39100.fb2 Mea culpa - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 12

Mea culpa - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 12

Эпилог

I

Прошло несколько месяцев.

Однажды, возвращаясь со смены домой, он увидел жену Бирюкова.

Было начало лета. Двор переливался неистовой зеленью; у подъездов цвела сирень; пустыри затянуло мелкозёрной изумрудной шагренью; в пополуденно нагревшемся воздухе летал тополиный пух… Жена Бирюкова шла по ярко выбеленной солнцем панели и несла в правой руке что-то, по форме напоминающее ведро.

Он… вдруг растерялся, испугался, смутился… За время, прошедшее с черных дней декабря, они встречались лишь несколько раз – мимолетно, секундно: столкнувшись на выходе из-за угла, в дверях продуктового магазина, однажды – в вагоне метро: он входил, а она выходила… При встрече лицом к лицу он горячо, поспешно здоровался – она тихо, коротко (взмахом длинных ресниц взглянув на него) отвечала, – и расходились – он с чувством неприятного ему облегчения и всегда непонятной вины… Жена Бирюкова почти не изменилась: единственное, что как будто и внешне меняло ее, – было то, что она всегда ходила одна – или с дочкой, одуванчиком на тонких, ломающихся острыми коленками ножках. Она была очень светлой, даже бледной блондинкой, волосы стригла кругом, на уровне плеч, и сзади прическа ее была похожа на золотистую, чуть вогнутую по склонам и закругленную у подножья заглаженную дождями копну. Лицо ее – когда она шла через двор – было всегда неподвижно, – и глаза ее смотрели неотрывно, безжизненно прямо, как у слепой. Однажды Николай, куривший у грибка с мужиками, заметил (он украдкой, с непонятным – неодолимым, болезненным – любопытством всегда смотрел на жену Бирюкова), как у нее – когда она проходила мимо залпом умолкших старух, – мгновенно разоружив, обессилив ее лицо, дернулся уголок терпеливо сжатых, по-детски розовых и по-детски припухших – как будто искусанных – губ… и ему так жалко стало ее! Серега из второго подъезда, с болонкой, сказал: «Во, жена Бирюкова пошла…»; Петрович и Валька из ателье откровенно обернулись и посмотрели в сторону дома. Николай отчего-то напрягся. «Да, – сказал Валька – и Николай с внезапно проснувшимся – злобно-испуганным – раздражением исподлобья посмотрел на него: Валька – красивый, легко живущий мужик – менял жен каждый год, и когда говорил о них – слушать даже после стакана было противно. – Да… Трудно без мужика-то. Ну чё, по стакану, что ли?» И Николай, хотя у него и в мыслях не было пить, почему-то – с чувством какой-то благодарности – вытащил трешку (не на стакан, на бутылку) и протянул ее Вальке…

