39240.fb2
Все дальнейшее он осознавал будто сквозь пелену тяжелого забытья. Он, истинный Сергей Гаврилов, был словно бы вознесен в темнеющее небо и видел оттуда, как некто другой, изнемогая, выполз из реки, лег вниз лицом в прибрежную траву и долго выкашливал из себя едва не добравшуюся до сердца воду. После чего, отдышавшись, перевернулся на спину, сел и с трудом снял с себя сапоги. Его трясло; мокрая голова пылала. Кое-как он натянул сапоги и встал шатаясь. Куда теперь было держать ему путь? Костер затухал, изредка вскидывая в сумерки оранжевые языки пламени, и едва живой Гаврилов неведомо зачем побрел на него огородами, сминая длинные стрелки лука, с хрустом давя кочаны капусты и путаясь в картофельной ботве. Черная собака с белым пятном на груди и загнутым кверху хвостом с лаем кинулась на него. Он хотел было грозно крикнуть, чтобы шла прочь, но всего лишь просипел сдавленным горлом, запнулся о грядку и упал. Она отскочила, потом осторожно приблизилась к неподвижно лежащему Гаврилову, обнюхала и лизнула его в щеку. От мягкого прикосновения ее языка словно какая-то туго натянутая струна лопнула в груди у него, и он беззвучно заплакал.
Некоторое время спустя только что переживший смертный ужас, вздрагивающий от снова и снова возвращающегося зрелища своего бездыханного тела, которое течение медленно несет сначала в глубине вод, потом поверху, и в Коломне, на изгибе, в крошечном заливчике прибивает к берегу, и маменька падает без чувств, и Оленька безутешно рыдает, напрасно простирая руки, — он лежал, а собака вынюхивала его мокрые волосы и тепло дышала в шею. Потом кто-то позвал ее, сердито и звонко. Мальчик. И этот строгий мальчик принял было Гаврилова за пьяного, затем заподозрил в нем жулика и в конце концов выговорил, что разлегся на огороде и поломал лук. Затем с ним рядом появился его дед, крепкий старик с поржавленным палашом в правой руке, и стал придирчиво спрашивать, что за человек и зачем здесь. Гаврилова шатало, тянуло лечь на землю, закрыть глаза и все позабыть. Но чувством спасающегося от погони зверя он сквозь туман в голове пробивался к мысли, что надо идти, и, едва шевеля губами, спросил, где Москва. «Чумной парень», — отметил дед и, повернувшись вполубок, очертил своим оружием широкий полукруг. И там она, Москва, и там, и вон там. Что надо? Ответил: Плющиха. Дед кивнул и указал Гаврилову путь: идти, чтоб Троицкая церковь, во-он ее маковка виднеется, была по левую руку, через сад, потом еще сад, и так, даст Бог, прибредешь к Новодевичьему, а там и Плющиха неподалеку. Ты человек странного вида, ступай осторожно, с оглядкой. Да не упади.
И Гаврилов побрел.
