Альков Дельфины был обставлен по всем канонам рококо. Эжен вообразил, что спустился на коралловое дно Красного моря — красного, потому что такой свет накладывали китайские, должно быть, фонари, большие, круглые, на бесчисленные мелкие завитки резной мебели. На полу в большой расписной вазе стоял букет роз.
Дельфина, распустив волосы, прикрыв наготу лишь полупрозрачной туникой, подвязанной под грудью атласной лентой, сидела на столике. Её ноги были облиты белой глазурью шёлка, ступни прятались в туфельках, отороченных лебяжьим пухом; она нетерпеливо скрещивала их то так, то эдак и манила обеими руками.
Эжен никогда не раздевался перед ней больше необходимого — снятый фрак был верхом его щедрости — пусть ласкает эти дорогие ткани…
— Скажи что-нибудь.
— Тебе не холодно?
— Нет.
Объятия и этот древний танец, простой, как падение капель.
Эжен гладил щекой золотые волосы, осторожно придерживал бёдра, соскальзывающие с его боков, и смотрел в прошлое. Он представлял себе вечер в осеннем сыроватом березняке; он нашёл там поваленное ветром дерево и теперь отпиливает ((когда он занимался этим в действительности, его чаще всего посещали нечистые грёзы)) крону, чтоб потом отмерить и отделить чурбан длиной в три локтя; правой ладонью он крепко держит и водит ручку ножовки, левой — надавливает сверху на её полотно. Спина устаёт, но он не даёт себе отдыха больше трёх секунд, стараясь поглубже вдохнуть и впить глазами золотые и розовые пятна, чёрно-красные черты и извилины веток небе. Труднее смириться с монотонным тонким стоном пилы…Как бы там ни было он не волен прекращать работу, пока не получит какого-то сигнала — пусть это будет плачущий крик сумеречной птицы, похожей то ли на сокола, то ли на кукушку, в полёте часто стригущей воздух короткими острыми ножницами крыльев. Когда она закричит, когда плечам станет больно, тогда и упадёт на землю отрезанная голова берёзы.
Чтоб вымышленное щетинистое бревно не ушибло ему ноги, Эжен отскочил назад, и расстался с лесом; осталась только смертельная усталость, словно он успел распились на куски и перетаскать домой десяток-другой валежин. Ну, ничего, пройдёт…
— Как хорошо! — прошептала Дельфина, снова притягивая его к себе, — Ты можешь сейчас отнести меня на постель?
Эжен послушно взял её на руки, передвинул чуть живые ноги в нужную сторону, уложил красавицу под край покрывала.
Бедная! Хорошо — говорит… Если хорошо, чего стонать?… Но уж так принято: она позволяет себя мучить, уверенная, что доставляет мне удовольствие, а я должен делать это, чтоб она не сомневалась в моей любви… Им настолько страшно чувствовать себя нелюбимыми, ненужными, что они готовы на любое безобразие… В старину любящие защищали друг друга от вечно грозящей смерти, а теперь жизнь кажется настолько безопасной и безбольной, что все сами ищут страданий.
— Почему ты всё время молчишь? О чём ты думаешь?
— … Ты веришь, что я тебя люблю?
— Конечно, но…
— Это самое главное — чтоб ты была мной довольна.
— Я счастлива с тобой.
— … И ты… могла бы быть мне благодарной?
— О, да! Скажи же, что мне сделать для тебя.
— Ничего, только… позволь мне… уйти… Прямо сейчас.
— … Ну, что ж… Если хочешь… У тебя такой изнурённый вид…
— Так я пойду?
— Иди, — в сытом равнодушии ответила Дельфина.