Он чувствовал, что отношение его к этой женщине резко переменилось – с той самой минуты, когда он увидел ее одиноко идущей по заплывающей волнистым сугробом дороге. Перемену эту он понимал только в двух вещах: первое было то, что как мужчину она его больше не волновала… тут тоже не все было ясно: не то чтобы он находил ее некрасивой и подурневшей – вовсе нет, – и не потому, что ее сторожил образ покойного Бирюкова (вспоминать о котором все равно было тягостно, неприятно ему), а… черт его знает почему, но теперь никакие грубые – постельные – мысли о ней даже против воли его не посещали его. Вторым было то, что ему – просто и ясно – было жалко ее. Жалость эту вызывала опять же не внешность (она и одевалась, и выглядела… ну, конечно, не так, как переводчица с третьего этажа, которую на месяц выпустили за границу, но во всяком случае не хуже других), а наружные перемены в ее и ее девочки жизни – и в поведении людей по отношению к ним. Она теперь никогда не выходила постоять во дворе с дворовыми клушами, и дочка ее – он раньше не помнил ее в лицо, узнавал лишь по матери и Бирюкову, а теперь узнавал и одну – тоже редко (так редко, что он отмечал) играла с другими детьми у песочницы; а самое главное было то, что и сейчас во дворе можно было услышать: «Надя идет… – и дальше для тех, кто не знает (хотя знали, наверное, все – ну, может быть, гости к кому приехали): – У нее мужа по пьянке током убило. Полгода уже…» Однажды он подслушал из бабьего круга: «Вроде и не водит к себе никого…» – и в ответ уверенно-снисходительное (Сереги с болонкой жена) и вдруг непонятно его озверившее: «Значит, на чужой территории…» Эти перемены в его отношении к ней – и то, что он не смотрел на нее как на женщину, с которой, если бы не было Светки, Сережки, вообще привычной ему внешней и внутренней жизни, он хотел бы остаться вдвоем (опять же: чувства такого не было не потому, что она была неприятна ему, – она была… приятна ему?… – просто что-то другое это чувство в нем заглушало), – и то, что ему было жалко ее, – эти изменения были ему понятны – понятно выражаемы были словами; но все остальное переменившееся было непонятно ему – было необъяснимым сочетанием часто противоречивых душевных движений. Так, с одной стороны, ему как будто не хотелось видеть (он как будто боялся) ее, а с другой – когда он ее видел, ему не то чтобы хотелось, а было трудно не смотреть на нее. Очень часто (так часто, что он и это заметил) сразу после того, как он видел жену Бирюкова, он вспоминал жену – и всегда ее или плачущее, или враждебное, злое лицо. Наконец… наконец, он всегда вспоминал (а не забывал, как, казалось, должно было быть) о ней, если долго – больше недели – не видел ее, – конечно, не потому, думал он, что ему хотелось увидеть ее, а просто потому, что… не то чтобы он беспокоился, но как-то – недовольно, словно досадуя (на нее? на себя?), – спрашивал у себя: «не случилось ли с ней чего?…» В природе всего этого он не мог, да и не хотел разбираться; прежняя жизнь вернулась… хотя вернулась, конечно, не та, и этот произошедший жизненный гистерезис его угнетал. Он и… жена (однажды он поймал себя на мысли о том, что стал думать о жене и говорить с друзьями о ней – не Светка, а жена) не вернулись в исходную точку – жизнь как будто промахнулась при возвращении, перескочила на другую дорогу; внешне это было почти незаметно – ругались они и раньше, хотя после того, что случилось зимой, она стала вкладывать в ссоры больше непримиримости – как будто стремилась обязательно победить, с непонятным, незнакомым ему упорством дралась, добивала его – он давно уже умолкал – до конца… И все равно – внешние перемены были почти незаметны; внутренне же было то, что он по-новому – независимо от себя смотрел на жену и видел ее: даже не хуже и не лучше, а – по-другому… ну, когда он приходил с работы и видел ее лицо, то в мозгу его, как их учили в школе, нервные клетки посылали сигналы как-то не так – не туда и не те, – как это было раньше… Отдаленно похожее, вспоминал он, у него уже было раза два в жизни. С ним на заводе работал Женька Завьялов, телефонист; они были даже дружны – на почве мотоциклов и «Спартака», – вместе обедали, курили, рассказывали друг другу анекдоты, знали, казалось, друг друга насквозь… и вдруг он узнал, что Женька читает какого-то Канта. Николай спросил, кто это такой (фамилию, конечно, он помнил, а вот чем занимался – забыл), – и тут Женька (Жека, называл он его) такое понес, что он испугался… И вот когда оказалось, что привычный, бесхитростный Женька читает и понимает такое, от чего у Николая через десять секунд начала стонать голова, – прежний Жека исчез: они, конечно, остались приятелями, даже друзьями, но все уже было – не лучше, не хуже – не так… Похожее чувство – разрушения привычного, цельного образа, за долгие годы сложившегося, казалось, до мелочей в голове, – он испытал, когда случайно узнал, что Борисов, замначальника цеха, отправил в дом престарелых отца. Это было рождением просто нового образа – а не худшего, как можно было, на первый взгляд, ожидать: это был не обычный дом престарелых, в каком доживала свой век старуха Баклановых с первого этажа, – а при какой-то чуть ли не кремлевской больнице, специально для старых большевиков, с хорошим питанием и уходом, и туда еще надо было попасть… – и все равно борисовский образ рассыпался и сложился по-новому, как мозаика Сережкиного калейдоскопа: еще вчера и несколько лет перед этим по цеху ходил Борисов – а вот сейчас совсем другой человек… И еще от всего происшедшего зимою у него осталось едва уловимое, смутное – к облегчению его, ускользающее – но чувство своей вины, которую он все же нашел (может быть, по инерции) и признал за те несколько дней, когда все вокруг: и траурный мальчишеский портрет Бирюкова у проходной, и сбор денег на похороны, и старый – до Нового года – журнал с как будто неуверенно, тонко зачеркнутой новым сменщиком фамилией Бирюкова – еще напоминало о нем. Эта вина была в том, что если бы он предупредил Бирюкова: «вторая линия выключена, запитать?» – может быть, и пьяный Бирюков был бы внимательней… Вина эта вовсе была сомнительной – и все же, усиленная памятью о тех мучительных нескольких днях, когда он был уверен в своей вине, как будто поселилась навечно в нем и хотя и не угнетала его, но – чувствовал он – навсегда изменила его: он стал терпимее, мягче к поступкам других – в подсознании жило: «Чего не бывает?…» – и взыскательней, жестче к себе: «А сам?…» А в остальном – жизнь была похожа на прежнюю.

И вот однажды, возвращаясь со смены домой, он встретил жену Бирюкова.

II

Вдоль дороги буйно цвела сирень – вспенившиеся цветочные грозди прохладно лиловели в тени и розовым жемчугом мягко светились на солнце. Перед сиренью пятнистым – розовым, алым и белым – подлеском клубились кусты шиповника. Пылающее червонным расплавом солнце выжигало последние лужи: на дымчато-серой глади асфальта как будто попыхивали маленькие круглые зеркала. Облицованный керамической плиткою дом блестел, как слоновая кость. Он повернул за угол и на противоположном конце дороги (она упиралась в пепельную ленту шоссе, за ним – золотистым туманом на берегу небесного моря – расстилался зацветающий липовый парк) увидел жену Бирюкова.

Сердце его забилось.

Их разделяло еще метров сто пятьдесят, но они шли навстречу друг другу и никак не могли не встретиться: она жила в первом, он в последнем подъезде, и сейчас они одновременно проходили подъезды друг друга. В правой руке она несла что-то, по форме напоминающее ведро – и тяжелое, как наполненное ведро: ее стройная фигура (вдруг он подумал: не по-тридцатилетнему стройная, длинноногая – бабы во дворе к тридцати тяжелели, оплывали ногами) устало прогибалась то в одну, то в другую сторону – принимая тяжесть то на плавный изгиб облитого платьем бедра, то на тонкую, струнно вытягивающуюся руку. Вот она остановилась… трогательно неловко (он нахмурился) поставила на носок струящуюся чулочным перламутровым блеском правую ногу (он подумал: она всегда, даже летом, ходила в чулках… или колготках – но нет, скорее в чулках, потому что колготки дороги, а она в библиотеке получает гроши; от этого «в колготках, в чулках» – от мысли о разнице между колготками и чулками – у него вдруг стеснилось дыхание) и поменяла несущую руку – с трудом перехвативши перед собою дужку сверкнувшего серповидным солнечным бликом ведра… и тут он понял: это было не ведро – пылесос, пылесос «Уралец», в прошлом году они тоже купили такой (но жена его поднимала легко…). Правда, – с вдруг проснувшейся в нем потребностью восстановить справедливость, пришедшей к нему как-то сознательно, не от сердца, подумал он, – правда, тот пылесос был новым, в пластмассовом корпусе, а этому было лет двадцать пять: корпус у него был стальной, покрытый серебристо-зеленой, мраморного рисунка эмалью, и весил он килограммов пятнадцать, не меньше…