В два часа пополудни советник Московского попечительного о тюрьмах комитета Алексей Григорьевич Померанский, молодой человек с гладкими черными напомаженными волосами и видами на скорое продвижение по службе, опустил в чернильницу собственноручно заточенное им перо, оглядел, нет ли каких соринок, комков и комочков и, вздохнув и припомнив, как бесстыдно-прелестна была вчера милашка Катя, вывел на белом с легкой желтизной плотном листе:
«Протокол (это слово начертал, как всегда, с наклоном влево)
Заседания Комитета, бывшего под председательством Его Высокопреосвященства Высокопреосвященнейшего Митрополита Филарета… (эти буковки, как им положено, клонились вправо)… в присутствии Г. Г. Директоров Их Превосходительств: Дмитрия Михайловича Львова, Князя Сергея Дмитриевича Горчакова, Ф. П. Гааза…»
Померанский писал быстро, не задумываясь, словно пером сама по себе водила рука, а сам он тем временем успевал насмешливым взглядом окинуть собравшихся в доме генерал-губернатора на Тверской господ и каждому из них прилепить едкое словцо. Доктор Поль с его круглыми очечками, лысиной в полголовы и похожим на клюв тяжелым носом — ну, филин, ей-богу, филин! Зычным голосом ухнет сейчас на всю залу. А этот будто проглотивший аршин полковник, представляющий его высокопревосходительство генерал-губернатора, который сам в заседания ни ногой, — такой, знаете ли, истукан, которому кто-то, должно быть, шепнул, что он вылитый государь-император: и ростом, и выправкой, и голубыми навыкат глазами. И он счастлив счастьем копии, превозносящейся отдаленным сходством с оригиналом. И на все у него один ответ с неподвижным, как у государя, взором: на усмотрение его высокопревосходительства. Тогда зачем просиживаешь стул? А вот, извольте, еще один персонаж театра русской комедии: Золотников Валентин Михайлович, человечек лет пятидесяти пяти, со сладким выражением в лице, умильной улыбочкой на устах под седой щеточкой усов и привычкой беспрестанно осенять себя крестным знамением. Однако же не верьте своим глазам, милостивые государи и государыни, ибо в сем благопристойном облике пребывает и благоденствует шустрая финансовая крыса, немало натаскавшая в свою нору крыске-женушке и крысяткам-деткам. Главный в комитете знаток законов, а им в Российской империи несть числа, и пропадет всякий, сунувшийся в их чащобу! Пропадет! И ежели станет кричать, то вместе с эхом донесется ему приятный голос Павла Ивановича Пильгуя, сообщающего, что, согласно то´му нумер, параграфу тоже нумер и законоположению года от Рождества Христова одна тысяча лохматого, вам, сударь, надлежит участь свою принять безропотно и дни жизни окончить в долговой яме, в рубище, отчаянии и беспрестанных слезах. Задумчиво склонив очертаниями подобную яйцу голову с плешью на темени, тоненьким перышком выводит женские туфельки Павел Иванович, о котором, правда, поговаривают, что мальчики привлекают его куда больше, чем девушки. Содом и Гоморра-с, господа. Имеется также местная достопримечательность, источник споров, пререканий и всяческих в комитете несогласий — юродивый, но не отечественный, русский, а заемный, немецкий, доктор Гааз Федор Петрович, статский советник, уморительные панталоны которого могут быть дополнены лишь шутовским колпаком с бубенчиками. Поразительно, но вчерашним вечером посреди веселья, шампанского и прочих утех Катенька наморщила лобик и промолвила нечто о святом докторе, немце, приютившем в своей больнице ее тяжко заболевшую подружку. Господа, честь имею поздравить с присутствием в ваших рядах опекуна не только арестантов, но и падших созданий. Однако оставим бывших сенаторов, старичков со звездами и сотнями душ крепостных, камергера, особ духовного звания, протоиереев и священников, числом надо бы сказать шесть, но, так как один среди них имеет роста примерно в три митры, вполне можно считать за пять с половиной, двух помимо Поля и Гааза немцев, один по хозяйственной части, другой по медицинской, губернского стряпчего и прочих и прочих и припадем к маленькой ручке Его Высокопреосвященства. Он явился в скуфейке, сняв которую обнажил голову с мягкими редкими темно-русыми волосами; скуфейку сняв, воздел на нос очки в черепаховой оправе и сквозь них с печалью Екклесиаста принялся взирать на разложенные перед ним бумаги. Все суета! Пальчики детской ручки передвинули одну бусину четок, затем другую, губы беззвучно зашевелились, и общий гул в зале затих. Адамант веры творит молитву! Шутки шутками, но какой все же надобно обладать силой духа, чтобы отклонить личную и настоятельную просьбу государя прибыть на освещение триумфальных ворот. Нарочно посланный к митрополиту передать высочайшее пожелание флигель-адъютант получил ответ: «Слышу». Гм. Вообразим ужаснейшее недоумение блестящего генерала свиты его величества, кутилу и беспощадного похитителя женских сердец, стоящего во фрунт перед кузнечиком в черном и едва различающего повторный шелест бледных губ: «Слышу». — «Так что изволите передать государю?!» — едва не возопил он в отчаянии. И в ответ шелестит Филарет: «Нет». Pardon, les dames et messieurs[31], сия рифма ради красного словца. «А что слышите», — произнес на самом деле высокопреосвященный. Но, знаете ли, ради чего затеял он весь этот сыр-бор и подверг себя опасности монаршей немилости? Ведь это, ей-богу, смешно в наш просвещенный век: языческие боги, всякие там Аполлоны, Зевсы и Гераклы, чьи статуи на триумфальных вратах возбудили в Филарете ревность Илии, зарезавшего на горе Кармил четыре сотни жрецов Ваала. Каково? Не ясно ли, что Вольтер прав и религия есть губительнейшее заблуждение? Свободный от предрассудков ум — вот истинное достоинство человека! Зевс ли, Мухаммед или Христос — чем отличаются они от рукотворных кумиров? От золотого тельца? От деревянных идолов пермского края?
