— Жалкий!
Черно-синий мир и высветленное пятно. Ступает крадучись по самой границе фаворит. Белая муть зрачков, а за губами лезвия зубов, длинных, нечеловеческих.
Огромная фигура отца возвышается очертаниями — изваяние, уходящее в кромешный мрак. Пылают ледяным огнем очи, взирая на княжича, что отражает удар в попытке выстоять в схватке со зверем.
— Слабый! — громыхает хохот ощерившейся пасти. Прерывистый, безумный.
Кидается с разных сторон. Серпы когтей дразнятся, прежде чем оказаться вдруг непозволительно близко. Ухватившись за меч притянуть мальчика к себе, вспороть ему горло.
Булькающий крик. Валится на колени княжич, отчаянно зажимая рану. Горячо ладоням, так горячо словно в них насыпали трескучие угли. Хохот зверя достигает новых высот. Захлебывается, срывая связки до хрипа.
— Ничтожный!
Делает шаг отец, и сотрясается земля от его поступи. Мертвый Китка раскинулся на песке: белеет позвоночник обезглавленной шеи. Радостно скачет зверь, потешается.
Князь же поднимает ногу. Делает попытку встать мальчик, оперевшись на меч. Подгибаются от слабости ноги, залила кровь грудь и живот, сочится сквозь пальцы толчками. Мольба губ. Пощадить, не убивать. А подошва отцовской сандалии молчаливо сминает мальчишечью фигуру.
Просыпается в поту княжич. Обхватив себя руками, подтягивает к груди колени, сотрясаемый лихорадочной дрожью. Песни жаворонков за окном. Невинный румянец рассвета свеж и прян. Золотые струны солнца запутались в завесе тумана.
Влажный воздух смягчает внутренний жар, пока роса оседает на подоле одежд. Не мог княжич выносить замкнутости покоев. Выбравшись в сад, старается прийти в себя после кошмара, сменяя дорожку за дорожкой. Набредает на пруд. Россыпь блеска на водной глади. Эфемерны пятнистые лепестки карпов, ведь стоит им скрыться во тьме глубины, и смоются их краски.
Пальцы пробегают по шее там, где была во сне рана, а в мыслях лишь одно, когда смотрит мальчик на собственное изломанное рябью отражение: «Это правда так будет?». Так больно, страшно и неотвратимо. Когда никто не внемлет его последнему слову, когда ничего нельзя будет изменить. И когда не дрогнет ни один мускул на лице отца.
Меч выдвинут наполовину. Меч терпеливо ждет своего часа.
Над крышей кухни вьется струйка дыма. Княжич нерешительно останавливается на краю дорожки. Продрогший и потерянный, погрязший во внутреннем онемении, когда не остается ничего кроме странной осязаемой тишины.
Если он исчезнет, то заметит ли это хоть кто-нибудь кроме матушки и учителя? Хоть кто-нибудь станет оплакивать? Или он пропадет как Китка, о котором даже не помнит родная мать?
— Юный господин?
Поднимает слезящиеся глаза княжич, втягивая воздух сквозь стиснутые зубы. Ребёнок же стоит у калитки, ведущей к реке. Лохматый, опухший после сна и столь трогательно маленький и умопомрачительно уютный в воздушном звоне пробуждающейся жизни, что невольно колет в груди.
Прячется мальчик за кривой улыбкой. Моргает судорожно, отведя взгляд, чтобы не заметили уязвимость, тревогу, слабость. Прежде чем приблизиться к ребёнку. Ведро с водой в руках того.
— Ох, простите, но вы слишком рано, юный господин. Трапеза ещё не готова, — удрученный тон и зелень глаз. Лучистая, искристо неземная. Полна искреннего беспокойства.
Хочется княжичу прикоснуться к этому огоньку. Хочется привлечь к себе ребёнка, обнять бережно, словно самую хрупкую на всем белом свете вещь, найти успокоение, перенять себе частичку чистоты, хотя бы капельку.
Но не двигается мальчик. Отчаянно подбирает слова, только не ворочается язык. Не разлепить губ, не преступить грань, когда зазвучит голос, возвращая в действительность. Словно выросла стена. Плотная, промозглая, затягивающая туманными клубами, стылой болотной жижей.
