38341.fb2
Мне снились сны... (Не Ганна!)
Когда мы снова остановились посреди джунглей, выяснилось, что это есть Паленке, Богом забытая станция, где никто не вошел и никто, кроме нас, не вышел; небольшой навес рядом с колеей, семафор - вот и все, нет даже второй колеи (если мне не изменяет память); мы трижды переспросили, действительно ли это Паленке.
Пот сразу покатился с нас градом...
Поезд тронулся, а мы сиротливо стояли возле багажа, словно здесь был конец света и, уж во всяком случае, конец цивилизации, а джипа, который должен был ждать господина из Дюссельдорфа, чтобы сразу же везти его на плантацию, конечно, и в помине не было.
- There we are! [Вот мы и прибыли! (англ.)]
Я рассмеялся.
Там все же было какое-то подобие дорожки; после получаса ходьбы, когда мы уже совсем вымотались, из-за кустарника появились дети, а потом и погонщик ослов, конечно индеец, который взял наш багаж, у меня в руках осталась только моя желтая папка на молнии.
Пять дней мы провисели в Паленке.
Мы висели в гамаках (пиво всегда стояло рядом, до него можно было дотянуться рукой) и потели - потели так, словно это было целью нашей жизни, - совершенно не в силах принять какое-либо решение, пожалуй, даже очень довольные, потому что пиво здесь оказалось превосходным - "Юкатека", куда лучше, чем бывает у нас на родине; мы висели в гамаках, пили, чтобы потеть дальше, и я не знал, чего же мы, собственно говоря, хотим.
Мы хотели достать джип.
Если это все время не повторять, то забываешь, а мы почти не говорили. Странное состояние.
Джип, да, но где его взять?
От разговоров еще больше хотелось пить.
У хозяина нашей крохотной гостиницы (Лакруа) была машина лендровер, очевидно, единственная в Паленке; и она ему была нужна, чтобы привозить с вокзала пиво и приезжих - любителей пирамид, туристов, интересующихся развалинами индейских памятников; в те дни там был только один такой любитель, молодой американец, который слишком много говорил, но, к счастью, уходил на целый день осматривать руины, которые, как он считал, и мы должны обязательно посетить.
Я не собирался этого делать!
От каждого шага обливаешься потом, который тут же приходится возмещать пивом; и чувствуешь себя сносно, только если висишь в гамаке не шевелясь и куришь; единственно возможное состояние - полная апатия; даже слух, будто плантация по ту сторону границы вот уже два месяца как заброшена, нас не взволновал; мы с Гербертом только переглянулись и продолжали потягивать пиво.
Наш единственный шанс: лендровер!
Целыми днями он стоял перед гостиницей...
Но хозяин, как я уже говорил, не мог без него обойтись.
Только после захода солнца (точнее, солнце здесь не заходит, а постепенно пропадает в мареве) становилось немного прохладней, хотя бы настолько, что можно было болтать всякий вздор. О будущем немецкой сигары, например! Я считал, что наше путешествие и вообще все это - курам на смех. Бунт туземцев! В это я не верил ни одной минуты. Для этого здешние индейцы слишком мягки, миролюбивы, чуть ли не ребячливы. Вечерами они молча сидят на корточках в своих белых соломенных шляпах прямо на земле, недвижимо, словно грибы, не испытывая даже потребности зажечь огонь. Они вполне довольствуются тем светом, который получают от солнца и луны, - какой-то немужественный народ, они неприветливы, но при этом совершенно безобидны.
Герберт спросил, что же я в таком случае думаю.
- Ничего!
- Что же нам делать? - спросил он.
- Принять душ...
Я принимал душ с утра до вечера; я ненавижу пот, потому что из-за него чувствуешь себя больным (я в жизни не болел, если не считать кори). Я думаю, Герберт нашел, что это не по-товарищески - вообще ничего не думать, но было просто слишком жарко, чтобы что-нибудь думать, или тогда уже думалось невесть что - как Герберту.
- Пошли в кино, - сказал я.
Герберт всерьез поверил, что в Паленке, где были одни только индейские хижины, есть кино, и пришел в ярость, когда я рассмеялся.