— Все ли вы, господа, читали и все ли подписали протокол последнего перед нынешним заседания комитета? — слабым голосом вопросил Филарет и поверх очков оглядел собравшихся, особенно долгим взором отметив господина Гааза.
Тот был в старом своем фраке с красной ленточкой и крестом ордена Святого Владимира на левом лацкане. Крупная его голова была опущена, пальцы рук крепко сплетены.
— Пока не пиши, — отнесся к секретарю Филарет, и Померанский послушно отложил перо.
Тем временем вслед за митрополитом и остальные господа обратили взгляды в сторону Федора Петровича, а господин Золотников даже привстал и смотрел на доктора, строго нахмурясь.
— В последнем протоколе, — заметно вздрагивающим голосом сказал Гааз, — должно было быть отмечено…
Он поднял голову и взглянул на Филарета.
Полуприкрыв глаза сморщенными веками и сразу превратившись в большую древнюю и мудрую птицу, митрополит проронил со сдержанным раздражением:
— Время есть дар бесценный. Прошу вас, Федор Петрович, излагать поспешая.
— …мое несогласие с господином Протасьевым… как директора комитета, имеющего по отношению к арестантам возложенные законом и нравственностью обязанности… как христианина… — Гааз перевел дыхание и продолжил: — состоящим чиновником по особым поручениям…
— Не трудитесь, Федор Петрович, господин Протасьев всем известен, — прозвучал скрипучий, как ворота на ржавых петлях (отметил насмешливый Померанский), голос одного из директоров комитета Карла Ивановича Розенкирха, эстляндского немца с голым черепом и рыжими усиками на длинном лице. — Он-то как раз исполнял свои обязанности. А вы? Ваше высокопреосвященство, — при этих словах господин Розенкирх учтиво поклонился высохшему старичку, по неведомым причинам снова надевшему черную скуфейку, Филарет же скользнул по нему безучастным взором, — предвидя могущие возникнуть разногласия, я взял на себя смелость пригласить на заседание комитета господина… — Тут Карл Иванович направил бледный и длинный свой нос в лежащие пред ним бумаги, отыскал, кивнул и объявил: — Митусова, губернского правления старшего советника.
В углу залы поднялся человек средних лет, довольно рослый и полный, с несколько слащавым выражением смуглого лица. Померанский в ту же секунду нарек его персиком.
— И-и-и… зачем?.. — как бы не в силах далее говорить, Филарет повел рукой в сторону господина Митусова.
— Быв очевидцем, составил подробное донесение о происшедшем, — с удовольствием проскрипел Карл Иванович.
— Будем… слушать? — обратился ко всем митрополит и, получив от господ членов комитета и от господина директора Гааза в их числе выражения полного согласия, кивнул. — Только не надо… — произнес он и кратко задумался, словно припоминая бог знает куда подевавшееся слово, — …в подробностях. От краткости изложения убедительность выигрывает. Прошу.
Господин Митусов с поклоном выступил на шаг вперед, раскрыл заранее приготовленную папочку и голосом, не лишенным приятной мужественности, начал:
— Будучи от губернского правления назначен в пересыльный замок для наблюдения за отправлявшейся в этап партии арестантов, довожу до сведения господ членов попечительского о тюрьмах…
Взглянув на него с неописуемой скорбью, Филарет шепнул — но каким-то особенным образом, во всяком случае так, что его шепот всей зале оказался слышнее баритона старшего советника, без сомнения, как отметил насмешливый Алексей Григорьевич, певшего на домашних сценах.
