39240.fb2 Nimbus - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 27

Nimbus - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 27

— И не одна она, — усмехнувшись, заметил Рахманов. — Многие навсегда бы упали, коли бы ты, Федор Петрович, их не поддержал.

— Капп sein[91]… Может быть… Но, голубчик Василий Григорьевич, я чувствую… ich fuhle[92]… что изнемогаю… Мои силы ничтожны, а горя так много. — Гааз шел и говорил медленно, будто к ногам его были привязаны гири, а нужные слова припоминались с трудом. — Все чаще мне кажется, что тогда… в двадцать восьмом… когда светлой памяти Дмитрий Владимирович Голицын пригласил меня в тюремный комитет и я подумал… а может быть, даже и сказал, что это мечта всей моей жизни… — Он остановился и с удивлением взглянул на Рахманова, словно призывая его в свидетели своей молодой наивности. Лицо Федора Петровича озарилось при этом печальной и светлой улыбкой. — Я даже и представить не мог, как тяжела эта ноша… Их, — он кивнул на еще распахнутые ворота, — погнали в Сибирь, а мне кажется, что и меня вот уже много лет куда-то гонят… Может быть, на пруте… Может быть, только в кандалах… Но у меня все равно нет больше сил.

Рахманов взял доктора под руку.

— Милый ты мой человек! — дрогнувшим голосом промолвил он. — Что тебе сказать? Наш мученик, протопоп Аввакум… Слыхал о таком?

Федор Петрович кивнул.

— Да, да… Actus fidei?[93] Аутодафе?

Рахманов кивнул.

— Всю жизнь его мучили, а потом сожгли. И разве только его! — с болью и горечью сказал он. — Но я сейчас не к тому. — Василий Григорьевич помолчал и продолжил: — Его вместе с протопопицей гнали в ссылку, в Даурию, через Байкал… Воевода Пашков, зверюга, не человек, его особенной ненавистью ненавидел и всячески мучил. Протопоп в этой ссылке одиннадцать лет маялся, двух сыновей схоронил. Представь: идут через Байкал, а зима лютая, ночь, они падают то и дело, и протопопица возопила. Доколе муки такие терпеть будем, батька?! А он… он знаешь, что ей в ответ молвил? До самые до смерти, Марковна, он ей ответил. Так и было.

5

В голубоватых сумерках они проехали Арбат, миновали затихший до утра Смоленский рынок, церковь Смоленской Божьей Матери, харчевню с ней рядом, низкие окна которой уже светились тусклыми огнями, и свернули на Плющиху. Во дворах, позади домов, видна была темная зелень садов. В неурочный час где-то начал было кричать петух, но тут же замолчал, словно устыдившись своей ошибки.

— То-то же, — назидательно буркнул Егор.

На углу Плющихи и Малого Благовещенского переулка возле деревянного, в два этажа дома чиновницы-вдовы Ксении Афанасьевны Калугиной коляска остановилась. Тяжело вздохнули притомившиеся за день лошадки. И Федор Петрович тяжело вздохнул, неуверенными ногами ступил на землю и некоторое время стоял, прислушиваясь к тому, что шелестело, шуршало и тихо звенело в окутавшей Плющиху тишине. Со стороны Москва-реки тянуло едва ощутимой влагой. Оттуда же, из густого прибрежного ивняка, доносилось редкое, как бы пробное пощелкивание соловьев. Одиноко и редко скрипел коростель, и в звуках его прощальной тоскливой песни что-то глубоко тревожило Федора Петровича, заставляя снова пережить привидевшийся сон и ощущение одиночества, сейчас сдавившее сердце с небывалой прежде силой. Но его ждали. Надо было идти. Он отворил калитку, поднялся на крыльцо, громким скрипом каждой из трех ступенек откликнувшееся на его шаги. Тотчас распахнулась дверь, и маленькая полная женщина в темном чепце приветливо улыбнулась ему:

— А мы вас поджидаем, сударь.

Это была сама Ксения Афанасьевна, сначала проводившая Гааза в большую комнату с овальным столом под бархатной скатертью цвета переспелой вишни и с гравюрами пожара Москвы, полководца Кутузова, через подзорную трубу единственным глазом высматривающего, должно быть, самого Наполеона, и скачущую во весь опор конную рать во главе с человеком, в котором, приглядевшись, можно было по его орлиному носу признать Багратиона. Все эти произведения украшали стены комнаты; в правом углу стоял киот с едва горящей лампадой; в левом же, возле окна, висел портрет привлекательного мужчины во фраке лет сорока — сорока пяти, устремившего печальный взор на погибающую в огне древнюю столицу. На полотне запечатлен был безвременно скончавшийся супруг Ксении Афанасьевны, статский советник и большой почитатель героев двенадцатого года. Далее путь пролегал через узенький коридорчик к лестнице, каковая, по словам хозяйки, ведет прямо в комнаты молодых господ. Держась за перильце, Федор Петрович поднялся на второй этаж, где перед ним оказались две двери. За одной из них слышались громкие голоса. Он постучал и вошел.