Серая полоска панели стремительно сокращалась – между ними уже оставался один подъезд. Он уже ясно видел ее лицо (хотя все это время он не смотрел на нее – неудобно было идти навстречу, глядя в упор: лишь коротко взглядывал на нее и опускал глаза на дорогу – или отводил в сторону, на воробьев, которые, фыркая крыльями, перелетали в пестрой тени сирени). Она, конечно, была… очень милая: лицо удлиненное, с чуть – едва уловимо, изящно – вогнутыми щеками (у баб во дворе за каждой щекой как будто сидело по ситнику, да и…), уголки – тонкие, стрельчатые – розовых губ были чуть-чуть – немного печально, устало – опущены, и вообще все ее лицо – с неяркими серыми глазами (как будто притягивающими к себе – уже тем, что они не отталкивали привычной радостно-глупой, или бесчувственно-озабоченной, или враждебной бьющей энергией, – впрочем, он плохо помнил ее глаза, потому что при встрече всегда отводил свои – и она отводила), – и вообще лицо ее было… ну, не то чтобы задумчивым, а – думающим, что ли? или способным думать? – а эти коровы во дворе и смотрели коровами… Наверное, она была хорошей – доброй (не злой и не жадной) – женщиной, и очень симпатичной – и жалко было ее, что она осталась без мужа… не в том даже дело, что Бирюков (вдруг не подумал, а как-то почувствовал свое отношение к этому он), а вообще – что она одна… Между ними оставалось метров пятнадцать, не больше; он ступил на дорогу – с его плечами и ее пылесосом им было не разойтись – и неуклюже закивал головой:

– Здравствуйте…

И еще через несколько шагов (в первый раз получилось как-то неловко, издалека):

– Здравствуйте.

– Здравствуйте, – сказал она – пресекшимся на заключительном слоге голосом. Наверное, поздоровавшись, она сбилась с дыхания и сразу устала – потому что остановилась и, наклонившись немного вперед (у нее была невысокая – пологой двускатной кровлею – грудь), перенесла перед собой пылесос из левой в правую руку. Он тоже остановился… неудобно было пройти мимо нее – в то время, когда человек стоит, – и, чувствуя, что с ним и вокруг него происходит что-то необычное, незнакомое: цвет и запах сирени другой, дом очень светлый – прямо как мел на свежевымытой школьной доске, воробьи перелетают и попискивают как-то не так, – спросил показавшимся странным себе самому – и потому после первых же слов неуверенным – голосом:

– А-а… что это у вас… пылесос?

Она вздохнула – с затуманившимся лицом, – переступила с ноги на ногу: как будто невидимая волна коротко всколыхнула ее глянцевитые, теплые – теплого цвета – колени… На ней было светло-серое платье с ярко-синими – похожими на васильки – зубчатыми, звездчатыми цветами. Ресницы ее были слегка накрашены – не как у других, жирными слипшимися косицами, и без крошек, застревавших у жены в волосках… Вдруг он понял – !!! – ведь ей тяжело… и чуть не испугавшись бросился к ней, протягивая руку.

– Давайте, я помогу!

Она не сопротивляясь отдала пылесос (при этом пальцы их встретились, почти прижались – в прорези узкой дужки – друг к другу, это было – очень приятно…), он взял пылесос (тут же в голове промелькнуло: глупо! зачем ты взял пылесос – стоять с ним? ее подъезд совсем рядом!…) и одновременно с этим – увидел у Мишкиного подъезда целую стаю – нет, серую свору – старух… и все они – и сидевшие на лавке лицом к нему, и на лавке напротив – смотрели на них не мигая, чуть не вытянув стервятничьи шеи, старуха из второго подъезда – зять в ЛТП – и вовсе выглядывала из куста… Надя – жену Бирюкова звали Надеждой, он вдруг первый раз про себя назвал ее не женой Бирюкова, а Надей, – сказала:

– Вот, пылесос сломался… Отнесла в мастерскую на Коптевской, а она оказалась закрыта. По техническим причинам… – Она вдруг вполоборота оглянулась (как будто почувствовала взгляды) на окаменевшую тучу старух – и протянула к нему тонкую, хрупкую в запястье, с паутинкой голубых – незабудковых – жилок, плавно округлявшуюся к локтю, наливавшуюся молочной (только чуть подрумяненной солнцем, чуть золотившейся вербным пушком) белизной, с едва заметной тенистой ложбинкой под напрягшимся в ожидании тяжести мускулом, – руку… – Спасибо вам. Я пойду.

– Пылесос сломался? – спросил он, не отдавая пылесос. Она не опускала руки, и он заволновался от близости ее беззащитно – просьбой о помощи – раскрывшейся кисти. Пылесос? Вдруг он почувствовал себя всемогущим. – Да… чего вы ходили в мастерскую-то? Я починю!

– Ну что вы, – сказал она.

– А чего? Не бойтесь, будет не хуже, чем в Коптеве. Пойдемте!… – Он запнулся. Куда – «пойдемте»? К ней? А-а… у нее и отвертки-то, наверное, нет. Хотя как нет – у Бирюкова должны же были быть инструменты… Да нет, неудобно. Старуха, у которой зять сидел в ЛТП, чуть не вывалилась из кустов на дорогу – захрустела, ломая ветки, задергала вытаращенной костяной головой… – Я вот что. Я его сейчас заберу домой, починю и вам принесу. Какая у вас квартира?