— Да неужто, — прошептал митрополит, — вы собираетесь возгласить от альфы до омеги? И литургию по нужде дня иногда сокращают — а вы у нас покамест не Иоанн Златоуст и не Василий Великий. Этак мы тут до ночи… Прошу вас. Что там стряслось?
Господин Розенкирх кивнул господину Митусову, и тот, отставив папочку, изложил все происшедшее на удивление четко и ясно — так, что перед глазами членов комитета словно бы образовалась картина подготовки партии, стройные ряды арестантов, смирившихся перед необходимостью неспешно шагать через всю страну в неведомую пока Сибирь, и — увы — объявившаяся в стае белая ворона, которой вдруг взбрело заполучить ручные кандалы вместо ножных. Как можно-с?! Списки составлены, под каждым именем обозначено, кто в каких оковах следует, а тут, видите ли, ноги опухли. Да кто ты таков, чтобы у тебя опухали ноги? Рассудите, господа, пристало ли преступнику сетовать на опухшие ноги? Этак мы бог знает куда укатимся!
При этих словах на смуглом лице господина Митусова проступил румянец, лицо же доктор Гааза словно бы передернула гримаса боли, и, едва сдерживая себя, он спросил:
— Прикажете понимать, что преступник — не человек?!
— Опять вы за свое, — молвил господин Розенкирх с видом наставника, донельзя уставшего внушать прописные истины неразумному воспитаннику.
И господин Золотников осуждающе покачал головой, не уставая при этом умильно улыбаться.
— Его высокопревосходительство учит, что дисциплина — бог! — грянул вдруг полковник, во-первых, неожиданно, а во-вторых, громогласно, как на плацу, отчего все вокруг вздрогнули. — Что постановлено, то неоспоримо!
— Но позвольте! — вскинулся было господин Поль, но митрополит мановением руки остановил начавшуюся катавасию.
— Федор Петрович! — со всей строгостью обратился он к господину Гаазу. — Извольте сначала выслушать. А его сиятельству, — с искусством лицедея переменив тон, ласково сказал Филарет полковнику, — не затруднитесь ныне же передать катехизис, мною составленный. Там весьма изъяснено понятие о Боге, который, по словам апостола, блаженный, единый, сильный, Царь царствующих и Господь господствующих. Продолжайте, — кивнул он вслед за тем старшему советнику. — Но урезайте.
И пальчики правой своей ручки, указательный и средний, дважды развел и сдвинул, будто ножницы: чик-чик.
Что до начальника конвоя, прозвучал далее мужественный баритон, то, прискорбным образом пренебрегая установленным свыше порядком (при слове «свыше», заметил Померанский, Филарет недовольно пожевал сухими губами), он был готов удовлетворить незаконную просьбу арестанта.
— Се человек! — как бы про себя, но достаточно громко пробормотал доктор Гааз, причем так и осталось невыясненным, к кому именно адресовал он выражение римского прокуратора: к милосердному офицеру или к отторгнутому обществом преступнику.
По счастью, при отправке партии присутствовал уже помянутый здесь чиновник по особым поручениям при генерал-губернаторе, господин Протасьев, воспитанный в твердых правилах и незыблемых понятиях. Он указал на излишнюю против установленной законом снисходительность и наотрез отказался вносить исправления в постатейный список и вместо слов «следует в ножных кандалах» написать «следует в ручных кандалах». Ножные — так ножные. Точка. И тут, господа, со стороны доктора Гааза началось натуральное противодействие законом освященному ходу вещей. Он приблизился к кузнецу, существу подневольному, обязанному беспрекословно исполнять приказы высших над собой лиц и уже изготовившемуся ковать арестанта. «Отдай!» — прокричал он и протянул руку за кандалами. «Не смей!» — приказал кузнецу господин Протасьев, и тот, господа, застыл в полной растерянности, не понимая, какому из двух совершенно различных повелений ему следовать. Однако пока он раздумывал, господин Гааз приступил к нему вплотную и энергическим движением вырвал у него кандалы, невзирая на протесты бывших при этом возмутительном поступке чиновников.
