39240.fb2 Nimbus - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 19

Nimbus - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 19

Ощущая гулкие удары сердца, с волнением первооткрывателя он разглядывал липы Чистых прудов, согласно скользящую по тихой воде пару лебедей, Мясницкую, по обеим сторонам которой густо тек народ, Лубянку с толчеей возле фонтана, университет, в церкви которого празднично вызванивали колокола, — и ему казалось, что, прожив долгую жизнь, он только приближается к постижению того неуловимого, неясного, ускользающего, что является несомненной сердцевиной всего сущего. Звездное небо минувшей ночью, река, тускло блестящая под солнечными лучами, белая громада храма, зубчатая кремлевская стена с башнями, золотым пламенем сверкающий за ней купол Ивана Великого — все это было охвачено вселенской любовью, ею взращено, согрето и благословлено. Колокол звонил о любви, любовью росла липа, любовью воздвигнут храм, любовью полны были небеса ночные с их звездами и любовью сияло дневное небо с огромным радостным солнцем. От рождения в избытке наделен любовью и человек, чему лучшее и надежнейшее свидетельство — взор ребенка с его выражением чистоты, доверчивости и добросердечия. Будьте как дети. О, если бы человек сохранял в себе эту любовь и в юношестве и в зрелые годы — какая гармония царила бы тогда в мире! Не было бы под этими небесами несчастных. Но гляньте на эту вечную, на эту ужасную историю совершающихся в человеке по мере его взросления подмен, на угасание чистоты, исчезновение доверчивости, на истаивание добросердечия! Не ты ли родился с желанием прижать весь мир к груди с пылко бьющимся в ней сердцем? Не тебе ли причиняли боль страдания других? Не ты ли спешил с копеечкой к нищему и, робко кладя монету в его руку, шептал, чтобы тот потерпел до поры, когда в горестной его доле все переменится к лучшему? Не ты ли признавал в собаках меньших своих братьев и горько плакал, когда тебе отказывали в твоем бескорыстном стремлении дать им приют? Где это все, о человек? Пустыми глазами ты взираешь на красоту породившего тебя мира; с холодным сердцем проходишь мимо тюремных замков и больниц, мимо тех, кто в узах, и тех, кого томит предсмертная тоска; мимо несчастного, ночующего под забором, ты проходишь, отвернув голову, дабы не оскорбить свой взор неприглядным зрелищем человеческого падения; протянутой к тебе за подаянием руки ты не замечаешь; а трусцой пробегающие по улице собачки тебя возмущают, и ты гневаешься на градоначальство, попускающее расплодиться бездомным псам. Больше живодерен хотел бы ты в обеспечение своего покоя. Где врученное тебе при рождении золото вечных ценностей — дар волхвов, незримо являющихся к каждому младенцу, как некогда они явились к Христу? Растрачено? Зарыто в землю? Обменено на мелкую монету себялюбия, черствости и потакания страстям?

Ну-ну, Федор Петрович, с тихой усмешкой урезонил он сам себя. Этакий пуританин, в самом-то деле. Жизнь, знаете ли. Ах, Боже мой, страдая, едва не воскликнул Гааз. Кто бы только знал, какая чудовищная пошлость заключена в этой все объясняющей и все оправдывающей ссылке на жизнь! Не наше ли она творение? Не мы ли внесли свою грязь в ее некогда незамутненные воды? Не мы ли превратили ее из Божественного дара — в наказание; из рая, каким она могла быть, — в кромешный ад с бесконечным стоном и зубовным скрежетом; из обители любви — в застенок ненависти? Что ж, в таком случае она — круг, из которого нет выхода? Вечная, бессмысленная гонка, кончающаяся поздним горьким сожалением, разрывающим сердце беззвучным воплем и вздохом неутоленной тоски, последним вздохом? Тайна рождения, которую так и не открывает нам жизнь и которую вместе с мертвым телом навсегда погребают в могиле? Нет, с твердостью, как о давно передуманном и решенном, отвечал на эти вопросы Федор Петрович. Что есть человек? Путник, заблудившийся в жизни. Каков по отношению к нему долг христианина? Протянуть руку помощи и вывести к свету и истине.