Она вдруг слегка покраснела – как будто закатный луч погладил ее по лицу.

– Да нет, мне неудобно… Что вам трудиться…

– Пустяки, – решительно сказал он и в приливе сил так встряхнул пылесос, как будто это была Сережкина трехкилограммовая гантелька. – Какая у вас квартира?

– Нет-нет, спасибо…

– Ну чего вы?! Она вздохнула.

– Четырнадцатая.

– Ну вот. Вы когда дома будете?

– Я сегодня весь вечер дома. – Он видел, что она растерялась. И чего?! И в то же время он просто млел от этой ее растерянности. Он все сделает, он перетряхнет у этого прадедушки пылесосов все его старые кости, он не бросит ее, не оставит одну… он спасет ее… тьфу ты, чушь какая!!

– Ну все, я пошел, – сказал он. – Если там что-то серьезное – ну, обмотка сгорела… – он подумал: если полетела обмотка, дома я сделать ничего не смогу. Отнесу на завод – Мишкин участок ремонтирует маломощные двигатели… – Ну, тогда завтра.

– Большое вам спасибо, – неожиданно горячо сказала она. – Я уже второй раз хожу в эту мастерскую. По телефону не дозвонишься, трубку не берут, второй раз прихожу – и закрыто…

– Все будет в лучшем виде, – заверил он и – глубоко закогтив взглядом старух – полетел домой…

III

Света в недоумении уставилась (это он непроизвольно подумал – уставилась) на пылесос.

– Господи… что это?

– Пылесос, – сказал он и поставил пылесос у стены: звук получился такой, как будто, раздавливая паркет, упало пушечное ядро. Как она его дотащила – в такую даль?! Увидел над отполированной дужкой ее тонкое, заплетенное сеточкой жилок запястье… – Встретил сейчас жену Бирюкова – идет с пылесосом. Ходила в мастерскую, на Коптевской, а там никого. Работнички, блин… Ну, я и предложил посмотреть.

Жена чуть наклонила голову и взглянула на него исподлобья – и поджала бесцветные – с остатками яркой помады – губы.

– Да?

– Ну да, – сказал он, сбрасывая сандалии и надевая необъятные шлепанцы.

– Понятно, – сказал она и пошла на кухню.

Он поспешил в уборную, к шкафу с инструментом – вытащил тестер, отвертку, нож, моток изоляции… он любил, чтобы во время работы у него было все под рукой. Он немного тревожился: чего там в пылесосе может сломаться? Движок в ведре… Правда, если бы сгорела обмотка, она бы сказала – что была вонь, дым… Ладно. Умру – но этот пылесос починю. Обмотка так обмотка. На заводе, правда, может и не оказаться подходящих движков – чтобы вмонтировать в старый корпус. Ничего, перемотают… А то пойду – и новый куплю! Во придумал?! Пылесос стоит сороковник, а у меня на мотоцикл отложено пятьсот. Да и на кой он… что он, мальчишка – на четвертом десятке на мотоцикл? Нет, мотоцикл – это, конечно, здорово… только куда на нем ездить? До первого гаишника, мать их ети? Ах да, на участок… При воспоминании об участке сердце его вдруг потянуло тоской. В августе тесть обещал кирпич и бетон, придется строить эту проклятую дачу. Он поразился – весь этот год, когда он думал о предстоящем строительстве, руки его прямо вздрагивали от нетерпения: работать он умел и любил, неторопливое дежурство даже его тяготило – он наверстывал дома: встроенные шкафы, паркет вместо холодного как лягушка линолеума, год назад жена захотела карнизы и лепные розетки под люстры на потолке… во, дурь-то! Два пятьдесят потолок – и розетки с карнизами, как в старых домах, – но потом сам увлекся… Строительство дома – своего дома! – еще не начавшись, захватило его. И вдруг сейчас – проклятая дача… Интересно, а у Нади есть дача? Нет, наверное, – дочка все лето в Москве… Он опять увидел ее растерявшееся, залитое тонким румянцем лицо. Сейчас сидит дома, ждет… ждет, когда он придет и принесет пылесос. Когда он придет… На кухне вдруг что-то грохнуло – злым, тонкостенным металлическим зыком, как будто ударили молотком в пустое ведро, – он очнулся. «Что за черт, – медленно подумал он – и то, что он про себя выговорил потом, совершенно ошеломило его. – Может быть, я того… влюбился?» Уже много лет он не произносил даже мысленно в сочетании с местоимением я этих слов – «влюбился», «люблю»… то есть Светка, конечно, хорошая, и он ее любит – но чтобы он сказал именно так… И сейчас он – даже со злостью – посмотрел изнутри на себя: «Ты чего – дурак?!!» За спиной что-то стукнуло. Сидя над пылесосом на корточках, он оглянулся. На пороге кухни стояла жена. Губы ее были сжаты в прямую бесцветную линию.

– Обедать ты, конечно, не будешь?

Он – неизвестно почему – смутился. Он забыл об обеде, хотя по дороге домой был голоден, как собака.

– Почему, буду.

– А я думала, что тебе назначили срок. Аврал, конец года.

Он пообедал – не спеша, разумом заставляя себя не спешить. Жена молчала, и он молчал. Сережка пришел из школы – вторая смена.

– А что это? Пылесос! У-у, старый какой… Его до революции сделали, пап?

– Нет, – сказал Николай. Почему-то (все мотивы его поступков за последние полчаса были одним почему-то – не понимал он себя) ему не хотелось рассказывать сыну о пылесосе. Объяснила жена.

– Папа открыл частную лавочку, – язвительно сказала она.