В маленькой комнате с настежь распахнутым окном лежал в постели обросший черной бородой Сергей Гаврилов. В ногах у него сидел господин Бузычкин. На стуле возле изголовья — молодой человек с длинными, почти до плеч белокурыми волосами; а возле подоконника, скрестив на груди руки, стоял еще один молодой человек, черные, чуть навыкат глаза которого под черными же и густыми бровями выражали непреклонную твердость, зачастую, однако, свойственную людям недалекого ума.

— …стать патером Печериным, доживающим свой век где-то в Ирландии?

Таковы были последние его слова, которые услышал Федор Петрович.

При появлении доктора все замолчали. Гаврилов вспыхнул, приподнялся, опираясь на локти, и пролепетал:

— Вы…

Господин Бузычкин удовлетворенно кивнул.

— Все истинные друзья Сергея, господин Гааз, вам кланяются и вас благодарят…

Он встал и церемонно склонил свою рыжеволосую голову, несколько подавшись при этом на левую сторону. Поднялся со стула и поклонился молодой человек с длинными волосами, которые, надо сказать, весьма красиво упали вниз и закрыли ему лицо. И, отступив на шаг от подоконника, поклонился доктору молодой человек с черными глазами. Федору Петровичу ничего не оставалось, как отвесить обществу ответный поклон. Затем он попросил всех на время удалиться из комнаты, что все беспрекословно исполнили, шагая отчего-то на цыпочках. Господин Бузычкин при этом удерживал равновесие при помощи раскинутых рук.

— Я все… все вам объясню… — Гаврилов снова попытался подняться, но Федор Петрович велел ему лежать и до поры молчать.

Затем в разных местах — то под сердцем, то справа, то ближе к подреберью — он приставлял к груди Гаврилова деревянный рожок, припадал к нему ухом и, сдвинув брови, слушал частый стук сердца с неясными шумами при диастоле, жесткое дыхание и явственно различимые хрипы в легких. Со спины они звучали громче и резче.

— Ложку и лампу, — громко сказал Федор Петрович, не сомневаясь, что за дверью кто-то есть.

И точно: господин Бузычкин тут же доставил ему ложку и лампу и даже вызвался подержать ее, чтобы доктору удобней было осматривать горло больного. Вскоре лампа и ложка были отправлены назад, вместо них появились таз, кувшин с теплой водой, полотенце, и Федор Петрович, вымыв и медленно, палец за пальцем вытерев руки, в присутствии вернувшихся в комнату молодых господ огласил диагноз. Не излеченная до конца лихорадка, вновь вспыхнувшая после известного нам купания в реке. Хрипы в легких. Воспаление глотки. Кашель. М-м-м… Из сказанного следует лечение. Микстура с корнем солодки (вот рецепт), теплое обильное питье, покой. Стакан горячего молока перед сном. Горло полоскать. Травяной настой — три ложки мяты на стакан горячей воды. Sublata causa, tollitur morbus.[94] Господам понятно? Три головы утвердительно кивнули. Гаврилов лежал неподвижно с закрытыми глазами. При повторении жара, упадке сил, тревожных состояниях… М-м-м… ну, жар, если повторится, то сегодня к ночи, будем надеяться, в последний раз. Малиновое варенье, мед, горячий чай — до пота. Причины тревожных состояний? Федор Петрович обвел всех присутствующих внимательным взором. Молодой человек у окна ответил ему тяжелым взглядом черных глаз; молодой человек с белокурыми волосами предпочел опустить глаза долу; в зеленых же глазах господина Бузычкина можно было заметить живое любопытство, каковое, наверное, можно было бы выразить так: а ну-ка, а ну-ка, что ты на это скажешь? Их лечит жизнь, которая их и породила; но попробуем настойку пустырника по столовой ложке трижды в день. В остальном положимся на милосердие Творца (при этих словах господин Бузычкин быстро и презрительно усмехнулся), благоприятное стечение обстоятельств и молодой организм. Спешить не будем. Festina lente.[95] Господа знают латынь, посему обойдемся без перевода.

