39240.fb2
«Театра не надо», — весело подумал Алексей Григорьевич и как в воду глянул. Карл Иванович, будто в партере, дважды приложил ладонь к ладони и дважды воскликнул, голосом, правда, весьма умеренным:
— Браво! Браво!
И господин Золотников Валентин Михайлович, предварительно перекрестившись, тоже хлопнул ладошками, и полковник, несколько подумав, ударил однажды, но довольно звучно, и другие господа. Среди всего этого поднявшегося после заключительных слов старшего секретаря и прежде неслыханного в заседаниях тюремного комитета возбуждения один Федор Петрович сидел неподвижно, как изваяние. Пребывал ли он в глубокой задумчивости, был ли донельзя обескуражен, огорчен, оскорблен, наконец, — кто знает! Быть может, погруженный в свои мысли, он вообще не слышал о себе, что он сорняк и его надлежит выполоть из огорода; не слышал и не видел нарочитых знаков одобрения, каковыми его коллеги без меры осыпали господина Митусова; не замечал и дружеских кивков доктора Поля, тревожно-любящего взгляда доброго Дмитрия Александровича Ровинского и благословения, которым, ни от кого не таясь, его осенил крошечного роста священник. Крупная его голова была низко опущена, на просторный лоб набежали морщины, сильные руки, которыми несколько дней назад он вырвал у кузнеца кандалы, теперь покойно лежали на столе.
С особой пристальностью наблюдавший за ним Алексей Григорьевич Померанский никогда не отмечал в себе расположения к чувствительности. До Катеньки, к примеру, любезной его сердцу подружкой была Танечка, премилое создание с кудрявой головкой, прельстившаяся, однако, толстым кошельком вдовца пятидесяти трех лет и ушедшая к нему на содержание. Расстроился ли Алексей Григорьевич? Познал ли над собою помрачение жизненных небес? Вздохнул ли с горечью, что все суета сует и всяческая суета? Отказался ли — пусть на время — от собрания веселых друзей и подруг и от сладостей любви? Ничуть. Вместо одной вакханки — другая, чтобы не быть щастливым лишь во сне. Но сейчас, глядя на Федора Петровича, который был ужасно, непередаваемо одинок в этой зале, одинок не одиночеством чужестранца, человека вдали от Отечества, немца среди русских — вовсе нет! Немец Розенкирх среди наших русаков как рыба в воде, а Гааз и в Германии был бы одинок; отчего? — он испытал какое-то непонятное, неведомое прежде стеснение сердца. Ничего бы он так не желал в сей миг, как возможности подойти к Федору Петровичу, пожать ему руку, ту руку, которая бесстрашно поднялась в защиту растоптанного человека, и промолвить, как лучшему из друзей: «Не печальтесь! Мир всегда гнал святых». Тут господин Померанский покраснел буквально до корней своих черных напомаженных волос и оглянулся в испуге: не угадал ли кто, в особенности же Филарет, тайных его мыслей? Да и откуда, черт побери, они в нем? Мир всегда гнал святых — с чего это он взял? Алексей Григорьевич еще раз взглянул на доктора Гааза, вздохнул и опустил глаза.
— Врачу, — с едва заметным движением в лице молвил Филарет, — исцелися сам.
Эти слова Федор Петрович услышал и негодующе вскинул голову.
— Как!! — громовым голосом вскричал он. — И вы, владыка?! — Он смотрел на Филарета со странным выражением мольбы, негодования и страдания. — Пастырь добрый, вы разве не берете… — Нужное русское слово, судя по всему, вылетело у него из памяти, он хлопнул себя по плечу, сказал «auf die Schultern»[32], а сказавши по-немецки, тотчас и вспомнил: — …на плечи… заблудившуюся овечку? Ее спасти. Волки вокруг…
Господин Золотников негодующе ахнул и мелко перекрестился.