– А как это?

– Ну что ты городишь? – вдруг озверел он – и – опять с непонятным! – чувством вины сломал себя. – Одна тетя во дворе попросила починить пылесос. – Жене: – Я же паял кофемолку твоим Васюковым!

– Паял, паял, – сказала жена и включила воду.

Он выпил залпом компот, сказал «спасибо» и вышел из кухни. Сережка сидел у пылесоса на корточках – острые коленки торчали выше ушей – и увидев его подскочил, как выпрыгнувший из травы зеленый кузнечик.

– Ты будешь его разбирать?

– Не знаю еще… Как там эти – молли… енозии?

– Моль-ли-е-ни-зии, – сказал Сережка. – Те, что остались, живут. Наверное, им кислорода не хватало… А у гуппи родились мальки! Видел?

– Видел, – солгал Николай.

– Только их меченосцы сжирают…

– Ну, вылови и отсади в банку. – Ч-черт, какая-то тяжесть была на душе. Он, конечно, лишь одним глазом смотрел на аквариум, но еще неделю назад – да что там неделю, вчера – мальки и его бы заинтересовали. Сейчас он даже говорил о них через силу. – Кормить-то их… чем будешь? Они сухой корм едят?

– Едят. Только мелкий-мелкий.

Николай, сидя на корточках, посмотрел на сына. Сын был в очках – в начале весны на диспансеризации определили ухудшение зрения, – отчего вид у него был очень умный, серьезный и – беззащитный. Николай поднял руку и осторожно погладил сына по теплой, маленькой – коснулся одновременно обоих мягких ушей – стриженной шелковисто-колючим ежиком голове. Сережка опустил голову и исподлобья – смущаясь – посмотрел на него. Отец его редко гладил и обнимал – если хотелось, сдерживался: нечего парня баловать… Он опустил руку и тяжело вздохнул.

– Ну, иди… вылавливай мальков.

В пылесосе починять оказалось нечего – провод переломился у самого входа в корпус. За полчаса он его отрезал, очистил, сплел, запаял, обмотал изоляцией и сверху, чтобы больше не переламывался, надел длинный и жесткий кембрик. Ему очень хотелось разобрать пылесос: посмотреть щетки, подтянуть винты крепления – за четверть века могли разболтаться, – даже выбить как следует фильтр… – но все время непонятно зачем ходившая взад и вперед жена глазами как будто жгла ему спину – ему так казалось, он не знал, смотрит ли она на него… Поэтому больше он ничего делать не стал, пошел в комнату – включить пылесос, проверить… тут же подумал: двадцать пять лет назад – двести двадцать вольт? Посмотрел на мерцающую малиновым облезающим лаком табличку – конечно же, сто двадцать семь, она еще мучается с трансформатором. Как-нибудь потом зайти к Михаилу, подобрать движок – конечно, с бутылкой… Он вытащил трансформатор, включил пылесос, притопил разболтанную педаль – пылесос завыл тепловозной сиреной… жена выскочила из кухни, посмотрела страдающим, злым лицом – но ничего не сказала, ушла… Он выдернул вилку – почувствовал раздражение: вот д-дура-то! стоит над душой, а винты не мешало бы подкрутить – во внутренностях старого пылесоса что-то отчетливо дребезжало… Ладно. Он надел сандалии и заглянул на кухню.

– Пойду отнесу.

– С доставкой на дом, – не отворачиваясь от плиты, сказала жена.

Он несколько секунд смотрел на ее круглую, показавшуюся ему не по-женски широкую спину – ничего не сказал, поднял пылесос и вышел из квартиры.

IV

Бирюковы жили на четвертом этаже. Дверь была не обита. Он позвонил… волнуясь. Звонок был приятный – простой, – без набивших оскомину тягучих колокольчатых переливов… Жена Бирюкова открыла дверь. Она была в очень чистом (бросилось сразу в глаза), как будто впервые надетом, голубом в крупный белый горох халате. Он увидел ее лицо… и у него улыбнулось сердце.

– Прошу, – радостно сказал он, протягивая через порог пылесос… тут же сообразил, что у нее недостанет сил удержать его в вытянутой руке – и нехорошая это примета, через порог, – и опустил руку. – Готово.

– Большое вам спасибо, – сказал она. – Заходите пожалуйста.

Николай кашлянул – и вошел.

Квартира была точно такая же, как у них, – мебель была попроще (жена достала наконец гарнитур – не васюковский «Людовик», конечно, но по-модному матовый, без лакировки, с резными нашлепками на дверях и ручками под старую бронзу). В столовой – открытая дверь была перед ним – висела люстра на три рожка; один плафон был разбит – торчала серая лампа. Посреди комнаты стоял стол, на столе, в текучей розовой вазе, чернели три умирающие гвоздики. На стене у окна он увидел книжные полки – их было шесть или семь, а у него даже в двух оставалось место, и вспомнил, что жена Бирюкова… Надя, – библиотекарь. Наверное, много читает. Он поймал себя вдруг на том, что долго смотрит на комнату, – и, чтобы это скрыть, пошарил взглядом в углах прихожей – спросил:

– Куда бы его поставить?

– Да вот сюда, – заторопилась она, показывая на игрушечную табуретку под вешалкой. Николай поставил пылесос и выпрямился. Она смотрела на него – как-то напряженно.

– А… сколько я вам… должна?…

Вся кровь бросилась ему в голову… Но он увидел ее безмерно растерявшееся, смутившееся лицо – когда она это сказала – и поэтому не рассердился. Он расстроился и обиделся.

– Ничего вы мне не должны, – буркнул он. – Мне не нужны ваши деньги. До…

– Извините меня… пожалуйста! – Она всплеснула руками – как будто еще больше потерялась от этого жеста – и прижала ладони к щекам. Ему стало жалко ее… что она так растерялась.