Федор Петрович замолчал, откинулся на спинку стула и мимо молодого человека с черными глазами, снова вставшего возле подоконника, взглянул в распахнутое настежь окно. Со стороны реки дул слабый ветер, чуть наклоняя вершины яблонь; в светло-сизых сумерках проблескивала церковная маковка; за ней, на другом берегу, в темнеющей дымке едва виднелись дома и сады Дорогомиловской слободы, над которыми уже показались редкие, едва заметные звезды. Also, gut.[96] Что сделано, то сделано. Однако: что последует после совершенного милостивым государем Сергеем Алексеевичем столь дерзкого… м-м-м… вызова предержащей власти?

— Преступна власть, — голосом, вдруг ставшим скрипучим, отозвался рыжий молодой человек, — упекающая в каторгу невинных людей.

— Судебные ошибки… н-да… голубчик… увы…

Федор Петрович неизвестно зачем вынул из кармана деревянный рожок, повертел его в руках и снова спрятал. Непостижимым образом возле Гаврилова складывалось все так, что господин Бузычкин отчасти превратился в Федора Петровича, а сам Федор Петрович с угрызением совести ощутил себя прибывшим на Рогожский полуэтап господином Разуваевым, требующим, чтобы все совершалось по букве закона и по предписанию порядка. Указано этой изнемогающей от упадка сил женщине следовать пешком — так тому и быть! Телега? А не желаете ли карету для нее?

— Но дело Сергея Алексеевича все-таки в Сенате… Там, знаете ли, и я совершенно уверен, ни в коем случае не пройдут мимо столь очевидного нарушения закона…

— Ах, закон! — Узкое лицо господина Бузычкина приобрело выражение, которое бывает у человека, нечаянно съевшего какую-то гадость. — Закон, — брезгливо повторил он затем. — Расскажи-ка нам, милый друг, — обратился он к молодому человеку, по неизвестной причине не сводившему с Федора Петровича тяжелого взгляда матово-черных глаз, отчего доктор чувствовал себя неуютно, — расскажи нам, дружище Валерий, что-нибудь поучительное из практики применения русских законов…

Не отводя взгляда от Федора Петровича, Валерий поскреб мизинцем белый пробор, деливший на две ровные части его волосы, и отвечал, что не столь давно все были фраппированы Христофором Христофоровичем Ховеном, воронежским губернатором и генералом.

— Ага! — воскликнул господин Бузычкин, как бы в ожидании какого-либо чрезвычайного сообщения, хотя Федор Петрович голову мог дать на отсечение, что деяния воронежского губернатора рыжему молодому человеку прекрасно известны. — И что же он сделал, этот Христофор Христофорович?

— А ничего, впрочем, особенного, — позевывая, произнес мрачнейший Валерий. — Было ему советником сказано: ваше высокопревосходительство, подписывая эту бумагу, вы изволите нарушать закон такой-то тома, кажется, четырнадцатого Свода законов. А этот Ховен… Вообще говоря, весьма неплохой барон… фон дер Ховен… и храбрец на войне, и приятель Пушкина в его бессарабское житье-бытье… и генерала Киселева, говорят, спас от подозрения в участии заговора двадцать пятого декабря… взял и сжег его бумаги в камине… Но вот это наше русское сознание, что чиновнику закон не писан… что в некотором смысле чиновник сам себе царь и сам себе закон… Оно, в конце концов, и порядочного человека сподвигнет на ужасное безобразие. Ах, говорит Христофор Христофорович, я нарушил? Хватает этот самый том, четырнадцатый, кажется, или пятнадцатый, не в том суть, кладет его в свое кресло и усаживается на него своим бароно-генеральско-губернаторским задом. И говорит: «И где теперь ваш закон?»

Все засмеялись; даже Гаврилов, не открывая глаз, слабо улыбнулся. Засмеялся и Федор Петрович, но как-то, можно сказать, через силу, с горечью и печалью. В самом деле: тут не смеяться, а плакать. В образе губернатора, самым пошлым способом восторжествовавшего над законом, было что-то зловещее, какая-то мрачная тень, покрывающая непроглядной тьмой всю будущность России. А тут еще молодой человек с белокурыми волосами подлил масла в огонь, прочитав стихи совершенно возмутительного содержания.

— Православный наш царь, — вскинув голову, с жаром продекламировал он, — Николай государь, ты — болван наших рук. Мы склеили тебя — и на тысячи штук разобьем, разлюбя!

— Послушайте, господа, — потеряв терпение, произнес Федор Петрович, — у меня был тяжелый день, я устал, я, наконец, стар, и у меня нет никакого желания выслушивать вашу de Propaganda Fide.[97] Молодости свойственна резкость суждений и необдуманность поступков, однако я достаточно перевидал на моем веку, чтобы сохранить надежду на медленные, но благотворные перемены.