— Вы, милостивый государь, — скользнув по нему утомленным взором, сказал Филарет, — подобны старушке на богомолье. Она, бедная, крестится не покладая десницы. Воин, однако, не станет выхватывать меч при первом шорохе. Крестное знамение, — и тут он перекрестился, направив сухие персты сначала точно в середину лба, затем на мгновение уставив их в чрево ниже висящей на груди панагии (Господи! Какое чрево! Никогда никакого не было у него архиерейского чрева! А от рождения было тощее маленькое тело, вместившее, однако, великий дух), а после этого старательно положив троеперстие на узкие рамена, — такое же наше оружие, утрачивающее, однако, спасительную силу при бездумно частом употреблении. А вы, друг мой, — с укором обратился он к Федору Петровичу, — что за представление устроили вы в пересыльном замке? Зачем?! Эти вопли… Тихий глас Небесам угодней, разве не знаете? И не в тихом ли веянии ветра явился Илии Господь? А вы с громом, шумом, землетрясением… Злодеи! Варвары! — изобразил его высокопреосвященство, и в заседании пролетел легкий смешок. — К чему? Ну пойдет он в ножных кандалах — и что? Народ наш говорит, поделом вору и му´ка.
— Уважаю народную мудрость… русскую, немецкую, латинскую и иных народов… Но не всякий случай она к месту.
— Ах, господин Гааз, — уже с явным неудовольствием и даже с легкой гримасой в лице произнес Филарет, — все бы вам спорить. Сколько лет мы с вами в комитете и не помню случая, когда б сошлись мнениями. Но кончим об этом, — слабо махнул он детской своей ручкой с цепочкой зеленоватых бусин на ней. — Запишем, господа, в протокол предыдущего заседания, что… — Он прикрыл глаза, кивнул, Померанский тотчас взялся за перо и записал, — …Что, не имея сомнений в высокополезной деятельности господина директора доктора Гааза и входя в обстоятельства недоразумения, случившегося между ним и господином Протасьевым, по особым поручениям чиновнике при генерал-губернаторе, полагаем необходимым определить. Замечание доктора Гааза, высказанное господину Протасьеву, вызвано было решением начальника конвойной команды, возбудившим его, доктора Гааза, и без того преувеличенно-филантропическое отношение к арестантам. В случившихся далее своих высказываниях и поступках доктор Гааз превысил свои полномочия и переступил границы приличествующего должностному лицу поведения. Однако… — Тут, выражая недоумение, он повел правым плечиком и молвил: — Однако… А что — однако?
— Не стоит затрудняться, ваше высокопреосвященство. — Вкрадчивая улыбка показалась на устах Карла Ивановича под рыжеватыми усиками. — У членов комитета… по крайней мере у здравомыслящего большинства… нет сомнений, что доктора Гааза следует отстранить от участия в комитете и…
Федор Петрович его перебил:
— Отстранить?! Меня нельзя отстранить! Я самостоятельно приеду!
— Перед вами, — немедля вступил господин Золотников, чрезвычайно в эту минуту напоминавший маленькую злую собачку, — запрут двери!
— Что ж, я влезу в окно.
— Circulus vitiosus[33], — любуясь вышедшей из-под его пера ножкой в туфельке, меланхолически заметил господин Пильгуй.
— Вы будете удалены силой! — ужасно покраснев, крикнул господин Розенкирх.
— Да вы только помыслите, господа, — зазвенел голос Дмитрия Александровича Ровинского, — о ком вы так хотите решать! Федора Петровича князь Голицын, царство ему небесное, одним из первых пригласил в комитет. Федор Петрович — душа нашего дела! Изымите душу — и все умрет!
— Ангел Господень, — с торжественным и даже каким-то мрачным спокойствием произнес Гааз, — ведет свой статейный список. Мы все там означены. Неужто вы полагаете, что когда все соберутся перед Богом, начальство не будет осуждено за дурное обращение с несчастными? Все их беды будут вписаны на счет Московского попечительского о тюрьмах комитета — в ту Книгу, по которой будет судиться мир!
— Воистину, — со скукой сказал Филарет, — не Гааз перед нами, а сам Иеремия. Однако… — он кивнул, и Померанский взялся за перо, — …поелику доктор Гааз настаивает на внесение в протокол своего особого по сему случаю мнения, комитет идет навстречу его пожеланию, но вместе с тем не может не выразить ему порицания и не высказать надежду, что ничего подобного впредь не повторится. Записал? Перечти.