Мечта замереть и остаться так навеки, бликом в гранях янтаря. Молчаливо глядящим в зеленые очи, ловящим беззаботный щебет птиц, вдыхающим терпкую прохладу, наполняющимся ею до кончиков пальцев. Ласковые поцелуи солнца. Тихо и сладко вокруг. Тихо и сладко, но коротко это мгновенье несбыточной сказки единения с миром.
— Юный господин, — приглушен детский голос. Серебро глаз дрожит в немой мольбе извечного страха за ледяной броней. — Вам дурное что-то приснилось?
Вздрагивает княжич. Опасение нахмурившихся бровей.
— Мне, когда плохое снится, тоже трудно начать говорить, — признается ребёнок доверительно, щурится лукаво. Тепло в груди мальчика разгорается. Течет по венам, согревая. — Мама говорила, что это точно застрять в паутине. Но я знаю, как вам помочь. Прошу, пойдемте!
Булькает вода в ведре, выплескивается через край. Скинуты сандалии, перепрыгнут порог. Встречает ребёнка ворчанием кухарка, а тот носится по кухне.
— Тётушка, рисовая булочка вчера оставалась…
— Там смотри, — взмах полной руки. — Я тебе на утро припасла. Ох, юный господин, — удивленно крякает кухарка, выглянув за дверь. Кланяется. — Простите, не приметила вас совсем, слепая дура. Чего изволите?
Но не успевает ответить княжич, потому что ребёнок, протиснувшись мимо кухарки, выскакивает на веранду. Улыбается добродушно, расправив плечи, расставив широко ноги.
— Вот, отведайте, юный господин, — протягивает на блюдце булочку. Круглую, белую, как огромная жемчужина. — И сразу хорошо вам станет. Обещаю!
— А ну цыц! — в ужасе вскрикивает кухарка. Норовит ухватить ребёнка за ворот, сбивчиво тараторя. — Простите его, юный господин, молю вас. Простите неразумного, — округляет глаза ребёнок точно нашкодивший кот. — Вчерашнюю булку подавать. Совсем ум потерял?
Только мальчишечьи пальцы уже взяли угощение. Неловкое:
— Спасибо, — повисает паузой.
Замирает кухарка, прерывисто дыша. Впилась в ткань на детской спине, привлекла к себе, спасая от кары. Княжич же успокаивающе улыбается уголками губ, прежде чем разделить булочку пополам. Сладкая начинка бобовой пасты. Сияет белизна волос, обрамляя посветлевший лик нимбом, протянута рука.
— Держи, — соприкасаются пальцы детей, отдавая половинку, принимая её. На краткое мгновенье делая таящееся за ней общим. — Это ведь твоя трапеза…
— Старший брат?
— Иди, — бросает фаворит своему спутнику, а взгляд провожает удаляющегося быстрым шагом княжича. Подозрение во мгле очей. — Я подойду позже.
Он действует по наитию. Стелется поступь, выискивая охотничьим псом. Больно умиротворенным было выражение мальчишечьего лица, больно до неправильного одухотворенным в своей скрытой радости. Сад по левую руку изнывает в щебете и стрекоте, особенно громких после ночной колыбели.
Ребёнок в форме служки пристроился на высоком пороге кухни. Угловатый, босоногий, кудрявый. Перетирает в глубокой ступе вымоченный в воде клейкий рис, мурча под нос веселый мотив, но, только заслышав шаги, замолкает. Поднимает на уставившегося на него молодого мужчину взгляд. Вороненок, приметивший в зарослях змею.
А змея воистину прекрасна. Тонкокостная, хорошо сложенная, обольстительно-гибкая, с чувственными губами, выразительными чертами и сусальными потоками кос. Порхающие движения покачиваются. Не весят ничего, но то иллюзия, ведь запросто способна свернуть в мгновенье ока шею змея.
Бездонные омуты очей окидывают от макушки до пят взглядом самодовольным, цепким. Сдирая кожу лоскуток за лоскутком, пробираясь внутрь.