В пересыльном замке Гааз прежде всего отправился в контору, где застал штабс-капитана, ходившего из угла в угол, чисто выбритого, застегнутого на все пуговицы и мрачного.

— Был у меня этот Гаврилов, — не останавливаясь, говорил он. — Принесли письмо, я ему отдал. В письме вздохи-ахи. Я-де твоя до гроба, а ты мой. Мер-рзавец. Сделал мне замечание, по какому праву ему адресованное письмо было вскрыто и прочитано. Мер-р-рзавец, — еще сильнее раскатился бессильным громом штабс-капитан. — Каналья. Убийца. Он замечание — кому?! — Штабс-капитан остановился напротив Федора Петровича и вперил в него тяжелый взгляд темно-карих, испещренных красными прожилками глаз. — Кому?! — повторил он и, поскольку доктор Гааз отвечать не собирался, ответил сам: — Р-р-русскому офицеру!

Повернувшись на каблуках, он прошагал в угол, где развернулся и мимо Федора Петровича проследовал через всю комнату.

— А теперь комиссии… Все желают знать: как этот прохвост сбежал из пересыльного замка?! Куда глядела стража? Не обошлось ли без содействия преступнику? А?! — С отвращением взглянул он на безмолвного Гааза. — Это я, стало быть, ему дыру в ограде сделал… А я еще за три дня мерзавцу Киселеву вдалбливал: смотри, говорю, Киселев, доска у тебя в заборе шалит. Эй, говорю, смотри, кабы чего не вышло! А он на меня глаза пучит и башкой своей тупой мотает. «Сделаем, вашбродь, сей секунд исполним». Сделали! Исполнили! За Можай меня загнали!

Он потряс кулаками, задохнулся от возмущения и умолк. Федор Петрович незамедлительно вставил свой вопрос.

— Позвольте, сударь, узнать, нашли ли тело?

— Тело? Ах, вам тело… Да, да. Вот-с, милостивый государь, господин лекарь, прошу! — И штабс-капитан указал на рогожку, на которой лежали выношенный офицерский китель, когда-то синий, а теперь в грязных потеках, с повисшим на ниточке правым рукавом, и фуражка с наполовину обломанным околышем. — Вот-с, — желчно засмеялся он, — чем богаты…

— Таким образом, — Гааз извлек платок и вытер им внезапно взмокший лоб, — тела до сих пор не нашли?

— Да-с! — И штабс-капитан изобразил перед изумленным Федором Петровичем нечто вроде гопака: он вдруг присел, звонко хлопнул себя по ляжкам, выпрямился и развел руками. — Не нашли-с! Я им говорю, ищите, сукины дети! Вот, фуражечку студенческую… О! — простонал он. — Студент! Наукам обучался! В университете! Чему, я вас спрашиваю, он там учился?! Невинных старушек жизни лишать? А?! Я вас, господин лекарь, спрашиваю! Ведь это вы его в больничке держали! А его, подлеца, на этап! На этап! — И штабс-капитан яростно топнул ногой, обутой в вычищенный до блеска высокий сапог. — В Сибирь!

Он в изнеможении рухнул на стул.

— Фуражечку здесь неподалеку, — слабым голосом промолвил он, — а китель аж возле Нескучного… А раз не утонул, — теперь штабс-капитан снизу вверх бросил на Федора Петровича потерянный взгляд, — значит, убежал? То есть он и так убежал, но мне выловленный утопленник лучше непойманного беглеца. Не будет тела — будет дело. О преступном небрежении штабс-капитаном Рыковым возложенных на него по службе обязанностей… К зиме, — с тоской промолвил он, — был бы майор… Невеста с приданым… Долги бы вернул… Все… все прахом!