— Н-н-да-а-а… — многозначительно протянул Павел Иванович Пильгуй и, чуть откинувшись, принялся любоваться вышедшими из-под его пера прелестными женскими туфельками.
Алексей же Григорьевич едва не прыснул, приметив три подряд крестных знамения, коими оградил себя господин Золотников. Но ропот в зале прозвучал несомненный — так что его высокопреосвященство вынужден был призвать собравшихся к порядку. После наступившей вслед за тем минуты напряженной тишины старший советник продолжил свой доклад. Господин Протасьев, сообщил он, решительно потребовал от господина Гааза вернуть кузнецу кандалы, на что получил бесповоротный отказ. «Не отдам!» — потрясая похищенными оковами, вскричал доктор. Что скрывать? У многих в ту минуту зародилось сомнение в добром состоянии его душевного здоровья. Мыслимое ли дело, господа, когда в присутствии людей низшего состояния и тем более преступников разыгрывается столкновение болезненно преувеличенной филантропии с ответственным сознанием долга? Аффектации — с хладнокровием? Стремления к дешевой славе — с честным исполнением обязанностей по службе? Что оставалось господину Протасьеву? Не вступать же ему было на потеху простолюдинам в единоборство с человеком, переступившем все границы приличного поведения. Нет. Собрав в кулак волю и сохраняя достоинство, он потребовал незамедлительно доставить в кузницу другие кандалы. Наковальня, кузнец и арестант были охвачены тесным кольцом стражи, горн запылал, заклепки поставлены, прозвенело несколько ударов молота — и все совершилось во славу закона и в ниспровержение недопустимой сентиментальности. Казалось бы, после всего этого господину Гаазу следовало удалиться и, не возбуждая в арестантах недобрых мыслей о начальстве, сколь угодно предаваться сокрушению чувств. В конце концов, почтенный возраст предполагает умение держать себя в руках. Необузданные порывы — удел юности, тогда как старость остужает кровь и дает возможность здраво рассудить о последствиях своих поступков. Ничуть не бывало. Господин доктор как бы вновь вступил в цветущую пору своей жизни со свойственной ей неудержимой горячностью. «Злодеи!» — на весь пересыльный замок вскричал он, воздевая к небу руки и тем самым словно призывая высшие силы покарать господина Протасьева и поддержавших его чиновников, среди коих был и ваш покорный слуга. Померанский опять чуть было не покатился со смеха, заметив выразившуюся в смуглом лице персика готовность пострадать за царя и отечество. «Варвары! — пересказывал далее инсургенцию доктора Гааза господин Митусов. — Тираны! Мучители!» Снова будто бы пронесся сквозь залу порыв ветра. Ропот возник, и слышны стали голоса господ членов комитета, восклицавших:
— Невообразимо!
— Какой ужас!
— Давно пора положить этому конец!
— Писать генерал-губернатору!
— Почту долгом передать в собственные его высокопревосходительства руки! — рявкнул полковник.
Голубенькие глазки Валентина Михайловича Золотникова зажглись злобными огонечками; господин Пильгуй, холодно прищурившись, принялся рисовать теперь уже не туфельку, а ножку, в туфельку обутую; Карл Иванович саркастически улыбался; доктор Поль бросал доктору Гаазу сочувственно-укоряющие взгляды; губернский стряпчий Дмитрий Александрович Ровинский, добросердечный молодой человек, ободряюще Федору Петровичу кивал. Само собой, все ждали слова от Филарета, но покамест ничего не выражающим взором он глянул на расцветшего в лучах внезапной славы господина Митусова и едва слышно спросил:
— У вас… все?
— Ваше высокопреосвященство! Я завершаю.
— По моему впечатлению, — совлекая с носа очки и протирая их белой тряпицей, заметил доктор Поль, — господин старший советник ощущает себя трибуном в римском сенате.
— Завершайте. — И Филарет передвинул на четках бусинку. — Завершайте. — И следующая детскими его пальчиками передвинута была бусинка. — А то у нас дел — помоги Бог управиться.