Господин Бузычкин опять усмехнулся все с тем же презрительным выражением, но промолчал.

Опять над правой ключицей слабым пока огоньком зажглась боль, к которой нежданно-негаданно прибавился странный в этот теплый вечер озноб. Федор Петрович зябко повел плечами и попросил что-нибудь горячее: молоко, чай или просто стакан воды. Любитель обличительных стихов, белокурый молодой человек тотчас сорвался с места. Слышен был его легкий быстрый бег по лестнице. Минуты не прошло, как он явился с чашкой молока.

— Очень удачно. Ксения Афанасьевна только что кипятила.

Гааз благодарно кивнул и, отхлебывая маленькими глотками, продолжил. В конце концов, на вопрос, который он задал, никто пока не предложил вразумительного ответа. Что дальше? Белокурый молодой человек воскликнул, что выход один — эмиграция. В министерстве внутренних дел есть сочувствующий чиновник, он выправит новый паспорт — и прощай, Отечество, из большой любви намеревавшееся обречь невинного человека каторге. Пустое, мрачно отозвался Валерий и черными, матовыми, лишенными блеска глазами взглянул на Гааза. Нечего Сергею там делать. Статью в «Колокол» он и отсюда переправит, коли охота придет; а так — что? Ходить к Александру Ивановичу за еженедельным пособием? Или рухнуть в католики, как Печерин? Он, говорят, ужасно тоскует в своем монастыре: Запад ему не мил, Россия страшна, социализм отталкивает убивающей душу всеобщей сытостью, Ватикан плетет возле него политическую паутину…

— Не забывайте, господа, что я католик, — напомнил Гааз.

Господин Бузычкин тотчас ответил ему, и голос его при этом прозвучал с какой-то, будто бы совершенно несвойственной ему мягкостью и уж во всяком случае не скрипел.

— Вы, Федор Петрович, больше, чем католик. Вы — человек.

Молоко было выпито, чашка унесена вниз, в хозяйство Ксении Афанасьевны, пора было прощаться с молодыми господами и покидать больного беглого арестанта, но уже в качестве его как бы соучастника. Гааз приложил ладонь ко лбу Гаврилова. Лоб прохладный, немного влажный, следует надеяться, что жар более не повторится. Ах, голубчик. Еще не выздоровев, броситься в Москва-реку… Пусть это не Волга и не Рейн, но все-таки довольно широкая и в ту грозовую ночь неспокойная река. Самоубийственная попытка, иначе не скажешь! Он сокрушенно покачал головой. При этом совершенно непредсказуемы могут быть последствия. Auch die Waende haben Ohren.[98]Только представить. Вам было известно, что этот Гаврилов — беглый из пересыльного замка арестант, за убийство приговоренный к каторжным работам? А ежели знали, отчего не донесли куда следует, что вменяется в обязанность всякому подданному Российской империи? Да ведомо ли вам, что вы подлежите суду за недоносительство о беглом преступнике? Быть может, принимая во внимание почтенный ваш возраст, государь избавит вас от этого позора, но из тюремного комитета вы устранены раз и навсегда. Но господа! В этой деятельности смысл моей жизни, которой осталось так немного…

Надо полагать, воображаемые доктором картины его унижения, да вдобавок торжества его недоброжелателей, чиновников всех мастей, столь ревностно охраняющих букву закона, что жизнь несчастного человека утратила в их глазах всякую ценность, а его смерть не отзывается скорбью в их сердцах, — эти картины тревожной тенью пробежали по лицу Федора Петровича. Во всяком случае, рыжий молодой человек с успокаивающим движением узкой, исковерканной болезнью ладони произнес, что у господина Гааза нет ни малейшего повода для волнений. Все, здесь происходящее, — могила. Два других молодых господина коротко и утвердительно кивнули. Что же до Сергея… Пусть поправится. А дальше… Федору Петровичу показалось, что рыжий молодой человек присвистнул. Ищи ветра в поле. Перед прочими странами у России есть одно неоспоримое преимущество. Она велика и дика. Где-нибудь в русской провинции можно прожить под чужим именем до глубокой старости, опочить, быть отпетым в храме Божьем и похороненным под псевдонимом, каковой, впрочем, за многие годы успеет прирасти к человеку его родным именем.

Тут прозвучал слабый хриплый голос.

— А меня… а я… что я думаю… совсем ничего не значит?

Гаврилов приподнялся на локтях и в упор смотрел на господина Бузыч-кина, сидевшего у него в ногах.

— Я все сам… Женя. Слышишь? Я сам. Только поправлюсь.