Федор Петрович тихонечко притворил за собой дверь и, сойдя со ступенек, через весь двор двинулся к больнице. На губах у него то появлялась, то исчезала улыбка — но ради всего святого ни в коем случае это была не насмешка над штабс-капитаном, томящимся в ожидании уготованной ему кары. Тела не нашли, что означает… Aber leiser.[55] Означает только то, что не нашли. И все. А капитан как капитан, и будем надеяться, невеста дорога ему не только своим приданым.

Он немало перевидал таких штабс-капитанов, людей еще сравнительно молодых, но успевших ожесточить свое сердце. Страдания арестантов? Прут? Наручники, коими они к пруту прикованы? «Вечно вы со своим вздором», — отмахнулся от Федора Петровича прибывший нынешним студеным январем в пересыльный замок с этапом майор лет тридцати, багровый от мороза и выпитой водки. Федор Петрович не унимался и велел едва живому ссыльному в старой шинелишке и заячьем треухе рассказать господину майору, каково идти в холод в наручниках на голую руку. «А то… их благородия… не знают… — трясясь всем телом, едва выговорил тот застывшими губами. — Летом чепь… суставы ломает… зимой от нее все кости… стонут… Она зимой лютого мороза холодней, во как. Мозг в костях… и тот, кажись, замерзать стал… таково маятно и больно… И не в людскую силу, и не в лошадиную… ну, нет мочи…» — «Ступай, — перебил его майор. — Грейся. А вы, господин доктор, напрасно над ними, как клуша над цыплятами. Они привыкли». — «Привыкли?! — воскликнул Гааз. — Ах, господин майор, — он горестно покачал головой, — какое страшное изволили вы произнести слово. Какое у вас горестное заблуждение! Постойте, постойте! — Он ухватил майора за руку. — Я вам расскажу… Одна кухарка — это в Англии — сдирала кожу с живого угря. Как вы можете, сударыня, спросили ее, делать это столь хладнокровно и совершенно без сожаления? Помилуйте, отвечала она, они к этому привыкли, — вместо того чтобы сказать, что это она привыкла…» — «Забавно, — равнодушно произнес майор. — Однако вы не Христос, чтоб излагать притчами. Да ведь и я, милостивый государь, человек грубый, меня тонкостями не проймешь. Я солдат. Мне сказано — вести на пруте, я и веду. Велят отменить — отменю. У нас рукавоспустие сплошь и рядом, а я не терплю. Долг-с! У вас мягкое сердце, жалость, я понимаю, но Россию, милостивый государь, на жалости не построишь и состраданием не удержишь. Железным охватом ее, не то рассыплется, как старая бадья».

Всякий раз, когда Федор Петрович вспоминал майора и «железный охват», у него начинали ныть ребра, словно некто, обладающий невероятной силой, намертво сжимал его в своих объятиях. Даже дыхание затруднялось, и он думал, что и народ едва дышит в железном охвате власти. А за майором, с его багровым, но не лишенном мужественной красоты лицом, во весь свой чудовищный рост вставал государь-император и смотрел ледяным взором насквозь проницающих глаз. «Долг!» — говорил государь, и звук его неправдоподобно мощного голоса тяжким набатом плыл над Россией. Долг! Долг! Сей призыв требовал ответа. Федор Петрович не замедлил. По совести не знаю долга иного, чем долг сочувствия и помощи беззащитному человеку. Виновный и без того наказан лишением свободы. Закон не предписывает унижать падшего бесчеловечным с ним обращением. Попечение о государстве не может быть выше любви к человеку. Не то государство сильно, где власть жестока, а то, где она справедлива.

У больничного крыльца Гааз оглянулся. Какой дивный выдался день! Во все края простерлось лазоревое, светлеющее в неисследимой своей глубине небо; густо-розовое, брусничного цвета солнце клонилось к западу, и в его лучах, мгновенно слепя глаза, раскаленными добела огнями вспыхивали купола московских церквей; река внизу обозначала свое движение едва заметной рябью: светло-серебристой справа, у подножья Воробьевых гор, и темной, с густым синим отливом у противоположного низкого, в яркой зелени ивняка берега. Какая-то птица одиноко кружила в небе над пересыльным замком. Вскинув голову и прикрыв глаза согнутой ладонью, Федор Петрович следил за ее полетом. Орел это? Коршун? Или сокол высматривает себе добычу? Кто бы ты ни был, брат (как говаривал святой Франциск), ты наделен острым зрением и видишь, сколь прекрасно, разумно и благолепно устроена земля. Благословенна она человеку, дабы жил на ней в содружестве со всей тварью, в мире, трудах и любви. Не видно ли с твоей высоты, зоркая птица, что разлучило человека с самим собою и с землей и отчего он мятется, неспокойный, алчущий и завистливый?

