39240.fb2
Однако вместо гласа Малахии услышали глас Филарета.
— Федор Петрович! — громче обыкновенного прошептал он, надел и тут же снял с головы скуфейку, что свидетельствовало о крайнем его неудовольствии. — Да вы меры не знаете. Вам дай волю, вы Малахию тотчас министром сделаете. Оставьте. Пророку прилично пророчествовать, министру — управлять вверенной ему государем отраслью. Что же до всеобщего христианского благочестия — прекрасно! — промолвил Филарет, однако чуткое к оттенкам ухо непременно уловило бы скрытую в его словах горечь. — Но темна, осмелюсь заметить, вода в облацех.
Теперь, однако, крошечного роста священник, отец Василий, чадолюбивый родитель, дерзнул выступить в поддержку доктора Гааза.
— Владыко святый, — изрек он своим полнозвучным голосом, неведомо как умещавшемся в столь малом теле, — уж вы меня простите, скудоумного и грешного, — но разве не к тому стремимся, чтобы весь народ, и простой и знатный, жил жизнью благочестивой? А для министра первое дело Бога бояться.
Его высокопреосвященство опять надел скуфейку и весьма скоро ее снял.
— И ты туда же, — устало сказал он и прикрыл глаза ладонью с пергаментно-желтой кожей на тыльной ее стороне. — Больше молись, меньше рассуждай, отец Василий. Глядишь — и благочестия в миру прибудет.
— Но все-таки, — пылко воскликнул Дмитрий Александрович Ровинский, — не пора ли положить конец корыстолюбию, которое равнозначно жесткости?!
— Не вижу предмета, — проскрипел господин Розенкирх, тонкими белыми пальцами быстро огладив свои рыжие усики. — Положим, некто мне должен и не возвращает означенную сумму в установленный срок. На сумму день ото дня набегают проценты. Сумма растет. Что прикажете делать тому, кто из жалости к ближнему рискнул своим капиталом? Ему надобно вернуть утраченное, и он прибегает к законному способу. — На бледном длинном лице Карла Ивановича проступил легкий румянец. — Тюрьма! И не нужно, господин Гааз, сантиментов. Не нужно романтизировать, дорогой господин Ровинский. Правильное ведение финансов — это прежде всего неумолимая строгость. Отсутствие строгости приводит к разорению. Господину Гаазу, — с особенным ударением произнес он, — это доподлинно известно.
Даже господин Померанский, будучи годами моложе всех присутствующих, — и тот был осведомлен о потерпевшем крах коммерческом предприятии Федора Петровича, в свое время купившего приличное имение и фабрику по выделке сукна и взявшегося вести дело, уповая на добросердечие, разум и честность. Но помилуйте! Долго ли протянет собственник с этакими принципами в нашей России? Сто раз его бесстыдно надували, обещали — и не делали, сулили — и оставляли ни с чем. В конечном счете, отчаявшись, он с убытком для себя продал и фабрику и имение. Несколько подумав, Алексей Григорьевич Померанский рассудил так. Можно наподобие господина Розенкирха колоть Федора Петровича провалом его намерения стать успешным хозяином. Все так, да не так. По великому простодушию Федор Петрович сел не в свои сани, и его понесло совсем не в ту сторону. Ну какой, скажите на милость, из него помещик или заводчик, когда он последнюю свою рубаху готов отдать одному из несчастных, коим вокруг поистине нет числа?! Какой собственник, если все благоприобретенное он спалил в огне своего бесконечного милосердия?! Какой процентщик, если он дает без отдачи, помогает без корысти и выручает Христа ради?! Мужика, оплакивающего свою павшую при дороге лошадь, тут же одарил гнедым из бывшей тогда еще у него тройки! Где это видано? Алексей Григорьевич, несмотря на молодость и беспечный образ жизни, все это прекрасно понял и подумал, что общепринятые мерки доктору Гаазу словно бы не впору. Все хотят приумножать, а он тратит; у всех первая мысль о себе, а у него — о других; все в некотором роде скупцы, а он — первый расточитель серебра, любви и добра. Карлу Ивановичу с его голым, как яйцо, черепом, этого никогда не понять.