– Да нет, ну что вы, – сказал он. – Я ничего.

– Проходите пожалуйста, прошу вас! Я сейчас чай поставлю… Пожалуйста!

Николай чувствовал себя… это была какая-то другая жизнь – как в кино или в книжке.

– Да нет, не надо… – Но она уже шла на кухню, рука ее непроизвольно потянулась к нему – и тут же, испугавшись, прижалась к груди, – и он покорно пошел за нею. В кухне, очень чистой и – показалось – большой (потому что в ней было мало вещей, у них дома все стены были в три яруса завешаны и заставлены полками и шкафами), у кухонной плиты стояла девочка лет шести, подбородком чуть возвышаясь над плитой, – с прутиками-косичками с белыми бантами, в голубом платье с белой оторочкой (и мама, и дочка были светлые, бело-голубые; ему показалось – очень уютно, красиво и ласково), – и что-то варила в игрушечной алюминиевой кастрюле размером с пол-литровую банку – струился голубоватый парок… – Это моя дочка, Лена, – улыбаясь сказала Надя. – Лена, а это… вы меня простите, я даже не знаю, как вас зовут.

– Николай… Николай Иваныч.

– Леночка, это папин товарищ. Он нам починил пылесос.

Леночка посмотрела на него – не смущаясь, широко открытыми серо-голубыми глазами – и серьезно сказала:

– Спасибо.

Николай вдруг разом раскрепостился – и засмеялся.

– На здоровье.

Леночка удивилась (сдвинула брови и игольчато наморщила лоб) и посмотрела на мать – потом снова на Николая.

– Но вы же мне ничего не дали покушать… Николай покатился – тут же испугался, потому что смех его языком тяжелого колокола ударил по стенам кухни, разбежался по всей квартире, – и уже беззвучно заулыбался. Он посмотрел на Надю: она смеялась!… Зубы у нее были не очень ровные, но очень милые – маленькие и белые.

– Леночка, иди в комнату, – сказала Надя. – Мы попьем чаю. Я посмотрю за твоим борщом.

Леночка сказала:

– Я тоже хочу чай, – но послушно пошла.

– Мы тебя позовем.

«Мы», – непонятно подумал Николай.

Надя наполнила чайник – славный такой чайник, красный и тоже в белый горох, все вместе было просто чудесно: халат голубой, чайник красный, и на халате и на чайнике белый горох, – и поставила его на плиту. Двигалась она быстро, легко, шагов не было слышно… Николай вдруг заметил, что из крана течет вода. Он шагнул к раковине и закрутил вентиль… вентиль на четверть оборота подался и встал. Вода продолжала течь. Он секундно подумал, глядя на ртутно поблескивающую волнистую струйку, вспомнил лицо жены…

– Знаете что, – решительно сказал он, – не надо чая. Честное слово не надо, я же только поел. Я вот лучше вам… кран починю.

Она как-то беспомощно посмотрела на него.

– Не надо… Не надо, ну что вы. Вы уже пылесос починили, такое спасибо вам…

– И кран починю, – загораясь нетерпением, радостно сказал он. Ну – просто в жизни никогда, нигде и ни за какие деньги не хотелось так поработать. – А вы пока подумайте, что у вас еще неисправно. Да… а как вас зовут?

– Надежда Васильевна.

– Где у вас… у вас есть инструмент?

Он вдруг увидел, что ее пальцы – тонкие, с коротко стриженными розовыми ногтями – царапают крышку стола, – вспомнил другую руку, широкие длинные ногти, лунки алого лака… Стряхнул.

– Мне неудобно…

«Неудобно спать на потолке», – чуть не сказал он. В цехе часто так говорили – с добавлением еще нескольких неудобств.

– Да это секундное дело!

Инструмент у Бирюкова был там же, где и у него, – в настенном шкафу в уборной.

– Я вызывала сантехника, – как будто извиняясь, сказала она за его спиной – когда он, отключив воду, выворачивал вентиль. – Он сказал, что ничего сделать нельзя, надо покупать новый кран. А… – Она запнулась.

– В магазинах вентилей нет, и он вам предложил поставить свой – за четыре рубля, – докончил Николай.

– За пять…

– А, ну да… водка же подорожала. – Он вытащил вентиль. Арматура была почти новой, резьба на штоке оказалась нетронутой – только копеечная резиновая прокладка была проедена кромкой седла почти на всю толщину. Черт, дома у него сколько угодно прокладок. Ладно, как-нибудь… в другой раз?… Пока он просто перевернул прокладку и уложил ее вверх нетронутой стороной.

– Сволочь он, этот сантехник. Знаю я его. Он… – Николай машинально хотел рассказать, что этот сантехник и Свете предлагал поменять новый вентиль на свой – правда, за четыре рубля, – когда Николай был в командировке в Ростове, – но на слове «он» почувствовал острое нежелание говорить о жене… Он откашлялся и затянул кран разводным ключом. Потом вышел в уборную и пустил холодную воду.

– Ну, что? – крикнул он.

Он слышал, как она тихонько ахнула.

– Не течет!…

– Конечно, не течет, – сказал он, входя в кухню, – радуясь ее удивлению. – Но эта прокладка скоро все равно полетит. Надо поставить новую. В следующий раз… – он кашлянул. «Научить даже женщину менять износившуюся прокладку – минутное дело. Показать ей как, и будет менять сама?… И не надо будет никого приглашать…» Вслух он сказал:

– Ну, что у вас еще не работает?

– Все, все, – запротестовала она, – честное слово, все… Вы просто волшебник… у вас золотые руки. – У него как будто открылась грудь – так легко и радостно он дышал. Вдруг лицо ее затуманилось. – Ну давайте же чаю…

– Лампочка не работает, – раздался обиженно-строгий голосок у него за спиной.

