Ловушка Пандоры - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 11

Глава 5. Я не пассионарий (часть 1)

Время сузилось в точку. Тонет в точке. Фиксируется на точке.

Точка расплывается надвое, вытягивая сознание из точки в реальность. Рассеивается на много точек, многоточие пикселями тянет за собой картинки. Тянет звуки, смыслы, память. Тянет за собой его.

Он падает в бессмысленные смыслы, пока не понимает, что висит под потолком.

Белая комната. Синий свет. Суета над чем-то маленьким там, внизу.

Заряженный воздух трещит от напряжения. И ухает словами:

— Время смерти — шесть часов семь минут…

Время смерти берет самую высокую точку на графике и падает, прижимая живых к земле.

На месте вчерашних смыслов образуется пустота.

Там внизу пустота. Лежит с пустыми глазами. Остывает. Телу уже ничто не мешает предаться стремительной силе саморазрушения.

Медсестра накидывает простыню, громко цокая каблуками, везет каталку в морг.

Налился свинцом. Потянуло вниз. Шлепнулся на пол. Вполне ощутимо шлепнулся — даже охнул от того, насколько ощутимо. Вроде бы и не должен ничего ощущать. Хорошо было не ощущать. Тяжесть навалилась — противная, знакомая, жизненная — придавила.

Осмотрелся. Операционная пустая. Зажурчала вода. В соседнем помещении медсестра отмывала инструменты от его крови. Там его кровь, смешавшись с водой, текла в последний раз, сливалась с мёртвыми реками канализации.

Вытянул вперед руки. Руки как руки: всё те же острые локти, длинные, узловатые пальцы, только ладони странные: абсолютно гладкие, без привычных линий и борозд.

Руки подрагивали на весу — недавняя приятная невесомость пропала окончательно.

Посмотрел вниз — ноги, тоже вполне себе ноги, обычные, ничем не отличающиеся от его прежних ходулей и, подумать только — даже в его любимых кроссах и джинсах. И свитер крупной вязки — тоже при нем. Не голый, уже плюс.

Осторожно, опасаясь, что руки провалятся в призрачное ничто, ощупал голову. Нормально, даже волосы отрасли. На Каспера не тянул. Вполне себе прежний Матфей. Только боль не бомбила в голове, отчего в мыслях непривычно ясно. Будто из мертвых восстал. Вот только не восстал. То, что осталось от его жизни теперь в морге. Факт.

Только что теперь с этим фактом делать?

Вспомнилась всякая муть про свет, туннель, небесные врата. Вокруг ничего похожего не наблюдалось. Куда-то все-таки нужно было двигаться, не вечно же стоять в операционной. Но туннеля нет, а по правилам, если уходить, то в туннель.

«По каким-таким правилам?! — крутанула у виска логика. — Нет тут правил. Ты — первопроходец. Вот тебе свобода и анархия — никаких правил, только твоё содержание. Действуй в соответствии с ним».

«Может, держат неоконченные дела?» — снова услужливо подсказала память, напрочь перегруженная голливудскими фильмами, но делающая вид, что пахала всю жизнь не зазря. Теперь, пока Матфей не закончит тут всё: комикс не дорисует, диплом не получит, маму не успокоит… Ключевое во всем этом — частица «не».

Тревогой отозвалась мысль о маме. Как он её успокоит? Старушка Вупи Голдберг в Америке живет, а других экстрасенсов по этой части он не знал.

Ну, что за бред опять лезет из него? Попытка включить юмор провалилась. Он поморщился: от шуточек «за двести» в своем исполнении — хоть прямо сейчас можно было в «Кривое зеркало» идти.

Заскрежетало. Холодно сделалось. Запахло цветами.

Сзади. Близко. Она стояла сзади и близко. Загривок дыбом поднялся.

Повернулся скорее инстинктивно, чем осознанно. Содрогнулся — вот и ответ.

Чего так дернулся, если уже умер? Чего бояться, что смерть пришла? Вроде бы облегчение должен почувствовать — дилемма разрешилась. А почему-то жутко до оцепенения и холодно, хотя в свитере.

Перед ним старуха, лица не разглядеть, как ни вглядывайся. В черные одежды кутается — победила и не спешит. С чем, интересно, не спешит? Пока ни с чем не спешит.

Точно такая же, как и при жизни мерещилась. Только без пресловутой косы. Или не мерещилась, а так, намекала, что она всё равно его заграбастает, сколько бы он ни пыжился, сколько бы ни боролся.

Зачем он только старухе-то сдался? Он юн и неопытен, за душой ни гроша. А может, поэтому и сдался? Как уверял известный авторитет — Сидор, старушки любят молодые, крепкие тела. Сидор таким методом все пытался сдать матан, предварительно сделав в группе соц. опрос на тему: «даст / не даст».