— Алексей Григорьич, — сердито прошептал Филарет, одну за другой передвигая зеленые бусины четок, — вы опять воспарили. Прошу…
Господин Померанский вздрогнул и схватил перо.
Просить Председателя коммерческого суда Семена Ивановича Любимова доставить его мнение о пересмотре правил, коими следует руководствоваться при посажении должников во временную тюрьму, и могущих возникнуть от сего пересмотра последствиях.
Сиреневые летние сумерки спускались на город. За окнами, закрытыми по случаю недавно пролившегося на Москву сильнейшего и продолжительного дождя, ровным гулом гудела все более оживлявшаяся к вечеру Тверская. В зале, где заседал комитет, зажгли лампы, и Валентин Михайлович Золотников с выражением неудовольствия в голубеньких глазках тишайшим образом сообщил господину Розенкирху, что, похоже, им тут сидеть дотемна. Валентин Михайлович не принял в расчет отменный слух его высокопреосвященства, не замедлившего объявить всем членам комитета, что сегодняшний урок надлежит выполнить до последней йоты. Не любим трудиться, прибавил Филарет, хотя видно было, что сам он утомлен донельзя. У ленивого хозяина и слуги нерадивы. А где лень — там и бедность; где бедность — там и нужда; где нужда — там и озлобление; где озлобление — там и преступление. Нам ли не знать?
— Но мне с докладом к его сиятельству, — будто палашом, разрубил рассуждения митрополита присланный генерал-губернатором в заседание полковник.
— С докладом? — чуть помедлив, ласково переспросил Филарет. — К Арсению Андреевичу? Ну как же! Сделайте, однако, милость, вместе с докладом передайте ему, что великолепнейшие фигуры… — Он умолк, передвинул на четках три бусины и поверх очков бросил на полковника мгновенный взгляд. — Ну, скажем, наподобие вашего превосходительства… — тут он пожевал сухими губами, — нашему комитету вроде золотого украшения на одеянии скромного труженика.
Нервный смешок пробежал по залу. Господин Померанский прыснул и посадил кляксу на чистый лист. До господина полковника доходило медленно, но дошло. Он встал во весь свой рост, вполне под стать росту государя императора, устремил на митрополита ледяной императорский взгляд голубых, навыкате глаз и, аки скимен, рыкнул одним словом:
— Что-с?!
— Ничего-с, — ему в тон, правда вкрадчивым шепотом, ответил Филарет и, не обращая более на него внимания, велел господину Померанскому огласить следующий вопрос, назначенный сегодня для обсуждения в комитете.
И понеслось скоро и ладно, приближаясь к концу, суля отдохновение от понесенных трудов и душевное успокоение от сознания недаром прожитого дня. Асфальтовые полы, с одобрения генерал-губернатора год тому назад намеченные к укладке в лаборатории больницы губернского замка, но до сего времени так и не уложенные, в лаборатории пока не класть, а предпочтительней устроить в коридоре старой Екатерининской больницы; раздать пересыльным арестантам Новых Заветов славяно-русских 60 экз., 40 экз. польских, Псалтирей 25 экз. с киноварью, 100 экз. без киновари, 150 экз. пространных катехизисов, 20 экз. бесед к глаголемому старообрядцу и 200 экз. азбук церковных, всего на 370 р. 90 к. серебром по таксе, каковые деньги отправить в контору Синодальной типографии и просить об отпуске означенных книг; находящийся в пересыльном замке Мовсие Пекаре, 11-ти лет, неправильно отдан в военную службу и подлежит препровождению в г. Гродно для обращения на прежнее жительство в первобытное состояние… С грохотом отставив стул, гремя шпорами и всей зале явив побагровевшую шею, удалился господин полковник. Громкий, можно даже сказать, парадный или, еще лучше, вызывающий его уход вызвал среди членов комитета различное отношение. Валентин Михайлович и Карл Иванович молча переглянулись, и по одинаковому выражению голубеньких глаз господина Золотникова и тускло-зеленых господина Розенкирха можно было понять, что оба они предвкушают ожидающие его высокопреосвященство неприятности. Алексей Григорьевич, напротив, мнемонически передал Дмитрию Александровичу соображение, что как бы полковнику не провалиться в какой-нибудь тартар вроде Тамбова. Доктор Поль, ни к кому собственно не обращаясь, высказал сентенцию о блестящей внешности, зачастую скрывающей пустоту. Господин Пильгуй быстро нарисовал вместо женской туфельки прекрасный офицерский сапог со шпорой. Отец Василий проводил полковника взглядом, каким во время оно Давид окинул рухнувшего Голиафа.