В коридоре больницы ему навстречу кинулась Варвара Драгутина.

— Сударь! — вскричала она, успев, однако, согнуться и коснуться губами руки Федора Петровича, которую он поспешно отдернул. — Такой парень был славный. — Она прослезилась и всхлипнула. — Понесла нелегкая в бега. И вот… У нас тут, сударь, ожесточение страшное. Шагу теперь не шагни. Все злые. Иван-то Данилович, фельдфебель, мрачнее тучи. Ждет, какое ему наказание выпишут. А Николай-то Семенович, — она встала на цыпочки и шепнула в самое ухо Гааза, — запил! Ага. Сам не свой. — Тут в ее глазах цвета голубенького застиранного ситца вспыхнуло жадное любопытство. — А тело-то, тело… Искали, говорят, два дни, всю Москва-реку шестами облазали. Нашли? Ай нет?

— Теперь, — совершенно серьезно сказал Гааз, тая улыбку в углах рта, — мне известно, о ком говорит народ. За любопытство Варваре оторвали нос. Так?

— Ой, сударь! — засмеялась она, прикрывая ладонью рот, в котором на месте переднего зуба зияла пустота. — Вы все шутите… А я ведь вам говорила, Федор Петрович, сударь, я говорила, тоска его теснит, не дай бог как. А тут еще письмо какое-то ему прислали, он и вовсе…

— Ах, Варвара, Варвара, — горестно покачал головой Гааз. — Меа culpa[56]… Ко всем моим грехам еще один.

Она всплеснула руками.

— Сударь! Какую вы на себя напраслину возводите. Кто его в больницу определил? Вы. Этап вы ему отложили. Со словом утешения к нему… Чего же еще? Не за портки же вам его держать? Вы нам всем благодетель, а он непокорный, он, сударь, о себе возомнил. Федор Петрович, — таинственно понизив голос, снова спросила она с огоньками безмерного любопытства в глазах, — утоп он, как полагаете? А может… — Тут Варвара оглянулась и прошептала: — Господь уберег?

Гааз молча пожал плечами и по коридору, уставленному щитами с нравоучительными надписями, тяжелыми шагами двинулся в комнату дежурных. Там, за занавеской, с присвистами и стонами храпел, надо полагать, Николай Семенович, Иван же Данилович, фельдфебель, нацепив очки, склонился над толстой книгой в кожаном потертом переплете и грубым пальцем водил по ее строчкам.

— И в те дни… — вполголоса медленно читал он, — взыщут… человецы смерти… Вот так-то! — крякнул тут он и сокрушенно качнул головой, — … и не обрящут ея… и вожделеют умрети… и убежит от них смерть…

Он увидел Гааза и неловкой рукой снял очки.

— Пришла пора, — обратился он к Федору Петровичу, словно продолжая только что начатый с ним разговор, — о душе подумать. А то всю жисть заместо души у тебя командир. Война, скажем, это понятно. Слушай мою команду… р-р-р-ота-а… — Иван Данилович поднял правую руку и резко опустил ее, — пли!!

Храп прекратился. Вместо него послышалось недовольное ворчание, будто там, за занавеской, чем-то ужасно был недоволен большой старый пес.

— Семеныч, — сокрушенно промолвил фельдфебель, — слабый человек…

Хриплый голос в ответ раздался:

— In vino… veritas![57]

— Qui bibit immodice vino, venena bibit[58], — тотчас обратившись к занавеске, строго сказал доктор.

