — совершенно живая. Я тебе их всех покажу когда-нибудь, но сейчас пока не приезжай. У меня все хорошо. Твой Гоха".

Это писал девятнадцатилетний человек. Примерно такие письма я писал маме в десять лет из спортивного лагеря. Письмо это я прочел, когда мне было шестнадцать, долго думал, как бы спросить, ничего не придумал и ляпнул напрямик:

— Гошка был глупый?

— Hу, что ты… — сказала мама, повеселев. У нее появилась нежная улыбка, какая-то новая, мне незнакомая. — Он был естественным. Как растение. Радовался, когда ему хорошо. Обижался и негодовал, если против шерсти. Лгал безбожно, чаще всего бескорыстно, искусства ради. Растение. Злиться на него было бессмысленно.

Я вспомнил Гошку, который обнимает свою Монстеру.

Удручавшее маму обстоятельство заключалось в том, что мы с Гошкой родились почти в один и тот же день — он семнадцатого, а я — восемнадцатого апреля. И когда мне исполнилось двадцать лет, и все гости разошлись пьяные и довольные, я подумал, глядя в переливающийся котлован города с высоты девятнадцатого этажа, что до противности трезв и что у меня в голове вертится единственная мысль, не мысль даже, а просто фраза — о том, что Гошке сегодня исполнился бы сорок один. Hо таким взрослым я его представить себе не мог — это все равно как если бы ребенка попытаться представить сразу стариком — получается патологическая картинка, неприятная и очень злая. И тогда появилась следующая, на этот раз уже собственно мысль: Гошка не мог стать взрослым. Hе в том смысле, что старался, но не мог, а — не суждено. В нем отсутствовал вектор взросления, он не хотел взрослеть и ничто бы его не заставило. Откуда-то я Гошку хорошо знал. Знал, что мы очень разные, что я работоспособен и честолюбив, что к двадцати одному году у меня будет два диплома — юриста и интерлокера, что я маму не оставлю, и еще много чего. Он не хотел быть взрослым и не стал им. Hо, с другой стороны, — да, вот он был такой. Означает ли это, что он не достоин хотя бы плохонького мемуара, хотя бы чего-то такого, что бы восстановило его объем и его сущность — пусть самую простую, какая ни есть. Словом, я почувствовал себя как бы его старшим братом — все перевернулось, и я понял, что не может человек уйти, не оставив следов. Во всей его жизни есть какая-то неясность, смутность, как у звука, который услышал вне контекста, и он не дает покоя, ты все думаешь: "Откуда же это… что-то знакомое…" Хотя звук вне контекста одновременно может быть и просто звуком, и фрагментом симфонии — как посмотреть. Чего-то Гошке в день моего рождения было от меня надо. Чтобы я сделал что-то? Сделал? Или понял? Может быть, чтобы я что-то увидел? Кроме всего прочего, мне как юристу было бы любопытно узнать, чье лицо видел Гошка в последнюю минуту своей жизни. Hе расследование — спустя двадцать лет это маловероятно, а так — следопытство, поиск зарубок на дереве, следа на песке, вздоха на магнитофонной пленке, — а вдруг все это совпадет в любопытной и небессмысленной конфигурации?

Когда я приехал в Сад, было начало пятого. Я выволок из автобуса свой черный рюкзак, набитый консервами с любимым гусиным паштетом и солеными крекерами (в боковых карманах — кофе, турка, кофемолка, маленький комплект го — с кем я собирался играть в Саду…), постоял на трассе, уставившись в серо-коричневое море (в автобусе сказали: пошла низовка), — начало июня, время сильных дождей, с гор ползет сплошное рваное облако. Потом перешел дорогу и пошел вниз.

Я знал, что Сад закрыт для посещения, и у меня, кроме того, не было никаких иллюзий насчет успехов реставрационных работ, — писали, что пожар был жестокий, самые ценные и потому самые уязвимые экземпляры погибли, а новый Сад за двадцать лет не вырастает. По странному совпадению пожар случился спустя неделю после несчастья с Гошкой. Эти события, разумеется, не были связаны причинно, хотя наша вещно-людская причинность, как известно, не является общей для всех возможных логик и не исчерпывает и десятой доли ходов той партии го, которую длит на бесконечном поле некто, кто никогда не вызывал моего чисто человеческого расположения, да, впрочем, в нем и не нуждался. Интересно, как Гошка забрел в Сад? С какой стороны он вошел, в какое время дня, какая погода была тогда? Я знал, что это случилось весной, в марте, что до этого он болтался всю зиму где-то между Смоленском и Харьковом у друзей, имен которых мама так и не смогла вспомнить, а потом махнул на юг. Сиротский ребенок, беспризорник — погреться поехал. Погреться, попить вина, поискать приключений и благополучно вернуться домой. Hо застрял почти на год. Да и возвращение в Борисоглебский монастырь нельзя было назвать возвращением в искомом смысле слова.

Отец Георгий сказал тогда маме: "О том, был ли он грешен, даже не спрашиваю. Hо хоть каялся? По крайней мере, вам?" И мама, которая прекрасно сознавала, что может не получить разрешения на погребение, тем не менее честно ответила: «Никогда».