Выслушав, его высокопреосвященство удовлетворенно кивнул, справился, нет ли замечаний, отметил, что молчание — знак согласия, еще раз кивнул и велел отворить ближнее к нему окно. Душно. Гул Тверской сразу же ворвался в залу, где заседал тюремный комитет. Стучали по мостовой колеса экипажей, один кучер страшным басом кричал, надо полагать, другому: «Катись, откуда выкатился!»; стражник осаживал ломового грозным окриком: «Куды прешь!»; в сторону Тверской заставы бешено проскакал рано загулявший купец, кучер которого орал во всю глотку: «Кар-р-аул! Гр-р-р-абят!»; где-то на бульварах исходила слезами шарманка, вопили мальчишки-продавцы лимонада, с обезьяньей ловкостью, едва касаясь рукой, удерживавшие на голове вместительный кувшин, и женский пронзительный голос звал Александра Ивановича, но безуспешно. Словом, во всю катила вольная, славная, усмешливая жизнь, и Алексей Григорьевич Померанский с тоской глянул на большие напольные часы, размерено стучавшие позлащенным маятником. Скоро обед, эту залу покинут, потом соберутся, а ты сиди. Тюрьма какая-то. За окнами, правда, темнело. Собирался дождь. «А часты нынче летом и дожди и грозы, — давя зевоту, вяло думал он. — А кто этот Александр Иванович? Интересно бы взглянуть на этого Александра Ивановича. У меня знакомый Александр Иванович, пишет стишки… Лучше бы не писал. Чего она так его зовет?» Но уже и Филарет быстро-быстро погнал колесницу заседания, и Алексей Григорьевич только поспевал, марая лист за листом.
«Первое.
Члена господина Золотникова.
В течение первой трети настоящего года издержано для пересылавшихся из Москвы в Сибирь арестантов: на починку одежды и обуви, на улучшение пищи грудным младенцам и слабым старикам, на холст и тесьму для чехлов на книги, на покупку 23 пар очков, на покупку мыла для бани пересылавшимся через Воробьевский этап арестантам и для раздачи ссылаемым в Сибирь для мытья белья; на покупку крестов и бисеру для четок; 3 экз. Нового Завета; 3 экз. церковных псалтирей и 10 экз. азбук; уплочено страховых за пересылку арестантских денег и на покупку для старосты на Пересыльном Замке бумаги, перьев и чернил всего на девятьсот двадцать девять рублей двадцать две копейки ассигнациями, а полагая на серебро, двести шестьдесят пять руб. сорок девять копеек, просит деньги сии отпустить под росписку.
Определено.
О выдаче денег сиих под расписку сообщить господину казначею выписку».
«Вот он руки-то нагреет, господин Золотников», — с последним словом первого пункта помыслил Алексей Григорьевич и перед вторым пунктом успел искоса взглянуть на Валентина Михайловича. Тот что-то быстро строчил карандашиком, принахмуривши лоб. «Считает, — едко подумал господин Померанский, — сколько в карман положит».
«Второе.
Командира Московского внутреннего гарнизонного баталиона, что арестанты по 6 человек заковываются в наручные цепи только на время пути до ночлегов, где должны быть раскованы, а как этапные помещения неповсеместно еще устроены и арестанты размещаются по деревням в крестьянских избах, не имеющих никаких укреплений, то для безопасности от побега они и остаются на тех же цепях; по короткости же их, в ночное время спать не совсем удобно; но о неудобстве сем, как происходящим от побочного случая, он не входил с представлением по своему начальству.
Определено.
Обстоятельство сие представить на благоустроение г. Московского военного генерал-губернатора».
Алексей Григорьевич на секунду вообразил себя отходящим ко сну в кандалах, бок о бок с пятью арестантами, и ему стало тошно. Нет мерзости, какую один человек с большою охотою не причинил бы другому.
— Что это вы размечтались, сударь мой! — прикрикнул Филарет, и господин Померанский продолжил, клоня буквы вправо.
Неслось, неслось.
«Еще напечатать для раздачи арестантам книгу сочинений преосвященного Тихона: о должности всякого христианина, ранее напечатанную по ходатайству комитета в количестве 2400 экз. (по 50 коп. за экз.).
Во избежании у больных арестантов пересыльного замка падучей, удара, паралича, чахотки, темной воды, могущих произойти при бритье головы арестанта со скрывшимся колтуном (болезни в волосах), представить г. Московскому генерал-губернатору ходатайство, чтобы арестантам, одержимым колтуном, оказываемо было снисхождение не брить головы».
И так оно текло складно да ладно, и время близилось к четырем, когда господ членов комитета в соседней зале ожидал накрытый вышколенными лакеями генерал-губернаторского дома обеденный стол, и Федор Петрович с его высокопреосвященством разошлись пока только в одном пункте, а именно о молитве, каковой приговоренный к торговой казни, мог бы поддержать свой дух и побороть ужас перед неминуемым истязанием.