— Приветствую вас, господин, — почтительно кланяется ребёнок, поднявшись. — Вы чего-то желаете? — нарочито глуповата улыбка.
Предвосхищает агат момент, когда детское лицо исказит тревога, когда страх запустит когти в щуплое тельце. Опирается вальяжно на столп фаворит.
— Поведай-ка, зачем княжеский сын сюда захаживал? — столь обманчив тон, столь будничен. Яд в сливовом вине. Златые косы мягче шелка, пахнут цитрусом масел. Звезда хрустальной сережки в левом ухе, но ведь не положены Стражам украшения.
— Вы про юного господина?
— Про него. Ты с ним говорил?
— Конечно, господин, — глуповатая улыбка становится ещё глупей, в зеленых глазах простодушие, от которого хочется скрипнуть зубами, злорадно рассмеяться. Но смех застревает в груди фаворита, потому что ребёнок пожимает плечами. — Как же юный господин может отдать приказ, если говорить со мной не станет.
Обнажаются ровные зубы. Длинные пальцы оглаживают эфес меча.
— И что же он тебе приказал?
— Юный господин изволил распорядиться, чтобы утреннюю трапезу ему подали в покои.
— И только?
— Да, господин.
Отстраняется от столпа фаворит. Поставив левую ногу на веранду, наклоняется к ребёнку. Глядит ласково, и ласка эта подобна ножу, что ведет по венам. Не пронзая, но готовясь в любой миг вспороть на потеху.
— Врешь?
— Что вы, господин! — взвивается ребёнок, не отстранившись. Заламывает брови в деланной обиде. — Мне экономка говорила, буду врать, меня накажут. Особенно о господах.
— Неужели?
— Да, господин. А я не хочу беды на свою голову.
Не моргает Сун. Ладонь его замирает у детского лица. Ребёнок с трудом удерживается, чтобы не посмотреть на неё, не съежиться, а ладонь ложится ему на голову, треплет грубо, сминая в пятерне на долгие секунды кудрявые волосы, будто примеряясь, как бы ухватить поудобней да побольней. Чтобы клоки разом вырывались, чтобы нельзя было убежать.
— Это правильно, — ластится низкое урчание.
— А вы, господин? — спрашивает ребёнок. Поддается вперед, заглядывая прямо в агатовые очи, да так, словно желает любоваться ими вечность, словно нет ничего способного сравниться с ними в красоте. — Вы тоже желаете распорядиться? О трапезе.
Что за нелепость. Удавить его, а он и не поймет. Скука. Не хватает страха, не хватает пищи голоду агата, а в уме прикидывает фаворит, может ли княжич заинтересоваться подобной простотой. Неужто способен этот жалкий отпрыск Бога пасть настолько низко, что свяжется со служкой.
Усмешка неверия сминает черты. Соскальзывает ладонь. Вытирает её о собственный рукав фаворит, скривившись, но оттого не став дурней собой.
— Ты хоть знаешь, кто я?
— Из господской семьи?
Грудной смешок, выраженные клыки.
— Почему ты так решил?
— Ну, вы, — ребёнок задумчиво перебирает. — Вы такой… такой, какими господа обычно бывают, — мужчина непроизвольно проводит по своим золотым косам, принимая лесть. Изгиб страстных губ и превосходство.
— И какие же они бывают? Поведай-ка мне.
— Видные, холенные, не чета простым людям.
— Не чета, — соглашается фаворит. Муть глаз. Заливают радужные всполохи северным сиянием, заставляя выгнуться, доставить удовольствие Богу, познать наслаждение от Бога. — А Стражи каковы?
Ребёнок теряется буквально на миг, прежде чем взять себя в руки.
— Простите, господин. Я здесь совсем недолго и кухни не покидаю, а потому только слышал, что они великие воины и не знают себе равных в бою.
Щурится фаворит, щелкнув суставами пальцев.