Он работал, разумеется, — сначала помрежем на телевидении, потом — замдиректора дома культуры метростроевцев, потом — лаборантом кафедры измерительных приборов технологического института, но его прогоняли отовсюду. Он любил поспать и просыпал ответственные мероприятия, он мог не выйти на работу просто по причине дурного настроения, он, зачитавшись, забывал обесточить лабораторию и продолжал читать по дороге на остановку, бредя по парку и пиная кроссовками каштаны. Он хамил и врал начальству, был ненадежен и раздражающе непредсказуем. Hо случалось, что его интеллигентная, мягкая, задумчивая улыбка превращалась в ослепительный хохот, и еще у него были ямочки на щеках, и мама продолжает утверждать, что злиться на него было бесполезно, а не любить — невозможно.

И я с изумлением почувствовал, что начинаю любить Гошку — образ Гошки, некий гештальт, пока что-то вроде механической куклы, — Гошка у меня начинает двигаться, смотреть, улыбаться, когда я завожу ключиком свое небогатое воображение, включаю экран, вставляю картинку. Странное и болезненное занятие, все время чего-то не хватает для полноты: мне трудно представить его походку и я никогда не слышал его голоса, его интонаций — то, что не сможет передать и воспроизвести даже мама.

У ворот Сада меня остановила охрана.

— Мне к директору института, — я внятно произнес домашнюю заготовку.

— Директор умер, — равнодушно произнес один из двух, молодой, с воспаленными глазами. Для этого сообщения он с шумным выдохом оторвался от бумажного пакета, из которого конвульсивно пил молоко.

— Когда? — спросил я растерянно.

— Неделю назад. Инсульт. А нового еще не поставили. Все равно пойдете?

— Пойду, — кивнул я.

— Hу идите. Тот, что постарше, бросил мне в спину:

— Hе курить. Костры не разводить. Спички не жечь.

"Какой-то вечный шабад," — подумал я.

— Я вообще не курю.

— Тем более, — произнесли за спиной.

И я вошел в Сад.

Я шел по розовой дороге — по дороге, усыпанной розовыми сосновыми иглами, и они тонко похрустывали и сухо шуршали. Я шел и дышал коротким поверхностным дыханием, у меня стали влажными ладони, и воздух здесь был точно другой, нежели за оградой, и ощущение пространства другое — мир как бы выгнулся зеленой линзой с неправдоподобно четким центром и акварельно размытыми краями, и я был в фокусе, и, наверное, потому у меня горело лицо. Я посмотрел в белые глаза Христиана Христиановича Стевена, обрусевшего шведа, основателя Сада. Стевен был как птица, кто-то мазнул ему по носу зеленкой. Глаза выражали глубокое пренебрежение к судьбе своего детища, а впрочем, этот скульптор, наверное, был желчным типом.

Честно говоря, я не знал, куда шел. У доски объявлений НИИ я остановился и прочел следующее: "Профсоюзный комитет Сада распространяет лук (репчатый, привозной, из Синопа) между сотрудниками. Обращаться в к.213 к Лидии Валентиновне". Объявлению было лет сто. Выглядело оно как пергамент. Метафизический привкус Сада как имени собственного в этом контексте странно искажался. "Так, — подумал я. — Профком Сада организует творческую встречу с Захер Мазохом. Для желающих". Пожалуй, тема садомазохизма вообще должна быть популярной среди сотрудников.

Казалось, что кроме меня в Саду не было ни одной живой души.

И был вечер. Пять часов, предзакатное мягкое время. Я понял, что разнервничался и прогодолодался, я прошел куда-то вперед, в заросли, наобум метров пятнадцать, потом направо еще пять, и по замшелой влажной лесенке вниз — еще два, стащил со спины рюкзак и сел в траву. Наверное, я все-таки задремал, потому что очень сильно вздрогнул, когда услышал за спиной:

— Hу еще чего не хватало!

Я обернулся и увидел женщину со шлангом. Женщина была круглой, немолодой, в синем халате, и шланг в ее руке тихо извивался, исторгая из себя тонкую неравномерную струю.

— Сад для осмотра закрыт, — сообщила она. — Вы, никак, ночевать здесь собрались?

Это она угадала точно.

— А правда, — сказал я ей, — не подскажете, где здесь можно переночевать?

— В поселке, — сказала дама. — Там сдают.

— А в Саду можно? — наивно спросил я.

— Да вы что? — она сердито взмахнула шлангом, и вода пролилась на привязанный к рюкзаку спальник.

— Я журналист, — пояснил я. — Я пишу о Саде.

— Это к директору.

— Директор умер.

— Да? — удивилась тетка. — Когда он успел? — Потом добавила, помолчав: А я сегодня из отпуска. Еще никого не видела.

— Так можно мне остаться в Саду? — вернулся я к животрепещущей теме.

— Нет, — сказала она. — Идите в поселок. Там недорого сдают.

"Вот то-то и оно, — подумал я. — Гошка пришел и остался. Пустил корни, как дерево. Растение. А я…"

— У нас на территории никто не живет, — сказала она.

Hо я знал, что Гошка жил именно в Саду.