Объясним.
В пантеоне Федора Петровича рядом с безмерно им почитаемым Франциском Сальским, скончавшимся, как известно, при возделывании каменистой почвы человеческого сердца, точнее же — четыре дня спустя после удара, случившегося с ним во время проповеди по случаю освещения Креста перед церковью Босоногих, был также Фома Кемпийский с его несравненным «О подражании Христу». Именно из этого великого сочинения Гааз выписал молитву, которая, по многим свидетельствам, весьма успокаивала мятущийся дух арестанта, ожидающего палача, плетей, безмерных страданий и мучительной смерти. «Да будет воля Твоя, Господи, ко избавлению моему: что могу я, бедный человек, и куда пойду без Тебя? — такими проникновенными словами, сверяясь по собственноручно написанному Федором Петровичем листу, взывал к Христу несчастный. — Даруй мне, Господи, и на сей раз терпение. Помоги мне, Боже мой, и не убоюся, как бы тяжко ни было мне». Дивная молитва. При оглашении ее у Алексея Григорьевича Померанского слегка защипало в носу. Его высокопреосвященство имел, однако, свой взгляд. Поскольку молитва, тихо и внятно излагал он, время от времени передвигая на четках одну зеленую бусину за другой, представляет собой изложение слов Спасителя, читаемых в Евангелии от Иоанна, вплоть до прямого заимствования… Тут он взял было в руки книгу с крестом на обложке, но, не раскрывая ее, слабым голосом прочел: «Спаси Мя от часа сего, но сего ради приидох на час сей, да Ты прославлен будеши».
— Прилично ли, — обратился он к господам, иные из которых успели задремать, приморенные далекими от них умствованиями, однако под усталым, но зорким, как у орла в небе, взгляде митрополита испуганно зашевелились и подняли отяжелевшие головы, — молитву Спасителя пред крестным страданием приложить к преступнику пред наказанием его?
Кто их разберет, церковных людей, толкователей Писания, сочинителей богословских трудов и нравственных поучений. Не отрываясь от пера и бумаги, господин Померанский мысленно пожимал плечами. Что неприличного, если положим, крепостной мужик, за какое-нибудь предерзостное непослушание отправленный барином на «торговую казнь», из оскорбленного своего сердца воззовет к Богу словами Единородного Его Сына?
— Неприлично, совсем неприлично, — раздались голоса в поддержку его высокопреосвященства, в числе которых усердно дребезжал тенорок господина Золотникова.
— А ваше, Федор Петрович, мнение? — обратился Филарет к доктору Гаазу.
— Мое мнение таково, — с печалью промолвил Гааз, — что всякий истязуемый в некотором смысле есть Христос.
— Как это?! Как это?! — страшно всполошился Валентин Михайлович и озирался то на владыку, без малейших, следует отметить, признаков осуждения воспринявшего заявление доктора Гааза, то на Карла Ивановича, который, будучи лютеранином, решил замкнуть себе рот и не встревать в никчемные православные прения, то на отцов, до поры хранивших благоразумное молчание. — Что ж это будет, ежели в каждом разбойнике мы станем почитать Христа?!
— А то и будет, что разбойников не будет, — прозвучал чей-то звучный голос, и все поворотили головы в ту сторону, откуда он раздался, увидели едва возвышавшегося над столом крошечного священника и поразились обитанию столь сильного голоса в столь неприметном теле. — Откуда ж тогда им взяться? — нимало не робея в присутствии митрополита, мановение детской ручки которого решало судьбы не только клириков, дородных и тощих, высокорослых и от горшка два вершка, но даже и епископов. Махнул — и в тмутаракань молиться Богу и нести свет Христов в тамошние дебри. Вся церковь его трепещет. — Во всех и во всем лик Христов. Протри глаза и различи его, ты, человече страстный!
— Отец Василий и меня обличает, — пожаловался господам высокопреосвященнейший владыка, и всем стало видно, что он крошечного священника очень любит. — Никого не боится, токмо Бога и супругу свою, матушку Варвару. И то: она — гора, а он у ее подножья холмик. А наплодил он с ней… Сколько у тебя деток?
— Десятого ждем, владыка, — без тени смущения, но и безо всякого глупого горделивого чувства объявил отец Василий, и все безмолвно подивились плодородной силе, которой Господь по неизреченной мудрости Своей восполнил Своему творению недостаток его роста. — Сердечно желали бы вас в восприемники.