Пожалуй, один лишь Федор Петрович отнесся к этому событию с полнейшим равнодушием. Перед ним лежала изготовленная белокурым коллежским асессором копия резолюции императорской канцелярии на прошении Анны Андреевны Гавриловой, и Гааз размышлял, сегодня ли заявить комитету, что в судьбе Гаврилова возможны перемены, или отложить до следующего заседания. С одной стороны, aufgeschoben ist nicht aufgehoben.[46] С другой же — зачем откладывать? Was du heute kannst besorgen, das verschiebe nicht auf morgen.[47] Конечно, хотелось бы поскорее домой, сбросить мокрую одежду, надеть сухое белье, скинуть тяжелые сырые башмаки, отправить намучившегося Егора отдыхать и сушиться и никуда ни ногой. Халат, кресло, немного музыки и, может быть, две-три странички в близкую к завершению книгу о Сократе. И послать кого-нибудь с письмецом к госпоже Е., в котором объяснить, что выше всех сил и возможностей быть нынче вечером ее гостем.
— И последнее.
Вздох облегчения раздался при этих словах митрополита.
Замечательным своим почерком господин Померанцев записал в протокол: «Уведомить Московское губернское правление о получении ста шестидесяти рублей серебром за заковку и расковку на арестантах ножных кандалов с обшивкою кожею на 410 человек с 15-го апреля по июль месяц сего года».
— Имеются ли у господ какие-либо пожелания?
Его высокопреосвященство усталым взором оглядел зал в полной уверенности, что настало время всем преподать архиерейское благословение и промолвить долгожданное: «С миром изыдите». Сразу же послышался шорох собираемых со столов бумаг, кто-то отодвигал стул и вставал, кто-то довольно громко объявлял о намерении посетить клуб, благо от Тверской до Дмитровки два шага, кто-то, кажется князь Горчаков, торопился на Кузнецкий Мост за подарком жене, отмечающей сегодня день ангела, отец Василий быстрыми шажками двинулся к митрополиту, и — как удивительно, господа, и вместе с тем как прекрасно! — при взгляде на него не возникало даже и тени того несколько снисходительного чувства, с каким полномерные люди посматривают на недоростков, — словом, члены тюремного комитета в эту минуту отчасти напоминали школьников, наконец-то дождавшихся окончания уроков. Тем, откровенно говоря, был ужасней прозвучавший на всю залу низкий, сильный голос доктора Гааза, предлагавшего всем задержаться, дабы принять решение по одному весьма важному делу.
— Господин Гааз! — вскричал Карл Иванович Розенкирх голосом человека, вдруг обнаружившего, что его обобрали ловкие московские жулики. — Вы в своем уме?!
Не дорисовав очередную туфельку, господин Пильгуй бросил перо.
— Ни в какие ворота! — возмущенно объявил он и щелкнул замком роскошного портфеля. — Мне пора.
— И мне, — подхватил Валентин Михайлович Золотников, с одной стороны, словно бы изъявляя готовность немедля подняться и уйти, а с другой — посматривая на митрополита и несомненно ожидая, что он по сему поводу скажет.
Едва шевеля губами, его высокопреосвященство прошелестел:
— Вы, Федор Петрович, будто один на белом свете.
Часы на стене залы отбили семь гулких ударов.