По его заверениям, в итоге оказалось, что математичка была не против. Вот только на плече у преподши, якобы, обнаружилась здоровенная бородавка, которая напоминала третий глаз и хотела лишить его мужской силы. Сидору пришлось скрываться от ее ласк. Так он всем объяснял нежелание идти на поклон и молить о пересдаче. Это был гон чистой воды. Только Матфей никогда не мог определить точно, где именно Сидор говорит правду, а где врет.

Да, самое время перед лицом смерти думать о всякой хрени. Старая ведьма его за это в ад утащит, прям как математичка Сидора в армию. Возможно, как раз сейчас на чашу весов возложены все его добродетели. Хотя старуха сама виновата — сцена слишком затянулась.

Матфей напрягся, пытаясь скорчить из себя облико морале. Усиленно стал транслировать, как он любит котяток и щеняток, визуализируя в башке умилительные видюшки на тему братьев наших меньших. Но, видимо, от смерти греховную правду не утаить. Теперь оставалось только каяться, что он всех этих злосчастных пушистиков и слюнявых детишек, что лепетали смешные, по мнению их родителей, трехэтажные маты, с раздражением игнорил.

— Ты опоздала. Время смерти уже тринадцать минут как прошло, — от волнения выпалил Матфей, от чего во рту стало сухо.

Собственный голос противно резанул по ушам фальцетом и очевидной глупостью сказанного. Такое чувство возникает у подростка на свидании, если девка очень нравится, а говорить с ней еще не понятно как и о чем, иногда вдруг выпаливаешь какую-нибудь несусветную чушь, от которой хочется самоубиться на месте. И как же круто, когда в ответ она задорно смеется Аниным смехом.

Но старуха не смеялась. И хотя её лицо было скрыто, Матфей был уверен, что и не улыбнулась. Его так и подмывало сорвать с неё капюшон, вглядеться в свои последние минуты, но Матфей трусил. Напряжение от дурацкой реплики только возросло. Делалось все больше не по себе. Хотелось одного — свалить подальше.

Он решился и попробовал уйти. Но его пригвоздило к месту. Задышал носом. Отметил, что дышит, и что сердце стучит в ушах.

А она, та что в капюшон прячется, молчит. Поэтому говорит Матфей:

— Может, ты/вы скажешь/те, в чем тут суть?

Молчит. Все больше становится, все темнее, а он съеживается, съеживается в крохотную точку. Дышит носом. Контроль пытается сохранить. Тщетно — внутри все узлом завязывается. Дышать все труднее. Огонь подступает к горлу.

А может, ну его — дышать? Может, так и должно быть после смерти, уже всё — отдышались, и ему пора? Может, таков путь в нирвану.

— Силён, — шипением ранит воздух звук из капюшона.

Остатки самообладания разбегаются. Мышцы сводит судорогой, и зубы мелко так выстукивают дробь.

Смерть становится всё больше…

Нет! Это он — все меньше! Истончается, как отслужившая ветошь.

Последней лампочкой сознания мелькнуло воспоминание с лекций по Эдварду Мунку. Махнули крыльями ангелы безумного творца: болезнь, печаль и смерть. И его вечный «Крик» в размазанных красках ужаса. Точная иллюстрация происходящего сейчас с ним самим. Матфей съежился до беззащитного, одинокого эмбриона. Он ничего не может противопоставить крику. В этом крике конец и начало соединяются в единое ничто.

Старуха вытянула вперед руку, поманила к себе. Его поволокло по скользкому белому кафелю, как безвольную марионетку.

Сквозь шипение раздался щелчок. Картинка распалась на мелких черных мушек. И собралась заново в искаженной перспективе. Тени сместились, стали более плотными, чем объекты. Материальный мир размылся в призрачный мираж. Все преграды исчезли, и зрению ничего не мешало проникнуть сквозь черное пятно ткани и заглянуть в самую суть старухи. А там внутри…

Матфей заорал. Туда ему совсем не хотелось!

Его затягивало нечто.

Трухлявая серость расползалась из сосущей дыры, заполняя все вокруг. Серость пульсировала аморфной плотью. Сползалась в очертания оголодавших морд, состоящих из сотен хищных полостей, что рвали друг друга на слизкие серые куски. Это был сам голод, сам ужас.

В этой чудовищной каше мелькнула розовато-сиреневая искорка. Мелькнула, как ложная надежда и утонула в склизкой серости. Отняв остатки сил.

Никуда его не проводят — его сожрут!

Умереть — оно хрен с ним. Но стать чьей-то жрачкой? Это Матфею совсем не улыбалось.

