37641.fb2
Расходились поздно, уже заполночь. Андрей Дмитриевич и Елена Георгиевна должны были на своей машине подвезти до дома Тенгиза, а я на своих "Жигулях", как уговаривались, - Афанасьевых и Климова.
Первыми в лифте вчетвером спустились Сахаровы и мы с женой. Спустились, надо сказать, не без приключений: где-то между третьим и вторым этажами лифт вдруг встал, и Андрей Дмитриевич долго тыкал пальцем наугад в разные кнопочки на панели, прежде чем, задрожав и заскрежетав, лифт снова тронулся вниз. Неприятное, должен признаться, ощущение! И, думаю, любому будет понятно то чувство свободы, воли, освобождения, что охватило нас, когда мы все-таки выбрались на улицу и парадная дверь с каким-то хитроумным кодовым замком, врезанным в нее, захлопнулась у нас за спиной.
Но, как оказалось, это еще было далеко не все. Проходит минута, другая, пятая, десятая, двадцатая, а из подъезда за нами больше не выходит никто. Нет, что-то тут определенно не так! Там, в подъезде, явно стряслось что-то неладное. Они же, наши друзья, все вышли от Яковлевых вместе с нами и спокойно оставались ждать на лестничной клетке, пока лифт снова не поднимется за ними вверх. А если этот проклятый лифт, только лишь попугав нас, их-то как раз и прихватил всерьез? И они там висят теперь, беспомощные, между этажами, а дом уже весь спит непробудным сном, и они так и будут вчетвером, плечо к плечу, висеть в этой крохотной клетке-кабинке до утра, пока народ не повалит из дома по делам?
Андрей Дмитриевич своим аналитическим умом мгновенно просчитывает ситуацию, и вывод его однозначен: да, это, несомненно, авария лифта. Но как их оттуда высвободить? Открыть дверь подъезда мы не можем - нам неизвестен код замка. И позвонить Яковлевым мы тоже не можем: никто не помнит наизусть их телефон, а записной книжки, как на грех, ни у кого из нас с собой нет. Остается, похоже, одно:
- Ну-ка, выгребайте из карманов все двушки и гривенники! - командует Елена Георгиевна. - Вон на углу Арбата будка. Я иду звонить. Милиция, пожарная часть, справочная служба, наконец - должен же кто-нибудь знать, что в таких случаях надо делать?
Минут через пять-десять она возвращается: дозвонилась-таки до "Лифтремонта"! Говорят, скоро будут. Что ж, подождем...
Но проходит еще полчаса, потом сорок минут, потом час - никакими ремонтниками и не пахнет. А вечер душный, тяжкий, все еще накаленный дневным жаром, и, похоже, скоро будет дождь, а может быть, и гроза. Мы же толчемся у этой чертовой двери уже никак не меньше, чем полтора часа, у меня, чувствую, даже ноги стали отекать. А каково Андрею Дмитриевичу? Он ведь лет на пятнадцать постарше меня, и сердце, и вообще здоровье у него совсем не в лучшем состоянии (между прочим, жить ему тогда оставалось всего полтора года). Вон как он, и без того обычно бледный, еще побледнел. Видно даже в темноте...
- Андрей, ты как? - слышу, тихо, вполголоса, спрашивает Елена Георгиевна.
- Ничего, Люся! Ничего. Я только очень, очень хочу пить...
- Андрей Дмитриевич! - вмешиваюсь я. - Да поезжайте вы, ради Бога! Не беспокойтесь, я дождусь ремонтников. А потом я их, наших, развезу всех по домам. Тенгиз же хрупкий, маленький, они вполне все уместятся у меня на заднем сиденье вчетвером.
- Нет-нет, что вы! Мы с Люсей обещали. Нет, я так не могу...
Так они с Еленой Георгиевной и не сдвинулись никуда с места от этого дома, пока не подъехала наконец аварийная машина. Ну, конечно, как мы и предполагали - висят, бедолаги, между этажами, совсем уж было настроились терпеть до утра. Но зато какой восторг, какая неподдельная радость была, когда они увидели нас всех на улице:
- Не уехали! Ждут! Это надо же - ждут!
И другое воспоминание: без малого через год мы с Андреем Дмитриевичем стоим в кулуарах Кремлевского Дворца съездов и беседуем о какой-то очередной перебранке там, в зале, где идет заседание съезда народных депутатов СССР. Я спрашиваю его:
- Андрей Дмитриевич, а вообще - кто такой Гдлян? И что такое Гдлян? Вы ведь, кажется, знаете его...
- Знаю... И должен вам сказать... Должен вам сказать, что это очень опасный человек. Это человек, который готов бороться с 37-м годом методами 37-го года...
- Андрей Дмитриевич, ну так сказали бы людям об этом! А то никто уже совсем не понимает ничего. Что хорошо, что плохо - поди теперь разберись. Вон какой вокруг него ажиотаж!
- Видите ли... У Гдляна действительно есть серьезная поддержка в народе... И у меня тоже есть в народе определенная репутация... И я не думаю, что я должен ею рисковать...