Николай с живостью обернулся.

– Какая лампочка?

– Лена!…

– Лампочка, – уже тише сказала девочка и опустила глаза. – Маленькая…

– Ну, пошли, – сказал Николай и взял девочку за кукольную ручку. Он шел за ней по темному коридору и улыбался. Надя шла следом, что-то недовольно шепча. Он вошел в комнату – письменный стол, шкаф, какие-то крупнолистные, на длинных мохнатых черенках цветы на подоконнике, куклы в коробке на полу, детская кроватка… на столе он увидел лампу – в виде маленькой керосиновой, с патроном миньон, и рядом с ней – фотографию Бирюкова. Бирюков на фотографии был симпатичный, совсем молодой – как на том, висевшем на заводе портрете… он помолчал и сказал, не глядя на Надю:

– Алексей был хороший парень… Надежда Васильевна.

– Да, – тихо сказала она и поправила подушку на детской кровати.

В лампе провод переломился в месте зажима в патроне. Починка у него заняла десять минут; он щелкнул выключателем – за молочным стеклом загорелась оранжевая дуга. Леночка засмеялась.

– Та-ак… Что еще?

– Все, – решительно сказала Надя. – Спасибо вам, Николай Иванович. Пойдемте на кухню. Чаю…

Николаю очень хотелось чая – не пить, а просто посидеть вместе с ней. Он уже не пытался анализировать свои мысли и чувства, причины возникновения их – все к черту, ему хотелось… больше всего на свете ему хотелось сейчас сидеть и смотреть на нее. И в то же время он отчетливо, болезненно ясно осознавал: то, что происходит сейчас, и то, что его уже сорок минут нет дома, – это что-то очень серьезное, неожиданное, быть может, не совсем правильное, очень важное – и даже подсознательно страшное, к чему он совсем не готов, – и что сейчас с этим чем-то надо, ломая себя, кончать. И он сказал:

– Нет, Надежда Васильевна, спасибо. Пора. – Он подумал и добавил, чтобы она не обиделась: – Дела ждут… – и не сумел заставить себя сказать – проглотил: «домашние»…

– Очень жаль, – сказала Надя.

– Мама, – сказала Леночка, – а дай дяде и мне конфетку.

Они оба – Надя и Николай – рассмеялись. Это было удивительно… хорошо – смеяться вместе. Надя открыла шкаф и вытащила горсть дешевой «театральной» карамели. Николай вспомнил, что жена закармливает Сережку «Мишками» и «Ну-ка отними» – его всегда это бесило, он возмущался и говорил, что нельзя будущего мужчину приучать к шоколадным конфетам… Надя протянула одну карамельку ему, вторую дочке и ссыпала остальные в карман.

– А вы? – улыбаясь спросил Николай, разворачивая обертку.

Она вдруг как-то особенно – помолодев на несколько лет (то есть она и была молодой, но стала еще моложе) – ему улыбнулась.

– А я не люблю сладкого.

Ну просто все было не так, как… – Ну ладно, – сказал он. – До свидания.

– До свидания, – сказала Леночка, запрокидывая голову. – А вы теперь всегда будете к нам приходить? Чинить лампочки…

Надя видимо растерялась. Она приоткрыла было рот – что-то сказать – и растерялась. Он понял – он как будто даже быстрее стал соображать: ответить «да» – было ей невозможно, «нет» – неудобно…

– Конечно, буду, – сказал он. Тут ему пришла в голову мысль, от которой ему стало сладко-тревожно. – Надежда Васильевна, вы это… запишите мой телефон. Если что. – Она подошла к телефону, взяла записную книжку. Он продиктовал телефон подстанции. – Это рабочий телефон… – он запнулся. Сначала он сообразил, что этот телефон у нее есть – это же телефон Бирюкова, – и чуть не сказал: «А-а, но у вас же он есть…» – но в последнюю секунду спохватился; потом он подумал – уже тяготясь затянувшимся молчанием – о том, надо ли сказать и если надо, то что сказать, – почему он не дает своего домашнего телефона (а действительно – почему?…), – посмотрел на нее и как-то по ее лицу понял: ничего говорить не надо. – Если что, звоните. – Он опять помолчал и почти неслышно добавил себе под нос: – И вообще… – не имея ни малейшего понятия о том, что – вообще… – Ну, до свидания.

– До свидания, – сказала Надя. – Большое спасибо. Он переступил порог, обернулся, посмотрел прямо в ее глаза – опустил голову и быстро пошел вниз по ступенькам.

V

Света открыла дверь. Он заметил, что глаза и губы ее ярко накрашены. Не дай Бог – идти в какие-нибудь снабженчески-торговые гости…

– Засиделся?

Голос ее дрожал. Недобро дрожал, но и… жалобно.

– Я кран починял, – виновато сказал он. – И настольную лампу. Надо же человеку помочь.

Вдруг лицо ее искривилось – болезненной, колючей гримасой.

– Может быть, ты ей еще чем-нибудь помог?

– Дура! – заорал он – и увидел, что ее лицо (странно – как будто с облегчением) дрогнуло. – У вас у всех только одно на уме!… – Он нетвердо знал, у кого это – у всех, – ну вот у таких, что стоят во дворе… у некоторых. – У нее мужа нет, сантехник, с-с-с… – он увидел проскользнувшего в столовую Сережку, – …требует пять рублей за прокладку, которой цена десять штук пятачок. Где ты на каждую сволочь пятерок-то напасешься?

– Ладно, – устало сказала она. – Не кричи, надоело. Чай будешь пить?

– Буду, – тоже устало сказал он и пошел в ванную – мыть руки.