— Вот, — детским пальчиком указал Филарет. — Семь. А сидим с двух. Давайте до следующего раза.
— Nein, nein… нет, владыка! — умоляюще воскликнул Гааз. — Его в субботу могут отправить!
— Да пусть отправляют этих ваших несчастных куда подальше! — выплеснул наконец накопившиеся чувства господин Митусов, хотя, не будучи членом комитета, права голоса он не имел.
— Владыко святый, — вступил отец Василий, становясь напротив митрополита, кланяясь и касаясь десницей навощенной паркетины, — никуда клуб да лавка не денутся. Федор Петрович не стал бы попусту переживать.
— Ах, отец, — с досадой промолвил Филарет. — Ты каждой бочке затычка.
— Простите, — еще раз поклонился маленький священник, но, правду говоря, без всякого раскаяния в голосе.
Филарет снова надел убранные было в замшевый футляр очки и долгим грустным взором посмотрел на доктора Гааза.
— Федор Петрович, Федор Петрович, — обреченно проговорил он наподобие отца, обращающегося к отбившемуся от рук сыну. — Я, пока вас не узнал, и подумать не мог, что бывают такие упрямые немцы. Ну, что там стряслось? Господа, господа, — властно пристукнул он по столешнице маленькой своей ладонью. — Бог терпел и нам велел.
Алексея Григорьевича Померанцева, как и прочих, нынешнее заседание изрядно утомило. Да и рука устала. Не протокол — целая повесть. Шутка ли — двадцать пятый лист сверху донизу, шестьдесят три вопроса, да еще три листа приложений. Он вопросительно взглянул на Филарета: писать? Не писать? Митрополит кивнул, и Алексей Григорьевич натруженной рукой вновь взялся за перо. О, Боже. Вопрос шестьдесят четвертый. Сообщение господина директора доктора Гааза… Напрасно ожидают его друзья! Не судьба ему отправиться с ними в Александровский сад, выпить бокал ледяного шампанского, затем кликнуть лихача и… Ах, лучше не думать. Что толку тревожить воображение обольстительными картинами, когда оно взнуздано суровыми обязанностями службы? Тут, однако, его взгляд случайно встретился с взглядом доктора Гааза, и он даже вздрогнул, словно прямо в сердце ему перелилась тревога и боль из светлых, с едва заметным туманом глаз Федора Петровича. «О чем это я? — растерянно спросил он себя. — Все пустяки какие-то… И нехорошо». Теперь, хмуря брови, он думал, что надобно делать ему что-то со своей жизнью, иначе… Что иначе? Ну станет как все. И славно. И чины придут, и состояние, а невдалеке и жена, цветущая молодой прелестью, смышленые детки, заботы мужа и отца… Что в том дурного? Неужто одному как перст лучше? Неужто участь Федора Петровича завидней?
— Я очень даже уверен, — уставившись в стол, вздрагивающим голосом говорил меж тем доктор Гааз, — что мое дело каждый член комитета исполнит даже много лучше меня. Имею только одно перед другими преимущество. Какое? — Сам к себе отнесся он и пояснил: — Отсутствие иных занятий, которые могли бы отвлечь меня от любимого моего занятия, именно — заботы о больных и арестантах.
— И так знаем, Федор Петрович, — властным шепотом вторгся в его речь его высокопреосвященство. — Извольте излагать суть.
— Простая суть. Вот имеется копия резолюции из канцелярии государя на прошении Анны Андреевны Гавриловой. — Во всеобщее обозрение Гааз поднял над головой выхлопотанную сегодня бумагу. — Сын ее Сергей обвинен в убийстве, приговорен, находится в пересыльном замке, болен…
— У вас они все больны! — не стерпел господин Розенкирх.
Коротко поведя крупной головой, будто отгоняя назойливую муху, Гааз продолжил:
— …и ожидает этапа. Согласно резолюции, дело передано на рассмотрение в Правительствующий сенат.
— От нас-то, от нас что вы хотите? — с тяжким вздохом промолвил митрополит. — Дело в Сенате. Пусть ждет.
Федор Петрович просиял.