— Славный мальчик, — выдыхает бесцветно, утомившись, прежде чем вспыхнуть кратко в оскале. — Стражи — тени своих господ, а порой и зеркала. Запомни это, — не смеет шелохнуться ребёнок, иссякает смелость, но змея утратила уже всякий интерес. Бросает напоследок с притворной заботой. — А с сыном князя будь обходителен. Однажды служанка его отвлекла, так он ей лицо располосовал. Глядишь, и тебе располосует.
— Отчего смурной? Случилось что? — пыхтит кухарка, спускаясь по ступеням. Корзина с овощами прижата к животу.
— Ничего, тётушка, — отзывается ребёнок. В волосах ощущение чужих пальцев, внутри — сумбур. — Душно и только.
Ушел Сун. А рубаха на детской спине мокрая насквозь, и сердце заходится так, что закладывает уши, да в ногах поселилась слабость — не подняться. Ведь всё разбито вдребезги в черных глазах фаворита, перемалывает жертв жерновами.
— Тётушка, а не знаете, кто таков будет господин с золотыми косами?
— Господин? В черное ряженный?
Кивает молчаливо ребёнок. На лице кухарки неподдельная тревога.
— Ты где его увидал?
— Служанки говорили… я случайно услышал, — противно от собственной лжи. Не желает ребёнок пугать кухарку сильней, но та всё равно ахает.
— Ты сплетни всякие не собирай, — кудахчет сердито, вывалив овощи из корзины столь порывисто, словно намеревалась разбить их об пол. — А Суна берегись. Он старший Страж, любимец господинов. Про него лучше вообще не заикайся от греха подальше.
— Хорошо, тётушка, вы только не серчайте.
— Не серчаю, — она сразу смягчается.
Серебро очей. Различает ребёнок в них нотки страха. Боится княжич, пусть и не признается. Глядит всегда на ребёнка столь пронзительно, столь замкнуто-доверчиво словно на ладони душу протягивает. Смотри, маленький служка, бери, маленький служка, делай что хочешь. Но только не отталкивай и не исчезай.
— Тётушка?
— Чего тебе?
Ребёнок утирает нос тыльной стороной ладони. Предостережение фаворита всё ещё в мыслях, но затмевает его иное воспоминание.
Улыбается княжич, слушая струны. Покачивается в такт, уносясь за пределы стен в мечтах.
— Очень красиво, — делится, стоит угаснуть отзвуку.
Хмыкает ребёнок, отбросив сомнения. Чирикает кухарке:
— Взгляните, хорошо ли я муку смолол?
***
Ложатся чернила на бумагу. Рисует Тодо в своих покоях — тайное увлечение, появившееся ещё до школы при храме. Льнет бутон гардении к женской ладони, символ тайной любви, но притаились в траве горошинки глаз. Серебряная чешуя и молния раздвоенного языка. Окидывает получившееся Тодо придирчивым взглядом. Добавляет на женское запястье красную нить, что влечет змея.
Близится к концу восьмой месяц. Увядая лотосами, распускается розами. А от пришедшей из столицы вести гудит ульем всё поместье:
— На то воля императора.
— Мы должны верить в господина. Он не ведал поражений.
— Господин прославит княжество Иссу и преумножит его богатства, попомните мои слова.
Княжич стоит отдельно ото всех. Подает лук отцу, что восседает на могучем гнедом жеребце. Доспехи щерятся пластинами. Кожаная чешуя, плетенные шнуры, золотые рога шлема. Предвкушает хаос битв дьявольский оскал маски. Неутолим голод, не насытят его чужие жизни. Фаворит по правую руку от господина. Реют стяги, сотрясают землю кони, и барабаны вторят маршу.
Уходит багровая лента. Несется олень, суля погибель, а истина рождается в столкнувшихся клинках и стеклянном звоне, способном заглушить надсадный вой. Хризантема раскрывает лепестки, пожирая город за городом в 102 год от Исхода.
Княгиня же расстается с заточением. Милостив супруг в позволении вернуться в прежние покои и занять положение хозяйки, а потому только отбывает войско, как объявляется всеобщая служба в храме.
Раскачиваются кадильницы. Поют псалмы послушники, обходят ряды прихожан монахи. Настоятель оглаживает спину княгини, что в низком поклоне замерла пред черепом божества. Натянута шелковая нить от алтаря Иссу до длани смертной. И голоса сливаются в единой молитве, взлетая стаей стрижей.