Ближе. Все эмоции перегорели и замерзли — пустота.

Ближе. И будто врач вколол анестезию в больной зуб. Но боль никуда не делась, боль там — она билась, кричала на самом дне — но её не слышали.

Ближе. Он лишь пылинка в созвездии пылинок — форма его съежилась до золотисто-кровавой крупинки, отяжелела до сути…

— Кхе-кхе, — противненько прокашлялся кто-то за спиной.

Дыра втянула серость.

Медленно отходила анестезия, еще медленней растекалась его сжатая форма…

— Не помешал?..

Зрение сузилось до привычной реальности.

Матфей стоял в паре шагов от сокрытой черным плащом смерти. Смерть ниже его, маленькая сухонькая. Кажется, одним щелчком он ее одолел бы.

— Ех, чутка не опоздал, ох — старость не в радость, ноги совсем не ходют.

Шаркающие шаги.

Матфей с недоумением глядел, как к ним подошла его галлюцинация — Егорушка!

Старичок хитро подмигнул Матфею. Потер ладошки и, обращаясь к смерти, запричитал:

— Ох, лапочка, ох, голубушка моя, не стоит об него зубки ломати! Он нужен нам.

— Мой! Голод! — хрипло зашипело из-под капюшона.

— Улепетывай, давай! Чаго встал-то?! — сделавшись вмиг серьезным, грозно приказал Матфею Егорушка. — Я ж её надолго-то не заговорю! Аль хотишь быть ничем?! — и вновь обратился к капюшону. — Только он может все исправить.

Матфей дернулся. На стариковское «хотишь стать ничем», в памяти всплыл отголосок Совка: «Кто был ничем, тот станет всем».

Матфей снова дернулся. Мышцы при попытке двигаться откликнулись онемевшими колючками, будто он их отсидел.

Он ойкнул и рванул. Обернулся в последний раз на свои галлюцинации, которые молча столкнулись в напряженном противостоянии. Распахнул двери и, прибавив скорости, выбежал прочь.

Ноги-пружины несли все дальше от больницы. В голове звенела ватная пустота: «Беги, Форест! Беги!»

Снег выбелил озябшие улицы, прикрыв грязь неприглядного города. Матфей топтал его белизну, обращая её в серую кашу. Воздух, тяжелый, влажный и морозный, дымил паром, словно курильщик сигаретами.

Погода напоминала о том, другом дне, и топтался он тогда у подъезда такими же бесполезными топтательными движениями, вот только чувства были совсем другими.

Она ткнулась носом в куртку, смущенно прошептала:

— Спасибо, — и поспешно скрылась за обшарпанной дверью убогой двухэтажки.

В зубах застряла улыбка, и он еще долго не мог выковырять её из своего щербатого рта.

Смысла торчать у подъезда не было. Однако Матфей кайфовал, утрамбовывая шагами пятачок у её дома. Он воображал, что Аня наблюдает за ним из окна, и это согревало.

В классе она была невидимкой. Нелюдимая, себе на уме, невзрачная девочка-подросток, в мешковатой одежде. Сидела на уроках одна, уткнувшись в книжку. К доске её не вызывали и устно не спрашивали.

Учителя не замечали ее ровно так же, как и ученики. Бывало, пересчитывает класнуха присутствующих, да и замрет, беззвучно шевеля губами. Силясь вспомнить, обведет всех взором подслеповатых глаз, раз так на десять и три четверти и ахнет, победоносно подняв кверху заостренный указательный палец, хищно блеснув в потолок красным ногтем: «Точно, Анна же еще Речкунова у нас, вечно я забываю!».

Матфей исключением не был. В упор её не видел до того дня.

А в тот день вдруг заметил.

Хотя не совсем вдруг и не совсем её. Скорее его внимание привлекла группа одноклассников, что кружком столпились на стадионе, возле школы. В кругу мелькала рыжеватая макушка. Он сразу сообразил, что играли в собачку.

Пацаны часто так забавлялись с девчонками — срывали с кого-нибудь из них шапку и кидали друг другу. Девчонки верещали, но, в целом, скорее, одобрительно, радуясь, что можно и нужно вот так повизжать, показать красивые волосы и продемонстрировать свое остроумие в адрес дебилов-пацанов. Матфей в этом ничего «такого» не видел, он и сам, бывало, подхватывал чью-нибудь шапчонку и, вытягивая руку вверх, ржал над неудачными попытками её достать.

Он и прошел бы мимо. Но почему-то ему не показалось веселым происходящее. Был какой-то надрыв в этой сцене. Многовато людей, и среди них — не только пацаны, но и девки.