"Ах, вон оно что! - думаю я. - Как же так, Андрей Дмитриевич? Два пишем, три в уме. Так и я тоже умею... А вериги как же? А крест? А абсолютный моральный авторитет?"
Но в дискуссию с ним я, конечно, не вступаю. Я слишком его люблю. Да и что это даст мне, что это даст ему, что это даст, наконец, нашему с ним, как я надеюсь, общему делу, если я сейчас вот, не сходя с места, докажу ему, что он, оказывается, слаб так же, как и я и как слабы мы все?
Должен сознаться: когда я собирался написать об этих двух эпизодах, я настолько был не уверен, что это надо было делать, что я решил предварительно посоветоваться с человеком, очень много значившим в ту эпоху, да и сейчас тоже широко известным в стране - с Александром Николаевичем Яковлевым. Как я и ожидал, он меня не одобрил.
- Не надо, Петрович. Не пиши. Или по крайней мере пока не пиши. Оставь людям хоть что-нибудь святое. И так уж ни у кого веры нет, считай, ни во что.
И все же нет, убежден - надо было написать. Ведь вера в чью-то святость, в мессию, который всех своей святостью когда-нибудь спасет, - это тоже своего рода эскапизм. Это тоже в первую очередь оправдание во всем самого себя, собственной никчемности - переложить ответственность со своих плеч если не на Бога, то на кого-то другого, кто больше, умнее и сильнее всех нас. Но и это тоже иллюзия: на самом деле, человек, ни больше, ни умнее, ни сильнее конкретного тебя - нет нигде никого.
О битых и небитых
Может, она все же когда-нибудь ослабнет в нашей стране, эта всеобщая, почти религиозная вера в "организацию" и в "организованность"? Дескать, стоит какому-нибудь ушлому, расторопному "организатору" вместе с какой-нибудь крепкой "организацией" все "организовать" - и все наши горести и печали тогда исчезнут, и всем станет хорошо, и вот тогда мы и заживем наконец, как люди живут и как все не получается у нас.
Признаюсь, когда мне плохо, я думаю: нет, не ослабнет эта вера. Как-то изменится, конечно, трансформируется, но не ослабнет. Вон даже и такой, казалось бы, умный человек, как мой студенческий друг Гавриил Харитонович Попов, - и тот все продолжает твердить об "организации", о необходимости перебросить левый фланг на правый фланг, а правый фланг на левый фланг, а авангард в арьергард, а арьергард в авангард...
А вот когда настроение получше, то иные мысли приходят в голову: "Да нет, не глупее мы других! Да еще имея за спиной все, что приключилось с нами в ХХ веке... Нет, и мы тоже не безнадежны, и мы тоже обучаемы. Ну, может, малость только потруднее, чем другие".
Многие у нас, конечно, еще помнят, не забыли Егора Кузьмича Лигачева, одного из виднейших деятелей эпохи "перестройки". И в то же время - одного из главных организаторов злосчастной "антиалкогольной кампании", а потом не менее злосчастной борьбы "против нетрудовых доходов". Это тогда, летом 1986 года, над Краснодарским краем, например, летали вертолеты, каждый с чугунной "бабой" на цепи, и крушили этой "бабой" все какие были частные теплицы внизу на земле. Сколько ж, помню, возмущался я тогда всей этой дикостью! И устно возмущался, и в печати. Даже и сейчас еще оторопь берет, до какой степени идиотизма тогда могли дойти и доходили наши эти выдающиеся "организаторы".
А весной 1995 года на одном из так называемых "круглых столов" подошел он, Егор Кузьмич, ко мне в перерыве, отвел в сторону, взял за пуговицу и, к моему удивлению, весьма даже дружелюбно так изрек:
- А вы, уважаемый, вчера по телевизору высказали одну очень важную мысль. Должен сказать, мудрую мысль...
- Я? Егор Кузьмич, что-то не припомню, чтобы я вчера что-то такое уж особенное сказал. Право, не припомню...
- Ну, как же! Вы сказали: "За одного битого двух небитых дают". Очень, скажу я вам, верная, своевременная мысль...
А что, в самом деле? Может быть, и мы научились хоть немного да извлекать все-таки какие-то уроки из того, что мы раньше наворотили. Уж если до таких твердокаменных, как Егор Кузьмич, дошло - что ж тогда говорить о других?
А насчет битого-небитого... Нет, битому все же легче не наступить на одни и те же грабли. Когда небитый, когда "на новенького", да еще душа полна азарта, нетерпения, бьющего через край энтузиазма, - тогда ни про чужой, ни про свой опыт думать некогда. Тогда только бы успеть дорваться до кормила и до кормушки. А там - хоть потоп! У нас в России, по крайней мере, оно всегда, похоже, получается именно так.
Пипл хавает
Про то, что глупость человеческая от века правит миром, писал, как известно, еще Эразм Роттердамский. А вот про то, что пошлость, вульгарность, дурновкусие лежат в основе если не всех, то большинства людских несчастий про это, кажется, не осмелился еще сказать никто.