Княжич взлетает с ними. Прикрыв глаза, наблюдает за матерью. За раскинувшимся подолом её одеяний, вновь богатых и мягких, за блеском украшений, что опутали запястья, усыпали волосы. Масло и благовония. Но шепчут ли женские губы о здравии мужа или же просят о чем-то ином? Мальчик чувствует нечто темное, копящее в горле матери.
— Когда твой отец умрет…
Ребёнок запрыгивает на веранду. Скинув сандалии, потягивается, зевая во весь рот. Кулек выстиранной одежды на коленях.
— Что, хороша водичка была?
— Ох, тетушка, хороша. Просто диво!
Давно скрылось солнце за горизонтом. Растекся мрак алмазами звезд. Обрамляют кружева облаков полную луну. Желтую точно волчий глаз.
— Давай сюда одежку. У печи положу, чтоб просохла.
— Спасибо, — мурчит ребёнок. Треплет его огрубевшая от трудов ладонь по непросохшим волосам, прежде чем забрать кулек. — А бульона не осталось?
— Куда тебе, — ворчит кухарка, но в тоне отзвуки ухающего медным тазом смеха. — И так краснее сливы. Щеки вона как пылают.
— Ну, тётушка, ну чуточку, ну маленечко, — канючит зелень глаз. Так и дрожит под ресницами, в душу смотрит. Крякает кухарка, отмахнувшись.
А ребёнок понуро разваливается на веранде. Болтая босыми ногами, прикладывает руки к щекам. И вправду горячие как свежеиспеченные булочки.
Ветер сватается к клёну под стрекот цикад. Темнота сада таинственна и пухова. Шум наливаемого в миску бульона вызывает шкодливую улыбку. Переводит ребёнок взгляд на громаду поместья и резво подскакивает:
— Учитель Тодо!
Тот оборачивается. А ребёнок машет изо всех сил. Так и лучится радостью, запрокинув голову, чтобы рассмотреть в неровном свете свечей подошедшего мужчину.
— Вы тоже купались?
Кивок. Распушенные черные волосы спадают на широкие плечи, обрамляя худое лицо. Видны из-под ворота стрелы ключиц, острие кадыка подчеркнуто тенью. Крапинка родинки на подбородке.
— Господин учитель, — квохчет кухарка, переваливаясь через порог. — Что-то вы совсем поздно. Вода-то на мужской половине не остыла? Вы служек гоняйте, не стесняйтесь. Пускай топят для вас, как следует, бездельники эти.
— Всё хорошо, не тревожьтесь, — скованная улыбка, полотенце на плече. Опускается на веранду Тодо под давлением ёрзающего ребёнка, что похлопывает по доскам в приглашении. — Я и правда припозднился. И ты купался, Яль? — внимателен обсидиан.
Ребёнок же смазано кивает. Поднимается пар от миски, полной до краев наваристого золотистого бульона с нитями мясных волокон.
— Долгих вам лет жизни, тетушка! Благословят вас предки! — млеет столь искренне. Вдохнуть полной грудью аромат, пропитаться им.
— Пей на здоровье, а я пойду тоже искупнусь.
Кот свернулся в клубок у печи. Плач кукушки оттеняет шепот трав. Сёрпает ребёнок. Не сдержав протяжного вздоха, приваливается плечом к столпу, прикрывает веки. Блаженна размякшая улыбка.
— Ты не перегреешься? — интересуется Тодо. Ночная прохлада приятно контрастирует с распаренной кожей.
А ребёнок поводит лениво головой.
— Нет, — заявляет, разделяя слова с напускной важностью. — Мама говорила, что надобно нутро хорошенько прогревать, чтобы зараза никакая не пристала, — новый глоток.
Тодо кажется, что он вот-вот проголодается. Больно уж вкусно ребёнок пьет свой бульон.
— Хотите? — предлагает со смешинкой в зеленых очах.
— Нет, не нужно. Боюсь, я не такой жароустойчивый.