Многовато шуму, слишком уж беспокойно бросалась от одного к другому рыжая… Он наморщил лоб, вспоминая, кто она такая — то ли Ася, то ли Аня.

С неохотой решил все же глянуть поближе. Домой хотелось, пожрать — опять деньги на обеде сэкономил, копил на новую игруху — но что-то потянуло туда к медному пятнышку.

Она была в тоненькой не по сезону куртке. Нос покраснел, на щеке ссадина, видно, упала и оцарапалась о снег. Её старая, затертая сумка валялась выпотрошенная на снегу, учебники и тетрадки деловито листал ветер, словно проверяя их на прочность.

— Ребята, ну пожалуйста, отдайте! Я спешу!

— А-а-а, Матан! Тут у нас сучка на новенькую, — кидая ему зеленую шапку, крякнул Гоша.

Аня подняла на Матфея просительный взгляд, и Матфей понял, что она едва удерживает слезы.

Он растерянно покрутил шапку в руках. Обычно девки близко к сердцу такие забавы не принимали. Странная она, необычная.

Матфей даже не заметил, когда, зачем и почему подошел к ней так близко, что едва уловимый запах трав приятно щекотнул ноздри. Не заметил он и того, что все уставились на него в молчаливом недоумении. Убрал выбившуюся из косы прядь с лица и осторожно надел на девушку шапку.

— Вот это поворот, — выдохнул Гошан, которому Матфей еще вчера расписывал все достоинства фигуры Алёны.

— Я тебя уже заждался, — сам еще толком не понимая, зачем он это говорит — то ли для остальных, то ли для неё. А может и для себя?

Она растеряно смотрела на него.

— А ты тут с чужими мальчиками заигрываешь…

— С этой чмошницей? — презрительно скривилась Алена и, хмыкнув, взяла под руку Дашку — свое неразлучное приложение, вроде сумочки.

Они засеменили на каблуках подальше от упавшего в их глазах Матфея.

Матфей не удержался и все же проводил взглядом стройные ножки в нейлоновых колготках.

Последовав примеру девушек, все медленно разбредались, попутно бурно обсуждая, что за фигня происходит:

— Остановите планету — я сойду! — орал Гошан.

Матфей, не обращая внимания, ну или, скорее, делая вид, что не обращает внимание на бурное подстебывание и негодование приятелей, помог Ане собрать учебники, повертел в руках книгу М.Ф. Достоевского «Идиот». Одобрительно присвистнул, спросил:

— Нравится?

— Да.

— А тебе не кажется, что бабы в этом романе все помешанные, особенно Настасья Филипповна? Да и довольно депрессивно там все.

Она удивленно посмотрела на него, словно не веря, что он тоже мог читать этот роман.

— Она кажется мне, скорее, несчастной, чем помешанной, — едва слышно сказала Аня, выдавливая из себя слова через силу, как человек не привыкший говорить вообще.

— Допустим так, — улыбнулся Матфей, цепляя себе на плечо её увесистую сумку. — Пойдем, провожу…

Возвращался медленно. Запахи поздней осени прорезали лучом затуманенные мысли. Мысли осознали себя мыслями. Осознали, что бегут. Осознали, что можно остановиться. Остановились, осмотрелись.

Матфей потоптался по пятачку, утрамбовывая свежий снег в серую кашу. В башмаках хлюпало. Это потянуло за собой воспоминания об Ане. Воспоминания отогрели.

Он окончательно очнулся. Сколько прошло времени, прежде чем очнулся?

Пятки кололо. Навалилась усталость.

Он сел на мокрую лавочку возле подъезда. Тупо уставился на втоптанную в грязь, очевидно, его сорок пятыми ботами, ярко-красную листовку. Название скорее угадывалось, чем читалось: «Купи слона! Получи скидку на бегемота!»

Он долго тупил — никак не мог сообразить, зачем кому-то слоны и бегемоты. Опять и опять взгляд возвращался на злосчастный клочок бумаги, пока не дошло, что призывают купить не слона, а сланец, и скидку предлагают не на бегемота, а на путешествие к берегу моря. Но от этого смысла объявлению не добавилось. Однако эта бессмысленность была в рамках обычной рекламы. Поэтому он, наконец-то, смог собрать мозги в кучу.

В памяти всплывали дома, площади, проспекты, мимо которых его несло. Забег длился долго — сутки, двое или и того дольше. Будь Матфей еще жив, он бы уже умер, как загнанная тварь.

Многоэтажка знакомая, он шесть лет прожил здесь с мамой. Это его дом. Он вернулся к своему дому.