Так что я претендую в этом смысле на роль своего рода первооткрывателя или, по крайней мере, первозаявителя. И утверждаю, что пошлость в ее многообразнейших проявлениях есть мать всякого злодейства и всякого зла в мире - как личного, так и общественного.
О! Поручите мне написать об этом всерьез - и я напишу целый трактат, где неопровержимо докажу, например, что все зло и все бредовые претензии Наполеона на мировое господство происходили оттого, что он позволял себе нередко даже не отстегивать шпагу, когда валил на постель очередную из чем-то приглянувшихся ему придворных дам; что незадавшийся художник и архитектор Гитлер никогда не стал бы Гитлером, если бы имел хоть какой-то художественный вкус; что вся инфернальная натура Сталина с наибольшей силой, на мой взгляд, проявлялась именно тогда, когда он, похихикивая, подкладывал торт под задницу кому-нибудь из своих гостей-собутыльников, даром что, как правило, они, гости, и составляли Высший Государственный Синклит страны.
Нет-нет, не пугайтесь: ничего толстенного, неудобоваримого я здесь, конечно, писать не собираюсь. Увы, этот жанр уже, видать, не для меня. Я просто расскажу о двух-трех сценках из моей жизни, которые, если немного напрячь воображение, в конечном счете, как мне кажется, объясняют собой все или почти все.
Почему, скажем, столь бездарной и неэффективной была вся большевистская пропаганда, особенно в последние десятилетия советского режима? Не знаете? А я знаю, почему. Потому, утверждаю, что один из ее шефов - не буду называть его имени - любого из почему-либо опоздавших на работу своих сотрудников встречал неизменно одним и тем же вопросом:
- Ты дома где всегда спишь? С краю или у стены? Небось, у стены? Понятно: задержался, значит, пока через жену перелезал. Поменяйся местами, тебе говорят! А то, смотри, объяснение писать заставлю...
Или другое: почему такой чугунно-неповоротливой, неадекватной была в те же годы советская экономическая наука? Тоже не знаете? А я и на это знаю ответ: потому что ее лет пятнадцать, не меньше, курировал в ЦК перед концом советской власти человек, и мозгами, и внешностью, и всей манерой поведения напоминавший скорее не живое существо, а какую-то до бровей заросшую мохом геологическую окаменелость. И были у этого человека две особенности: во-первых, он был свояк К.У. Черненко, а во-вторых, известен он был еще и тем, что, когда создавалась очередная "дачная команда" по написанию какого-то важного документа и отправлялась на безвылазное, неделями, сидение куда-нибудь в Волынское, Серебряный Бор или на дачу Горького, он был единственным, кто умудрялся по пятницам оттуда удирать домой.
- Прошу меня сегодня отпустить домой. Сегодня пятница, - насупившись и вперив глаза в пол, говорил он очередному руководителю такого сидения. - По пятницам я обычно выполняю супружеские обязанности...
И ничто - ни жеребячий хохот собравшихся вокруг сотоварищей, загодя уже предвкушавших этот спектакль, ни недовольная гримаса руководителя, и уж тем более ни грандиозная, прямо-таки вселенская пошлость самого такого его обращения, - никогда не смущало его. И своего он, как правило, добивался. Как, следует подчеркнуть, добивался он неизменно своего и в основном своем деле - в удушении экономической мысли и экономической науки где подушками, а где и просто голыми, так сказать, руками.
А знаете, почему я ни на минуту не поверил в успех ГКЧП в том недоброй памяти августе 1991 года? И всего лишь через три дня оказался прав? Потому, отвечу, что этот самый ГКЧП возглавил - по-крайней мере формально - человек, которого я знал еще лет за двадцать до того. И при одном упоминании имени которого у меня всегда всплывала в памяти одна картинка, нимало не потускневшая с тех давних пор.
Начало 70-х годов. Делегация советской молодежи в Хельсинки на какие-то, уже не помню, европейских масштабов посиделки. Естественно, в делегации все как полагается по тогдашним временам: одна ткачиха, одна доярка, одна актриса, один фрезеровщик, один студент, один зять М.А. Суслова, один фрайер-профессор, т.е. я, два чекиста-порученца... И, конечно же, во главе вождь - крепко сбитый, напористый, уверенный в себе партийно-комсомольский функционер лет тридцати трех-тридцати пяти.
Надо сказать, что со всеми в этой делегации у меня с самого начала сложились доброжелательно-ровные отношения. А с очень красивой и веселой актрисой из Киева сразу, уже чуть ли не с вагона от Москвы до Хельсинки, возникло даже что-то похожее на взаимную приязнь, приятельство или дружбу называйте, как хотите.
Первый наш день в отеле в Хельсинки. Время позднее - уже заполночь. Вдруг стук ко мне в дверь. Открываю: на пороге она. Разъяренная, как тигрица: молнии из глаз, ноздри раздуваются, кулаки сжаты, голос хриплый...
- Прости, это я. Выпить у тебя есть?