Дождя так ни разу и не было.
Каждую ночь полыхали зарницы - это было наше единственное развлечение; в Паленке есть, правда, движок, а значит, и электричество, но в 21:00 его выключают, так что вдруг погружаешься в темень. Ночь, джунгли, а ты висишь себе и видишь только вспышки зарниц, голубоватые, как свет кварцевой лампы, да красные светлячки, потом всходит луна, но она всегда затянута дымкой; звезд вообще не видно, для этого здесь слишком много испарений. Иоахим не пишет просто потому, что слишком жарко, я это могу понять; он висит в своем гамаке, как мы, и зевает: либо он умер; тут думать нечего, считал я, надо только ждать, пока мы раздобудем джип, чтобы переехать границу и узнать, в чем дело.
Герберт наорал на меня:
- Джип! Да где его взять?
Вскоре раздался его храп.
Как только движок переставал работать, обычно наступала тишина; лошадь паслась при свете луны, в том же загоне беззвучно щипала траву косуля, поодаль копошилась черная свинья, индюк, не выносивший зарниц, пронзительно кричал; он растревожил гусей, и они загоготали - поднялся переполох, потом снова воцарилась тишина, вспыхивали зарницы над плоской равниной - лишь пасущуюся лошадь было слышно всю ночь.
Я думал об Иоахиме.
Но что именно?
Я просто не мог уснуть.
Только наш любитель развалин болтал без умолку; и если вслушаться в его болтовню, то даже становилось интересно - он говорил о толтеках, запотеках и ацтеках, которые, хоть и строили храмы, не знали, что такое колесо. Он приехал из Бостона и был музыкантом. Иногда, правда, он становился невыносимым, как, впрочем, все художники, считающие себя натурами более утонченными и глубокими, нежели простые смертные, лишь потому, что не имеют понятия, что такое электричество.
Наконец я тоже заснул.
Утром всякий раз меня будил странный звук, то ли чисто механический, то ли все же музыкальный - какое-то стрекотанье, негромкое, но назойливое, напоминающее треск цикад, однако более металлическое, монотонное; видимо, это был все же звук машины, но я не узнавал его, а когда мы позднее шли завтракать в селение, этого звука уже не было слышно, и я не обнаруживал ничего, что могло бы быть его источником. Мы были единственными посетителями единственной здесь харчевни, где мы всегда заказывали одно и то же блюдо - huevos a la mexicana [яйца по-мексикански (исп.)] чудовищно острое, но как будто невредное, к нему tortilla [лепешки (исп.)] и пиво. Хозяйка-индианка, матрона с черными косами, принимала нас за ученых-исследователей. Ее волосы напоминали оперение - иссиня-черные, с зеленым отливом; зубы у нее были цвета слоновой кости, сверкавшие в улыбке, а глаза тоже черные, бархатистые.
- Спроси-ка ее, - сказал Герберт, - не знает ли она моего брата и давно ли она его видела.
Мы мало что узнали.
- Она помнит, здесь проезжала какая-то машина. Вот и все, - сказал я.
Попугай тоже ничего не знал.
- Gracias, hi-hi! [Спасибо, хи-хи! (исп.)]
Я ответил ему по-испански:
- Hi-hi, gracias, hi-hi!
На третий или четвертый день, когда мы, как обычно, завтракали, окруженные толпой индейских ребятишек, которые, к слову сказать, ничего не клянчили, а просто стояли у стола и время от времени смеялись, у Герберта появилась навязчивая идея, что в этой жалкой деревушке все же должен быть джип, нужно только получше поискать - наверняка он притаился у какой-нибудь хижины, за банановыми пальмами, в зарослях тыквы и маиса. Я его не останавливал. Правда, я считал, что это вздор, как, впрочем, и все остальное, но мне было наплевать; я висел себе в гамаке, а Герберт исчез на весь день.
Даже кинокамеру было лень вытащить.
Пиво "Юкатека" - превосходное, что и говорить, - к сожалению, кончилось, и в Паленке теперь можно было разжиться только дрянным ромом да кока-колой, которую я терпеть не могу.