В дверях пикнул домофон, из подъезда вышел сосед. Матфей соскочил и успел подставить ногу к закрывающейся двери, забежал в дом. Лифт привычно вызывать не стал: пока эта металлическая коробка приедет, можно десять раз спуститься и подняться на четвертый этаж.

На их лестничной площадке стояла обитая красным бархатом крышка гроба с массивным распятием по центру. Кто-то видимо умер.

Матфей всегда хотел, чтобы его кремировали, и вот такая крышка не вдавливала бы его своими массивными символами насилия в землю — на корм червям.

Дверь открыта. Вошел. Первая мысль была, что ошибся квартирой. Вторая: что за дичь происходит? Много людей малознакомых или вовсе не знакомых, все в чёрном, копошатся муравьями по комнатам. На зеркалах — белые заплатки из простыней.

Стол на их с мамой кухне сдвинули в угол, а вместо него притащили откуда-то огромную раскладную громадину, застелив её допотопной скатертью. Это уродливое сооружение заняло почти половину вполне себе большой кухни.

У плиты, которую угваздали до неузнаваемости, суетились незнакомые женщины. Кто-то чистил картошку, кто-то варил кутью. Говорили все вполголоса. В общем, атмосферка та еще, как на похоронах.

Запоздало дошло, что он действительно на похоронах. На своих похоронах.

Захотелось послать всю эту праздную толпу куда подальше. Побыть одному. Дать себе возможность обдумать, осознать свое положение.

Взгляд Матфея, скользнув по лицам, вытащил одно, которое вычерчивалось желтоватой бледностью и черными кругами под глазами.

Мама не плакала. Покачиваясь, она слонялась по квартире. Глаза блестели, как в лихорадке. Лицо окаменело. Побелевшие губы беззвучно кривились, пытаясь что-то сказать. Она снимала с головы платок, растерянно глядела на него и, аккуратно расправив края, складывала в шкаф. Выходила из комнаты, бродила маятником. Потом вздрагивала, проводила рукой по голове, охала, спешила в комнату, доставала из шкафа и вновь надевала платок. Снова делала круг по квартире, снимала платок, клала его в шкаф, и вновь охала, и вновь надевала и так до тошноты.

Сначала к ней еще подходили с вопросами организации. Но поняв, что толку спрашивать у неё о чем-либо нет, люди лишь косились и перешептывались, что хозяйка от горя тронулась.

Матфея же добивало непробиваемое равнодушие живых, озабоченных какой-то ерундой вроде того, что ложек на всех не хватило и нужно сходить за ними к соседям или, что в комнате с покойником решили завешать всё простынями, потому что народу много, и так проще. А не тем, что человеку рядом с ними срочно нужна медицинская помощь и банальное человеческое участие.

Он ходил за мамой по пятам, пытаясь хоть как-то помочь. Но она не слышала его, не отзывалась на прикосновения. Это вводило в отчаяние. Он подходил к людям, просил их вызвать скорую или поговорить с ней. Но никто, абсолютно никто, не слышал его.

Лишь бабка Люся, что жила в соседней квартире, наконец-то, проявила участие и заговорила с мамой.

— Свет, зайди уже, попрощайся с сыном, а то люди невесть что подумают о тебе, — всезнающим тоном, нравоучительно высказалась соседка.

— А он куда-то уезжает? — потеряно спросила мама.

— Так умер он. Ты чего? — прошипела бабка Люся.

Мама глянула на нее отсутствующим взглядом.

— Ерунда какая, — и попыталась обойти бабку.

— Света, не дури, похороны же, — взяв ее за локоть, соседка попыталась отвести ее к гробу, но мама вырвалась и толкнула бабку.

Бабка отступила, удивленно выпучив глаза.

Его тихая, всегда вежливая, покладистая мама, которая никогда не повышала на людей голос! Никогда! Яростно тыча в бабку пальцем, выговаривала:

— Закрой свой поганый рот! Мой сын жив! Он тебя переживет, старая карга! Он жив, а все это ерунда. Он не мог умереть! Устроили тут спектакль! Выметайтесь, вы! — на щеках у нее выступили красные пятна, в нарастающем голосе слышалась истерика. И вдруг оборвала себя улыбкой, опустила руки, взгляд её опять стал отсутствующим. — Он все обои в комнате разрисовал. И это вам не детские каракули, а настоящие картинки из жизни нашей семьи. Мы не стали менять эти обои. Они в моей комнате, в нашем доме, можете поглядеть. Я его отвела в художественную школу… И мне сказали, что он исключительно талантливый ребенок… Исключительно талантливый, так-то…

Бормотание становилось все бессвязней.

Бабка отошла и зашепталась с кучкой женщин, смахивающих на потрепанных куриц.

— Батюшке надо сказать.