После его слов там воцарилась тишина, прерываемая лишь тяжкими вздохами. Иван Данилович бережно закрыл книгу, предварительно заложив тщательно оструганной палочкой нужную страницу, подул на переплет и затем погладил его тяжелой ладонью, навыкшей ко всякому оружию. Но в мирной жизни — примерно так высказался он далее — дай душе свободу. Не все тебе, душа моя, под ружьем ходить. Но куда ей идти? За какие моря плыть? В которой земле ставить дом? Ведь вон что грядет! Он указал на книгу. И гоги бесчисленные, и магоги несметные, и саранча, наподобие конницы, с венцами золотыми и лицами бабьими, и кони с львиными головами, и на небе война, и на земле мор. Ищи, душа, пристанища, спасайся. Ведь ужас непомерный! Глаза у него расширились. И чего делать? Он снова нацепил очки, открыл книгу, перелистал и прочел, запинаясь:

— И жаждай… да приидет… и хотяй… да приимет воду животную втуне… Вот, — обратил он просветлевшее лицо к Федору Петровичу, — книга! Все концы и начала в ней! Дурень старый, всю жизнь я прожил, а ее не знал…

— Н-науке… п-п-противоречит, — решительно объявил хриплый голос из-за занавески.

— Да поди ты со своей наукой! — грянул фельдфебель. — Федор Петрович, разве наука против?

— Ах-х… тут… г-господин Г-г-а-а-а-а-з, — Николай Семенович, похоже, сладко зевнул. — Н-ну… другое дело. Я с-счас… Ein, zwei, drei[59]… М-мин-нутка…

— Я сегодня об этом размышлял и вам скажу, голубчик Иван Данилович, промолвил Гааз, — что и наша вера, и наше знание не враги, а союзники. Есть, как бы выразиться, разные подходы, но цель одна — истина.

— И я г-г-г-оворю… истина!

С этими словами на свет божий явился наконец Николай Семенович с опухшим лицом и заплывшими глазками и, сделав шаг, словно подрубленный, рухнул на скамейку подле Ивана Даниловича и потянул толстопалую руку к книге.

— А н-н-ну… д-дай… я ус-с-с-тановлю…

— Иди — с гневом пресек его поползновения старый солдат, — рожу-то умой… Всякий человек свой срам должен чувствовать, а ты, Семеныч, прямо камень бесчувственный, право.

— Я… — не унимался Николай Семенович, теперь, правда, обращаясь к доктору Гаазу, — н-н-е… т-т-аю… мои убеждения! — воскликнул он, вдруг быстро и внятно выговорив два последних слова и неожиданно осмысленным взором слезящихся глаз посмотрев на Федора Петровича. — Н-н-е это, — он брезгливо дернул плечом, сморщился и повел подбородком в сторону книги в кожаном переплете. — Миф, — кратко определил Николай Семенович и, подумав, пояснил: — Сказка. Бес-с-с-мертие? — желчно спросил затем он. — В-в-в-е-ч-ч-ная… ж-ж-ж-изнь?! Я смеюсь. Ха-ха! Из природы пришел, — ясно промолвил он, — в природу ушел. Из тьмы явился — во тьме скрылся. Как утопленничек наш… — Он всхлипнул и, опасно кренясь, полез за платком. — Бед-д-д-ный!

— Так он, вы полагаете, утонул? — живо спросил Федор Петрович.

Иван Данилович тяжко вздохнул.

— Куды! — махнул он рукой. — Так шарили… Всю речку обтыкали. Бежит, небось, к своей милахе и надо мной, дураком, смеется.

— Любовь! — задумчиво покивал большой лохматой головой Николай Семенович. — Любовь… эрос, судари мои, его в реку… в бурю… в грозу! — Его плечи затряслись от рыданий. — Погиб… погиб с дорогим именем на устах!

— Все-таки утонул, — тихо промолвил Федор Петрович.

— Все бы так тонули, — с мрачным выражением отозвался Иван Данилович. — Я вот из-за него потону и не булькну.