— Какой-какой?
— К жару привычный.
— А, — тянет ребёнок, не забывая сделать глоток. — Жарустчивый, — повторяет, важно выпятив губы. — Нужно запомнить. Умные слова — это полезно. Так тоже мама говорила. А почему вы припозднились?
— Читал.
— О чем? — ребёнок весь подбирается. Словно и вправду собирается слушать.
Руки на одеяле, расшитом пионами. Внимают участливо.
— О первой войне Солнц, — вуаль вдоха, заминка слов. — Только это будет тебе неинтересно.
— Из-за того, что я не ученый? — вскидывает брови ребёнок. Сквозит разочарованная обида.
— Нет, не поэтому, — спешно исправляется Тодо. Проводит по затылку рукой, судорога плеч. — Чтобы рассказать о войне, нужно долго объяснять её причины, — ожидание в детском осоловевшем взгляде. — Я могу поведать тебе о чем-нибудь другом.
Выбрать из вороха мрачного и назидательного нечто светлое, достойное разомлевшего дитя. Не про мифические мертвые земли за морскими просторами. Не про грешников, осмелившихся выступить против Богов и сгинувших навеки или же обращенных бездумными чудовищами.
— Хочешь послушать, — обсидиан возвращается к ребёнку, оживая в своем отрешенном выражении, — о столице Небесных Людей?
— Давайте. Это же не страшно?
— Нет, — Боги и правда невероятны. Недоступные, обратились нынче былью. — Не страшное, — опирается руками о веранду Тодо. — Писали, что Амальтея была подобна цветку лотоса и непомерно огромна. Столь огромна, что закрывала половину неба, если смотреть с земли, и от гула её двигателей дрожали кости, а глаза наполнялись слезами. Сверкали огни Амальтеи в ночи, затмевали звезды. Пелена изумрудных бликов окутывала столицу шифоновым полотном. И парили Небесные Змеи. У них была белоснежная чешуя, легкая, точно перья, а бездонные пасти полнились стеклянного сияния. Голоса — высокие, выше гласа ветра, способные забрать души своей песней. Резвились они вокруг Амальтеи, переплетаясь порой телами, и тогда охватывало столицу радужное пламя, словно заключена она была внутри чудесного пузыря. Неподвластная ни Змеям, ни самым чудовищным ураганам, парила вечность, и восседали на её троне самые достойные из Народа.
Ребёнок делает последний глоток. Смежает веки, окончательно разморённый.
— Красивая история, — пустая миска на досках, сложены руки на животе. Путается шепот. — Вот бы всегда было так хорошо.
Ниточка речного жемчуга на длинной шее. Мать снова рядом. Пахнет чем-то неуловимо цветочным и воздушным, как порхание бабочки. Ивовые ветви рукавов, бант под грудью. Спускаются соцветия стеклянных бусинок по обе стороны от пышного пучка, собранного выше затылка в подобие округлых заячьих ушек. Узел золотистого шнурка.[1]
Забирается дитя на колени. Наблюдает в зеркало зачарованно, как красится мать: как скользит широкая кисть по коже, пролегая белоснежной полосой, как очерчивает уголек брови, как фиолетовый подчеркивает уголки глаз. Шарят неловкие детские ручки по столику, нащупывают баночки. Пудра остается на подушечках пальцев пыльцой.
— Тебе это не нужно, — отодвигает мать. Берет дитя подмышки и, усадив бочком, щелкает по носу.
Меланхолично поют где-то внизу под переливы струн и смех гостей:
— Пусть в ином перерожденье
Буду я иной…
А мать воркует, убирая с детского лба колечки смоляных локонов:
— Однажды ты вырастешь…
Вздрагивает ребёнок. Ощущение тепла под щекой и гул чужого сердца, запах мыла и чистоты.
Опускает аккуратно свою ношу Тодо на циновку в углу кухни. Переворачивается на бок ребёнок, подкладывает под голову кулачок и бормочет неразборчивое:
— Мама, — пока мужская широкая ладонь неумело проводит по детской макушке, прежде чем подняться и направиться в ночь.
[1]Традиционная прическа ойран