Услышал Матфей и от злости чуть не умер второй раз.

— Врачу надо сказать, тупые вы клуши! — заорал он, но бабы даже ухом не повели. Он сжал кулаки. — Бред!

Вскоре перед Матфеем предстал батюшка во плоти, с солидной, ухоженной бородой.

Матфей заподозрил, что борода накладная для придания пущего эффекта важности.

Батюшка был в черном одеянии, на груди висела толстая цепь с большим золотым крестом.

— Мда, златая цепь на дубе том…

На женский щебет поп царственно кивнул, и молча вышел. Вздохнув, достал телефон и вызвал скорую.

Скорики приехали быстро, осмотрели маму и поставили ей сильное успокоительное. Велели понаблюдать за ней. Священник снова кивнул и, когда врачи уехали, остался с ней. Рассказывал случаи про прихожан. Матфей с запозданием понял, что священник знаком с мамой и даже больше, чем просто знаком.

Мама смотрела сквозь священника, рассеянно кивала, кажется, даже не слушая, но попа это не смущало. Вскоре она уснула. Священник бережно укрыл её одеялом, поглядел на маму как-то странно, грустно и с нежностью, вздохнул, перекрестился, вышел из комнаты, осторожно притворив за собой дверь.

Матфей никак не мог понять, откуда мама знает попа. От этого душу колола обида. У мамы были от него секреты. Вместе с тем, почти невольно он проникся уважением к этому чуваку. Он слышал от знакомых, что на похоронах священники проявляют себя краше всего. Отжав с родственников деньжат, они пять минут бубнят молитвы перед гробом, размахивая кадилом, а потом скороговоркой раздают указания, как правильно проводить обряд похорон, и скорее сваливают в свои джипы, чтобы людишки не задавали глупых вопросов. Ну, а если кто задаст, то гнев божий в виде сурового осуждающего взгляда гарантирован.

У мамы выровнялось дыхание. Матфею полегчало. Он немного посидел рядом, вздохнул и тоже вышел из комнаты.

К себе заходить не хотелось. Именно в его комнате стоял гробик с его трупиком. А пялиться на себя в гробу — удовольствие разве что для некрофила. Тем более, судя по звукам, священник проводил отпевание, а это вообще стремно.

Хоронить атеистов по православным обычаям глупо в превосходной степени. Но всё держится на законсервированных традициях, ведь иначе бабки на лавках затыкают пальцами, а покойнику покоя не будет от не покоя близких.

Поэтому Матфей сел за стол, угрюмо разглядывая тех, кто почтил его своим присутствием. Постепенно люд мало-мальски узнавался. В основном с универа и со школы, соседи, пара приятелей, среди них Гошан. И все — одинаково чужие.

Сидор в армии, видимо не отпустили, это ладно, ясен пень, без претензий. Но вот то, что папаша не удосужился прийти — отчего-то выбешивало.

Как хотелось свалить отсюда подальше. Он и прежде ненавидел такие вот застольно-кухонные сборища с тупыми разговорами, с тупыми ритуалами — никому не понятными, но почему-то живучими. Но сейчас, когда виновником сего торжества был он, его просто бомбило.

Душили обида и злость. Может, потому что Матфей представлял свои похороны иначе. На своих похоронах он представлял себя главным героем, о котором все говорили только в плюсах, и те, кто был неправ, резко это дело осознавали и каялись. Пусть такой воображаемый, подростковый наивняк был нарисован им, когда он узнал, что отец — предатель, но устоялось же в определенный стереотип, который по любому должен был воплотиться. Ведь от своих похорон должно быть хоть какое-нибудь удовольствие. Хоть какая-то справедливость в этом мире должна восторжествовать в конце концов.

Но все оставалось ровно таким, каким было при жизни. Отец просто взял и не пришел. Матфей не мог уложить это в голове. Конечно, он думал об отце плохо, но не настолько же плохо.

Мелькнула надежда, что тот, убивается в его комнате перед гробом. Пришлось заглянуть, проверить.

Гроб с венками в изголовье стоял посреди комнаты. Вокруг него сидели люди, прикладывая платки к глазам. Бабки причитали. Было в этой картине что-то по-сектантски фальшивое. То ли дело кострище язычников — зрелищно. Особенно со стрелами и лодкой. По телику показывали.

Отца здесь не было. Комната выглядела чужой. Все завесили белыми простынями: стеллажи с любимыми книгами, коллекцию старых пластинок и патефон — его гордость, плейстейшен и любимую гитару, и картины тоже. Он так и не смог продать их на «Авито». Только ноут сдал в ломбард.