…На следующее утро – был выходной – он стоял во дворе с Серегой, у которого болонка, Петровичем и Валькой из ателье. Эти трое раздавили бутылку – он пить не стал и уже собирался домой (Сережка тащил в кино, на какое-то «Золото Маккенны»), – когда Валька, осклабясь красно-пятнистым (уже со стакана пятнился) лицом, сказал:

– А чё это ты, Колян… говорят, под бирюковскую бабу клинья забиваешь?

Николай тяжело посмотрел на него. Ко всему прочему – когда он сам был трезв, он не любил пьяных.

– Кто говорит?

– Ну, кто… Трудящиеся.

Серега усмехнулся. Глуховатый Петрович спросил:

– Чья-чья баба?

– Заходил отремонтировать пылесос, – сказал Николай, не давая ответить. – Понял?

– Ну и как… пропылесосил?

– Слушай, ты, м…ла, – сказал Николай. – Раз я сказал – починял пылесос, значит – починял пылесос. Чего?

Валька знал его лет пять – с тех пор, как Николай переехал сюда. За эти пять лет Николай пару раз срывался.

– Ну… починял и ладно. Чего ты?

– Ничего, – сказал Николай и ни с кем не прощаясь пошел к подъезду.

…В понедельник со смены он возвращался другим путем – не через парк, а мимо стекляшки. К их дому, с противоположной двору стороны, примыкал детский сад; он пошел так, чтобы пройти мимо детского сада. Прогулочную площадку окружал высокий забор из крупноячеистой сетки; вдоль забора росли молодые липы – пестрая тень от листвы подрагивала на бархатисто-черных стволах. Тихий час недавно закончился, и под песочными грибками и крышами многоцветных беседок кипела шумная, восторженная суета. Он подошел к забору и оглянулся: кронистые липы и серебристая стена тополей скрывали его от дома. Он пошел вдоль забора – сгорбившись, исподлобья поглядывая на детей. Дети были рассыпаны по площадке, как пестрые конфетти. Он не сразу увидел Леночку.

Он остановился, зацепился пальцем за ячею и неуверенно, волнуясь позвал:

– Лена… Леночка!…

Никто его не услышал: крик на площадке стоял такой, что он сам себя плохо слышал. Он посмотрел в обе стороны, оглянулся через плечо – и, покраснев как рак, громко, страдая, крикнул:

– Леночка!!

Она услышала, повернула голову – упруго задрожали косички – и с места, как будто нажали кнопку, побежала к нему… Воспитательница – румяная круглая баба в малиновом платье, вообще вся похожая на перезрелую малину на ножках, – на него посмотрела. И много детей повернули как флюгеры головы и стали смотреть на него. Лицу стало жарко, солнце, клонившееся к закату, прожигало затылок. Леночка подбежала к ограде вплотную и с другой стороны – на высоте, казалось, его колен – ухватилась за проволоку.

– Здравствуйте, дядя Николай.

– Здравствуй, Леночка, – сипло сказал он. – На-ка тебе… – Он вытащил из кармана шоколад «Сказки Пушкина» – купил на заводе в буфете – и сунул его в ячею… Шоколад не прошел. Он вспотел от волнения – до края забора он дотянуться мог, но не бросать же плитку на землю… догадался: смял проволочную ячейку – квадрат превратился в ромб – и просунул ярко-синию плитку по длинной диагонали. Леночка неуверенно протянула руку и взяла шоколад – и сказала:

– Спасибо.

– На здоровье, – сказал Николай и вымученно улыбнулся. Проклятая баба неотрывно – впилась как пиявка, как клещ – смотрела на него. Лицо ее было неуловимо знакомо. – Маму не забудь угостить.

– Я отнесу домой, – сказала Леночка и обеими руками, как книгу, обхватила шоколадную плитку.

– Молодец. Ну… беги. Иди, поиграй.

– А сейчас уже мама придет. Вы ее не будете ждать?

– Нет, – сказал Николай, чувствуя, как у него непроизвольно перекатываются желваки. – У меня много дел, Леночка. Я пошел, ладно? Передавай привет маме. Я пошел, хорошо?

– Хорошо, – сказала Леночка и сделала два шага назад. – Спасибо.

– Все, – сказал он и, повернувшись, торопливо зашагал к рафинадно блестевшему дому.

Он шел напрямик – ноги мягко вязала уже высокая, густая трава. На пригорке – лишней земле, оставшейся после засыпки траншеи, – раскрывались серебристые зонтики дикой моркови. Золотые одуванчики мелко пятнали изумрудный островок пустыря. Он вышел на бегущую за угол дома асфальтовую дорожку. Навстречу шли мать, отец и сын лет четырнадцати. Потом отец, мать и дочка с косичками. Потом бабка с двумя детьми. Потом мужик с бородкой и дипломатом. Потом парень с девчонкой. Потом парень с бутылкой красного. Всем всё было понятно. Он повернул за отполированный солнцем угол и пошел к своему подъезду. У подъезда он остановился, выкурил сигарету, бросил окурок в толпу молодых лопухов… «Ну, ничего, ничего, ничего…» Он сказал это просто так – надо было что-то себе сказать. Он не знал, что ничего.

Прошло еще полгода, и двор стал белым, как свежая простыня. За это время многое переменилось.

…Он позвонил. Звонок был простой, без колокольчиков. Дверь открылась. На ней был старый, с исчезающими цветами халат – он ведь не предупредил, что придет. Она заплакала. Он вошел, поставил чемодан и обнял ее, прижавшись щекой к ее горячо бьющемуся виску. Выло очень тихо – только в окно за ее спиной, силясь добраться до них, царапалась первая вьюга.

И снова была вина. Жизнь нельзя прожить без вины.

1994.