Получается, о его комнате и шептались на кухне. Следить, мол, за вещами им всем некогда, поэтому и решили всё тщательно спрятать, чтобы понабежавшие людишки не распёрли его барахло на памятные сувениры.

Невыносимо потянуло оказаться в нормальной обстановке. Хотелось увидеть, что от него что-то еще осталось в этом мире. Чтобы кто-нибудь взял пластинку «Scorpions» и включил их «Humanity». Чтобы кто-то сказал, что он, Матфей, любил эту песню. Или сыграл в любимую игруху: «God of war» или что угодно, что касалось его живого. Но из родного лишь геймпад уныло оставили валяться на подоконнике, а всё остальное лишь окончательно обезличивало, обнуляло его жизнь. Будто и не ходил он совсем недавно рядом с этими людьми, не дышал с ними одним воздухом, не был частью их жизней.

Он собрался уже убраться подальше и налетел на входящую в дверь Аню.

Она вздрогнула и растерянно осмотрелась, как будто ощутила столкновение.

— Привет, Аня, — выпалил он, но, ясен пень, она даже головы на звук не повернула.

Внутри все оборвалось.

Аня присела на стул около гроба, старательно не поднимая зареванных глаз на тело Матфея. В отличие от остальных, платок у лица не держала, а комкала в руках. Одета не в черное, а в темно-синие джинсы и джемпер. Это порадовало.

Усмехнулся: при жизни люди в белом намозолили глаза, а после смерти — в черном.

Вот бы обнять ее, поговорить, успокоить. Он сел рядом.

Она переменилась — повзрослела. Захотелось нарисовать её такой — грустной, милой, только волосы он бы освободил из тугого пучка. Аня всегда их прятала, в отличие от остальных девчонок. Но Матфею повезло — когда рисовал ее портрет, появился повод попросить распустить. Волосы были тяжелые, длинные, необыкновенно красивые, как осенние листья. Он видел это только пару раз. А так хотелось увидеть еще.

Уличив момент, когда все вышли, Аня тихонько встала и подошла к гробу, достала из сумки вязанный шарф кофейного цвета и положила с краешку.

— Связала, чтобы тебе там тепло было.

От заботы у Матфея внутри екнуло.

Аня подошла к завешанным шкафам. Оттопырив краешек простыни и, проигнорировав неодобрительные взгляды вернувшихся теток, заглянула на полки с книгами. Пошевелила губами, читая названия на корешках — хоть кому-то интересно, чем он жил. Достала картины (они были в рамках, поэтому их тоже запрятали) и каждую внимательно рассмотрела. Нашла не дорисованный комикс, полистала, заулыбалась. Коснулась патефона. Посмотрела пластинки и игры.

Села, разрыдалась, обхватив голову руками.

Матфей растерялся. Он опять, как и в тот раз, не понимал, что делать с этими слезами. Тогда-то он был жив и нашелся, а что делать сейчас?

В комнату вошел парень. Матфей не знал его. На вид неприятный, хотя полюбас девки от таких писаются кипятком. Сделалось не по себе, замутило. Парень сел рядом с Аней, отчего еще больше не понравился Матфею.

Аня подняла на парня глаза, и во взгляде скользнуло узнавание. Она вся подобралась, как струна, даже, как будто испугалась, что этот тип сел с ней рядом. Зато перестала плакать, но это только усилило беспокойство.

Матфей ненавидел таких, озабоченных лейблами и статусами — тупоголовых мажоров. Аня необычная, она не поведется на смазливое личико и модные тряпки. Она умеет видеть души людей, а у таких уродов — души обычно уродливые.

— Ты знал его? — охрипшим голосом спросила она.

— Не-е, я к тебе.

— Принеси воды, пожалуйста.

— Я, рили, похож на прислугу? — противно растягивая слова, поинтересовался мажор.

— Ты похож на человека, — отстраненно заметила Аня.

— Бинго, по биологическим признакам я принадлежу к виду хомо сапиенс, — насмешливо хмыкнул мажор. — Важное открытие для тебя?

— Мои открытия я оставлю при себе, — сдавленно выдохнула она. — Тебе их не понять.

— Камон, — пожал плечами мажор и добавил, с гаденькой ухмылкой. — Тут рили очень скучно. Я в игре, моя госпожа.

Илья вышел. Аня облегченно выдохнула, встала, подошла к гробу, коснулась губами лба покойника.

Кожу на лбу приятно щекотнуло. Или это только почудилось?

— Люблю тебя. Прощай.

— Не уходи, — попросил Матфей, пытаясь удержать её за руку, но тщетно.

Он двинулся следом за ней в коридор. Им навстречу из кухни вышел мажор с кружкой воды. Кружка с изображением мультиковых Рики и Морти на фоне звездного неба — кружка, которую Сидор подарил Матфею.

В голове щелкнуло. Зрение заглючило, как перед смертью. Весь материальный мир стал призрачным. Аня вспыхнула золотым костром.

Матфей испугался, что она сгорит. Попытался дотронуться. Свет не жег, он был теплый, уютный…. Свет был частью ее самой.

Матфей перевел взгляд на группку людей, что стояли на входе в кухню. В груди у каждого пылали огоньки — у кого — огненным ядром, у кого — маленьким солнцем, но никто так не сиял всем существом, как Аня. Зачарованный этим светом, он не хотел отводить от неё глаз. Ему было по странному хорошо, и, вместе с тем, по странному плохо.

— Зачем ты здесь? Мне это не по душе, — тихо сказала она, взяв кружку у мажора, но из-за того, что руки дрожали, вода расплескалась. — Матфею бы это не понравилось, — её свет всколыхнулся, повеяло холодом.

Матфея пригвоздило к месту, страх пополз по загривку. Ощущения были знакомые. Он взглянул на мажора и вздрогнул. Он уже видел такое дерьмище, совсем недавно видел. Только видеть эту хрень в смерти — это одно, и совсем другое — в живом человеке, который находится рядом с Аней.

— Если ты про парня в ящике, то ему плевать — он труп, ты ж медик, знаешь, что значит труп. Или у тебя и на этот счет есть открытия?

Матфея рвало на части. Одну тянуло к свету, а другую — в дряхлую паутину серости мажора.

— Беги, — попросил он, но Аня оставалась на месте, и он вынужден был оставаться с ней. Оставаться между тем, что он есть и тем, что его нет.

— Что тебе нужно от меня?

Матфею тоже было интересно, что этой твари нужно от Ани, но тварь проигнорировала вопрос.

— Он — тупиковая ветвь эволюции. Оглянись, его хата — немногим лучше дешевого ящика, в котором его закопают. Какая разница как гнить — в земле или на земле?

Матфею хотелось вырубить мразь, но вместо этого мразь вырубала его. Он бы растворился в его серости, но Анин свет держал. И он держался за этот свет, пытаясь придумать, как спасти её.

— Тогда всем пора в землю…

— Тебя заводит эта тема? Хочешь мертвечины? — издеваясь предположил мажор. — Я готов к экспериментам.

— Отвяжись! — яростно выдохнула она, и плеснула остатки воды ему в лицо. Перед мажором услужливо мелькнул фак, изображенного на кружке Морти. Кружка выпала из её дрожащих рук и разбилась.

Матфей никогда прежде не видел, чтобы Аня так злилась.

Из комнат повыныривали любопытные лица.

Мажор спокойно достал салфетки и вытер лицо. Кишащая бездна внутри него, зашипев, отползла подальше. В ее серости мелькнуло розоватым светом что-то живое, и Матфею на миг стало легче.

— Камон, еще раз, и получишь сдачи, — ровный голос мажора не вызывал никаких сомнений, что получит.

Аня покраснела, казалось, сама испугавшись своего поступка. Быстро собрала осколки.

— Отвяжись, — повторила она уже спокойней.

— Да, изи, только это возьму на поглядеть, — в руках у мажора был комикс. Его, Матфеев, неоконченный комикс.

— Отдай! — возмутилась Аня.

— Анька, может, ты проявишь уважение к покойному и перестанешь скандалить?!

К ним решительно подошла Алёна. С негодованием зашипела на Аню, умудряясь при этом строить глазки мажору, поправляя волосы и хлопая накладными ресницами. Матфей хорошо помнил Алёнину манеру обольщать. Он бы и разозлился, но силы даже на праведный гнев не осталось.

— Гоу, мы уходим, — сказал мажор и, сунув Ане комикс, потащил её за собой. — Пойдём, я отдам твоё барахло.

Аня недовольно зашипела, но сопротивляться не стала.

В глазах у Матфея еще какое-то время двоилось. Затем зрение постепенно приходило в норму. Эмоции оттаяли, заныли. Тело же затекло так, что не торопилось возвращать себе активность.

Ему бы защитить её, хотя бы в этот раз, не бросать одну в лапах очередного чудовища. Притягивает она их, что ли?

Проклиная собственную немощность, он давился злостью и отвращением к себе. Приходилось признавать свою трусость и слабость, потому что даже если бы он смог, он бы не кинулся за ними сейчас. Ему не хотелось, чтобы эта серая мразь слопала то, что от него осталось. И что хуже всего — он сомневался, что его помощь вообще Ане нужна — он ревновал.

Когда способность двигаться вернулась. Он, больше не желая смотреть на этот цирк, вышел на лестничную площадку.